Тела сгрудились в проходе и двигались так, словно плавали в густой грязи. Я хотел отвлечься от своих мыслей и стал обдумывать причины, по которым архитектор построил такое неудобное помещение. Несмотря на то что винные пары затуманивали мой мозг, мне не составило особого труда сообразить, в чем было дело, и я рассмеялся.
Этот бар казался приютом самых развратных, гнусных и опустившихся людей Лондона, а потому его посетители всегда были начеку: в районе порта часто устраивали облавы. Длинный проход позволял издалека увидеть входящих полицейских. Собравшаяся вдоль стойки толпа мешала им быстро продвигаться вперед. Тем временем, преследуемые успевали выскочить на улицу через окно в небольшом зале, который, вероятно, предназначался для танцев.
Я слишком много выпил. Мои мысли двигались по спирали. Я подумал, что Англия создала самую большую империю в мире, и это делало мою страну воплощением мирового зла. Потом я подумал, что Лондон был ее столицей, и это делало его самым развратным городом мира. А поскольку я сейчас находился в самом ужасном баре самого ужасного города самой ужасной страны мира, то его посетители, по логике вещей, должны являться самыми гнусными представителями человеческого рода. Следуя этим рассуждениям, самые гнусные из гнусных должны были собираться в глубине помещения, как можно дальше от входа и как можно ближе к окнам. Я вытянул шею, не вставая со своего места примерно посередине стойки, чтобы посмотреть на эти отбросы человечества и, естественно, увидел там Маркуса Гарвея.
Он танцевал со старой проституткой, которая напоминала своей раскраской тропического попугая. Мелодию создавали скрипка, каблуки, стучавшие по полу, ладони, хлопавшие не в лад, и множество голосов, испорченных табаком. Маркус и его партнерша смеялись. Она хохотала, как сумасшедшая, а он смеялся над ней. На платье женщины было невообразимое количество пятен, больших и маленьких, давно засохших и совсем свежих. Я не мог даже представить себе, сколько различных жидкостей создали этот разноцветный архипелаг. Среди танцующих двигался один мужчина, который был так пьян, что не держался на ногах, но толпа удерживала его в вертикальном положении. Он повисал то на одном человеке, то на другом и старался пристроить свою голову на чье-нибудь плечо, пока его не отталкивали в сторону, и бедняга принимался искать следующую жертву.
Проститутка наскучила Маркусу, и он сменил ее на кружку пива. Женщина выразила ему свое недовольство, и тогда Гарвей ударил ее кружкой по голове. Публика, заметившая этот инцидент, захохотала. По лицу женщины текла смесь крови, пива и белой пудры. Она потеряла сознание, но подобно сонному пьянице, не падала на пол. Не могу сказать, сколько времени я завороженно следил за головами проститутки и пьяного мужчины. Они безвольно кружились, как два волчка, в людском море. Рано или поздно их головы окажутся на одном и том же плече, а губы сольются в поцелуе. Тут я сказал себе: «Проснись».
Я направился в сторону Маркуса. Но продираться через лес рук, ног и тел было тяжело. Мне приходилось безжалостно расталкивать людей, нанося им удары локтями по ребрам, и раздвигая толпу руками. Маркус заметил меня, когда нас разделяло расстояние метра в три. Он замер на месте, как ящерица на солнце, и видел теперь только меня. Гарвей стал другим человеком: его ярко-зеленые глаза показались мне затянутым ряской гнилым прудом. Никогда раньше я не видел на его лице такого выражения. Это была дерзкая ненависть, жгучая и жестокая, как пуля. Его гримаса не имела ничего общего с той грустной и несчастной физиономией, которую я видел во время наших бесед. Гвалт не позволял нам слышать друг друга, хотя мы оказались совсем близко, поэтому Маркус произнес свои слова четко, медленно двигая губами, чтобы я мог его понять: «Ах ты, сукин сын» – и выскочил в окно.
Я, естественно, последовал за ним. Его нелепая фигура удалялась в сторону порта, и прежде чем туман проглотил его, я побежал за ним. Груз с кораблей лежал на каменных плитах: тюки, контейнеры и ящики самых разных форм и размеров были сложены в кучи, и проходы между ними образовывали странный лабиринт. Маркус, конечно, хотел запутать след и обмануть меня. Его короткие ноги бежали удивительно быстро, словно ими двигал мотор, ничего общего не имевший с остальным его телом. А я слишком много выпил, поэтому мне оставалось только бежать за ним и кричать: – Стой, негодяй!
Я долго бежал, видя перед собой только смутную черную тень, напоминавшую большого таракана. Хорошо еще, что на нем были черные брюки и свитер; если бы не это, я бы не смог разглядеть его в густом, как желе, тумане. Но расстояние между нами все увеличивалось. Закоулки между кучами груза казались заколдованными. Завернув за угол, я лишь увидел, как он скрывается за очередным поворотом. Иногда дорожка раздваивалась, и Маркуса не было видно ни в одном коридоре, ни в другом. В таком случае я выбирал проход, в котором было меньше крыс, рассчитывая, что Гарвей, пробегая, их распугал. Я не хотел сдаваться. Однако мой организм принял решение за меня.
На бегу я вдруг почувствовал, как между моими ребрами внутри меня что-то надорвалось. Хотя мне было неясно, какая именно случилась беда, я почувствовал страх. Дышать стало тяжело; самое незначительное движение вызывало у меня такую резкую боль, словно мою грудь пронзало каленое железо. Я остановился и присел, прислонившись к большому, как железнодорожный вагон, контейнеру. (На следующий день врачи сказали, что в моей груди что-то разорвалось и там скопился воздух. Легкие болтались внутри меня, как две спички в пустом коробке. Мне пришлось провести в постели целый месяц, чтобы все встало на свое место.)
Не знаю, сколько времени я провел там, сидя на земле и не в состоянии шелохнуться. Если бы не виски, выпитое в ту ночь, которое сделало меня нечувствительным, я бы выл от боли. Ноябрьский холод был для меня очень опасен. А Маркуса я упустил.
Вдруг мне показалось, что пошел дождь. Однако струя отличалась от дождевых и казалась слишком сильной. Я посмотрел вверх. Мне стоило большого труда понять, что жидкость, которая заливала мне глаза, была мочой Маркуса.
Он стоял на контейнере, к которому я прислонился. Гарвей мочился очень долго, спокойно опорожняя свой мочевой пузырь. Я не мог даже встать на ноги, поэтому только повернул шею так, чтобы жидкость попадала мне на затылок, а не в лицо. Потом Гарвей спросил, застегивая пуговицы на ширинке:
– Ты можешь мне объяснить, зачем ты за мной идешь? Может, хочешь, чтобы я убил тебя?
Пар, выходивший у него изо рта, смешивался с туманом. Но этот пар был темнее и блестел в воздухе. Я чувствовал его запах. Каждое его слово воняло по-разному. Голос Маркуса казался мне совсем другим, не таким, как раньше. В этом голосе не было слышно сомнений, слез или жалоб. Это был голос злодея, который считает себя непобедимым, пока остается в своем гнилом мире.
– Я говорил с Годефруа, – сказал я. – Я сделаю так, чтобы дело пересмотрели!
На Маркуса это, казалось, не произвело большого впечатления:
– Единственное мое преступление заключается в том, что я поступил с англичанами так, словно они были неграми. – Он плюнул по ветру и сказал: – И ничего ты не добьешься, идиот.
– Добьюсь, – восстал против него я. – И тебя повесят!
Он широко развел руками и расхохотался:
– Меня? Да ведь я спас мир! Разве ты об этом забыл? Он захихикал, как обезьяна, потом замолчал, и когда заговорил снова, в голосе его зазвучали ледяные нотки:
– Если ты вздумаешь вернуться сюда, я съем твою печень. А потом убью тебя. Ты не знаешь, что такое Конго.
Он подпрыгнул и исчез по другую сторону контейнера. Я крикнул что-то ему вслед. Не помню точно, что именно. Его едкий голос ответил мне. Сквозь ночной туман до меня донеслось:
– Это все Нортон, идиот, Нортон!
30
Рассказ о смерти Стэнли, знаменитого исследователя Африки, всегда вызывал у меня противоречивые чувства. Стэнли лежал на смертном одре, и ему было слышно, как бьют часы. Однажды в полночь с последним ударом часов он прошептал:
– И это и есть время… как странно…
Это были его последние слова.
Иногда мне кажется, что я догадываюсь, о чем говорил Стэнли: самое главное свойство времени состоит в том, что оно может исчезать. Шестьдесят лет тому назад я сидел на деревянном настиле мола с поврежденными легкими, разбитый, окруженный туманом и крысами. То время и настоящее разделяют шестьдесят лет и всего несколько строк.
На протяжении долгого, как вечность, часа я не мог оторвать свою спину от стенки контейнера. Не мог и не хотел. Мне было безразлично все: холод, моча Маркуса, которая текла с моих ушей вниз, и даже портовые крысы, привыкшие к моему присутствию и игравшие у меня на коленях. Я думал обо всем – и ни о чем, словно моя голова стала пустыней. Можно было бесконечно шагать по ее бескрайним просторам внутри моих мозгов; пейзаж оставался неизменным.
Если когда-нибудь в своей жизни Томас Томсон поступал решительно и смело, то, вне всякого сомнения, это случилось в ту ночь, когда он поднялся на ноги и пошел к дому Эдварда Нортона. Я мог вернуться в пансион, но предпочел навестить адвоката. В голове у меня раздавался крик Маркуса: «Это все Нортон, идиот, Нортон!» Я сомневался в том, произнес эти слова Маркус или то был просто шум ветра. В любом случае Нортону придется многое мне объяснить.
Я ограничился тем, что пригладил волосы рукой и стер локтем с носа свисавшие с него желтые капли. Мои движения были механическими. Я старался держать спину прямо, поддерживая одной рукой грудь, а другой – спину. Иначе боль становилась невыносимой. Представьте себе, что ваша грудная клетка превратилась в мешок с гвоздями. Когда я сейчас вспоминаю об этом, мне кажется, что я добрался до кабинета Нортона только благодаря какому-то чуду.
В ранний утренний час я стоял у его дверей. Солнце еще не взошло, но предрассветные сумерки уже завоевывали город. Если Нортон по-прежнему соблюдал свой строгий распорядок дня, то его жилище уже готово было превратиться в рабочий кабинет.
Он открыл дверь и, естественно, очень удивился, увидев меня, но совершенно спокойным тоном произнес:
– Вы знаете, который час?
Я сказал ему в ответ:
– А вы знаете, с кем я только что говорил?
Он был очень умен. Ему оказалось достаточно одного взгляда на меня, чтобы догадаться о случившемся.
– Заходите, пожалуйста, господин Томсон, – произнес он заученно любезным тоном. – Мы ведь еще не отпраздновали успех нашего предприятия.
Когда Нортон затворил за мной дверь, я проговорил:
– У меня руки чешутся убить вас.
– Не делайте этого, – ответил спокойно Нортон. – Вас повесят. И знаете почему? Потому что единственного адвоката, который смог бы выиграть ваш процесс, не осталось бы в живых.
Он некоторое время молча рассматривал меня, а потом заключил:
– Нет, вы никого не хотите убить. Вы хотите выслушать объяснение.
Он протянул вперед руку, словно говоря: «Проходите». Я увидел глубокое кресло и упал туда. Вид мой был ужасен. А Нортона я застал как раз в тот момент, когда он прихорашивался. Адвокат на минуту отвернулся от меня, чтобы поправить галстук перед зеркалом. Я присмотрелся к нему и заметил, что он был одет наряднее, чем обычно. Носки были закреплены серебряными пряжками, а галстук украшала золотая булавка. Нортон всегда носил красивый жилет поверх рубашки, но сегодня жилет был из самых дорогих.
– Ну, как я выгляжу? – спросил он, разводя руки в стороны. Мое лицо, вероятно, выдавало все мои мысли, потому что Нортон поторопился добавить: – Имейте терпение. Бы желали получить объяснение относительно всего, что произошло, не правда ли? Оно будет с минуты на минуту.
– Нет, вы ошибаетесь, – сказал я. – Почему вы так поступили, Нортон? Какая вам от этого выгода? Я хочу знать только это.
Но Нортон не желал меня слушать. Бее его внимание было поглощено дверью и стенными часами. Он сказал, не смотря мне в глаза:
– А сейчас я задам вам один вопрос: что движет этим миром, господин Томсон?
Я ничего не ответил. Нортон подошел к моему креслу сзади и, не предлагая мне подняться, передвинул его вместе со мной так, что оно оказалось прямо напротив двери. Адвокат встал сбоку от кресла, наклонился к моему уху и прошептал:
– Эта раса отличается удивительной пунктуальностью.
Часы пробили семь. Последний удар действительно совпал со звонком в дверь. Словно во сне, я услышал слова Нортона:
– Заходите, пожалуйста, дорогая, дверь не заперта.
Мне никогда не приходила в голову простая мысль: кроме Маркуса Гарвея и меня был еще один человек, который знал всю историю, – Эдвард Нортон. Почему он не мог полюбить Амгам так же сильно, как я, или даже еще сильнее?
Высокая и черная колонна двигалась к нам. Ее венчала шляпа, похожая на торт, с которой спускалась черная вуаль, напоминавшая театральный занавес в миниатюре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Этот бар казался приютом самых развратных, гнусных и опустившихся людей Лондона, а потому его посетители всегда были начеку: в районе порта часто устраивали облавы. Длинный проход позволял издалека увидеть входящих полицейских. Собравшаяся вдоль стойки толпа мешала им быстро продвигаться вперед. Тем временем, преследуемые успевали выскочить на улицу через окно в небольшом зале, который, вероятно, предназначался для танцев.
Я слишком много выпил. Мои мысли двигались по спирали. Я подумал, что Англия создала самую большую империю в мире, и это делало мою страну воплощением мирового зла. Потом я подумал, что Лондон был ее столицей, и это делало его самым развратным городом мира. А поскольку я сейчас находился в самом ужасном баре самого ужасного города самой ужасной страны мира, то его посетители, по логике вещей, должны являться самыми гнусными представителями человеческого рода. Следуя этим рассуждениям, самые гнусные из гнусных должны были собираться в глубине помещения, как можно дальше от входа и как можно ближе к окнам. Я вытянул шею, не вставая со своего места примерно посередине стойки, чтобы посмотреть на эти отбросы человечества и, естественно, увидел там Маркуса Гарвея.
Он танцевал со старой проституткой, которая напоминала своей раскраской тропического попугая. Мелодию создавали скрипка, каблуки, стучавшие по полу, ладони, хлопавшие не в лад, и множество голосов, испорченных табаком. Маркус и его партнерша смеялись. Она хохотала, как сумасшедшая, а он смеялся над ней. На платье женщины было невообразимое количество пятен, больших и маленьких, давно засохших и совсем свежих. Я не мог даже представить себе, сколько различных жидкостей создали этот разноцветный архипелаг. Среди танцующих двигался один мужчина, который был так пьян, что не держался на ногах, но толпа удерживала его в вертикальном положении. Он повисал то на одном человеке, то на другом и старался пристроить свою голову на чье-нибудь плечо, пока его не отталкивали в сторону, и бедняга принимался искать следующую жертву.
Проститутка наскучила Маркусу, и он сменил ее на кружку пива. Женщина выразила ему свое недовольство, и тогда Гарвей ударил ее кружкой по голове. Публика, заметившая этот инцидент, захохотала. По лицу женщины текла смесь крови, пива и белой пудры. Она потеряла сознание, но подобно сонному пьянице, не падала на пол. Не могу сказать, сколько времени я завороженно следил за головами проститутки и пьяного мужчины. Они безвольно кружились, как два волчка, в людском море. Рано или поздно их головы окажутся на одном и том же плече, а губы сольются в поцелуе. Тут я сказал себе: «Проснись».
Я направился в сторону Маркуса. Но продираться через лес рук, ног и тел было тяжело. Мне приходилось безжалостно расталкивать людей, нанося им удары локтями по ребрам, и раздвигая толпу руками. Маркус заметил меня, когда нас разделяло расстояние метра в три. Он замер на месте, как ящерица на солнце, и видел теперь только меня. Гарвей стал другим человеком: его ярко-зеленые глаза показались мне затянутым ряской гнилым прудом. Никогда раньше я не видел на его лице такого выражения. Это была дерзкая ненависть, жгучая и жестокая, как пуля. Его гримаса не имела ничего общего с той грустной и несчастной физиономией, которую я видел во время наших бесед. Гвалт не позволял нам слышать друг друга, хотя мы оказались совсем близко, поэтому Маркус произнес свои слова четко, медленно двигая губами, чтобы я мог его понять: «Ах ты, сукин сын» – и выскочил в окно.
Я, естественно, последовал за ним. Его нелепая фигура удалялась в сторону порта, и прежде чем туман проглотил его, я побежал за ним. Груз с кораблей лежал на каменных плитах: тюки, контейнеры и ящики самых разных форм и размеров были сложены в кучи, и проходы между ними образовывали странный лабиринт. Маркус, конечно, хотел запутать след и обмануть меня. Его короткие ноги бежали удивительно быстро, словно ими двигал мотор, ничего общего не имевший с остальным его телом. А я слишком много выпил, поэтому мне оставалось только бежать за ним и кричать: – Стой, негодяй!
Я долго бежал, видя перед собой только смутную черную тень, напоминавшую большого таракана. Хорошо еще, что на нем были черные брюки и свитер; если бы не это, я бы не смог разглядеть его в густом, как желе, тумане. Но расстояние между нами все увеличивалось. Закоулки между кучами груза казались заколдованными. Завернув за угол, я лишь увидел, как он скрывается за очередным поворотом. Иногда дорожка раздваивалась, и Маркуса не было видно ни в одном коридоре, ни в другом. В таком случае я выбирал проход, в котором было меньше крыс, рассчитывая, что Гарвей, пробегая, их распугал. Я не хотел сдаваться. Однако мой организм принял решение за меня.
На бегу я вдруг почувствовал, как между моими ребрами внутри меня что-то надорвалось. Хотя мне было неясно, какая именно случилась беда, я почувствовал страх. Дышать стало тяжело; самое незначительное движение вызывало у меня такую резкую боль, словно мою грудь пронзало каленое железо. Я остановился и присел, прислонившись к большому, как железнодорожный вагон, контейнеру. (На следующий день врачи сказали, что в моей груди что-то разорвалось и там скопился воздух. Легкие болтались внутри меня, как две спички в пустом коробке. Мне пришлось провести в постели целый месяц, чтобы все встало на свое место.)
Не знаю, сколько времени я провел там, сидя на земле и не в состоянии шелохнуться. Если бы не виски, выпитое в ту ночь, которое сделало меня нечувствительным, я бы выл от боли. Ноябрьский холод был для меня очень опасен. А Маркуса я упустил.
Вдруг мне показалось, что пошел дождь. Однако струя отличалась от дождевых и казалась слишком сильной. Я посмотрел вверх. Мне стоило большого труда понять, что жидкость, которая заливала мне глаза, была мочой Маркуса.
Он стоял на контейнере, к которому я прислонился. Гарвей мочился очень долго, спокойно опорожняя свой мочевой пузырь. Я не мог даже встать на ноги, поэтому только повернул шею так, чтобы жидкость попадала мне на затылок, а не в лицо. Потом Гарвей спросил, застегивая пуговицы на ширинке:
– Ты можешь мне объяснить, зачем ты за мной идешь? Может, хочешь, чтобы я убил тебя?
Пар, выходивший у него изо рта, смешивался с туманом. Но этот пар был темнее и блестел в воздухе. Я чувствовал его запах. Каждое его слово воняло по-разному. Голос Маркуса казался мне совсем другим, не таким, как раньше. В этом голосе не было слышно сомнений, слез или жалоб. Это был голос злодея, который считает себя непобедимым, пока остается в своем гнилом мире.
– Я говорил с Годефруа, – сказал я. – Я сделаю так, чтобы дело пересмотрели!
На Маркуса это, казалось, не произвело большого впечатления:
– Единственное мое преступление заключается в том, что я поступил с англичанами так, словно они были неграми. – Он плюнул по ветру и сказал: – И ничего ты не добьешься, идиот.
– Добьюсь, – восстал против него я. – И тебя повесят!
Он широко развел руками и расхохотался:
– Меня? Да ведь я спас мир! Разве ты об этом забыл? Он захихикал, как обезьяна, потом замолчал, и когда заговорил снова, в голосе его зазвучали ледяные нотки:
– Если ты вздумаешь вернуться сюда, я съем твою печень. А потом убью тебя. Ты не знаешь, что такое Конго.
Он подпрыгнул и исчез по другую сторону контейнера. Я крикнул что-то ему вслед. Не помню точно, что именно. Его едкий голос ответил мне. Сквозь ночной туман до меня донеслось:
– Это все Нортон, идиот, Нортон!
30
Рассказ о смерти Стэнли, знаменитого исследователя Африки, всегда вызывал у меня противоречивые чувства. Стэнли лежал на смертном одре, и ему было слышно, как бьют часы. Однажды в полночь с последним ударом часов он прошептал:
– И это и есть время… как странно…
Это были его последние слова.
Иногда мне кажется, что я догадываюсь, о чем говорил Стэнли: самое главное свойство времени состоит в том, что оно может исчезать. Шестьдесят лет тому назад я сидел на деревянном настиле мола с поврежденными легкими, разбитый, окруженный туманом и крысами. То время и настоящее разделяют шестьдесят лет и всего несколько строк.
На протяжении долгого, как вечность, часа я не мог оторвать свою спину от стенки контейнера. Не мог и не хотел. Мне было безразлично все: холод, моча Маркуса, которая текла с моих ушей вниз, и даже портовые крысы, привыкшие к моему присутствию и игравшие у меня на коленях. Я думал обо всем – и ни о чем, словно моя голова стала пустыней. Можно было бесконечно шагать по ее бескрайним просторам внутри моих мозгов; пейзаж оставался неизменным.
Если когда-нибудь в своей жизни Томас Томсон поступал решительно и смело, то, вне всякого сомнения, это случилось в ту ночь, когда он поднялся на ноги и пошел к дому Эдварда Нортона. Я мог вернуться в пансион, но предпочел навестить адвоката. В голове у меня раздавался крик Маркуса: «Это все Нортон, идиот, Нортон!» Я сомневался в том, произнес эти слова Маркус или то был просто шум ветра. В любом случае Нортону придется многое мне объяснить.
Я ограничился тем, что пригладил волосы рукой и стер локтем с носа свисавшие с него желтые капли. Мои движения были механическими. Я старался держать спину прямо, поддерживая одной рукой грудь, а другой – спину. Иначе боль становилась невыносимой. Представьте себе, что ваша грудная клетка превратилась в мешок с гвоздями. Когда я сейчас вспоминаю об этом, мне кажется, что я добрался до кабинета Нортона только благодаря какому-то чуду.
В ранний утренний час я стоял у его дверей. Солнце еще не взошло, но предрассветные сумерки уже завоевывали город. Если Нортон по-прежнему соблюдал свой строгий распорядок дня, то его жилище уже готово было превратиться в рабочий кабинет.
Он открыл дверь и, естественно, очень удивился, увидев меня, но совершенно спокойным тоном произнес:
– Вы знаете, который час?
Я сказал ему в ответ:
– А вы знаете, с кем я только что говорил?
Он был очень умен. Ему оказалось достаточно одного взгляда на меня, чтобы догадаться о случившемся.
– Заходите, пожалуйста, господин Томсон, – произнес он заученно любезным тоном. – Мы ведь еще не отпраздновали успех нашего предприятия.
Когда Нортон затворил за мной дверь, я проговорил:
– У меня руки чешутся убить вас.
– Не делайте этого, – ответил спокойно Нортон. – Вас повесят. И знаете почему? Потому что единственного адвоката, который смог бы выиграть ваш процесс, не осталось бы в живых.
Он некоторое время молча рассматривал меня, а потом заключил:
– Нет, вы никого не хотите убить. Вы хотите выслушать объяснение.
Он протянул вперед руку, словно говоря: «Проходите». Я увидел глубокое кресло и упал туда. Вид мой был ужасен. А Нортона я застал как раз в тот момент, когда он прихорашивался. Адвокат на минуту отвернулся от меня, чтобы поправить галстук перед зеркалом. Я присмотрелся к нему и заметил, что он был одет наряднее, чем обычно. Носки были закреплены серебряными пряжками, а галстук украшала золотая булавка. Нортон всегда носил красивый жилет поверх рубашки, но сегодня жилет был из самых дорогих.
– Ну, как я выгляжу? – спросил он, разводя руки в стороны. Мое лицо, вероятно, выдавало все мои мысли, потому что Нортон поторопился добавить: – Имейте терпение. Бы желали получить объяснение относительно всего, что произошло, не правда ли? Оно будет с минуты на минуту.
– Нет, вы ошибаетесь, – сказал я. – Почему вы так поступили, Нортон? Какая вам от этого выгода? Я хочу знать только это.
Но Нортон не желал меня слушать. Бее его внимание было поглощено дверью и стенными часами. Он сказал, не смотря мне в глаза:
– А сейчас я задам вам один вопрос: что движет этим миром, господин Томсон?
Я ничего не ответил. Нортон подошел к моему креслу сзади и, не предлагая мне подняться, передвинул его вместе со мной так, что оно оказалось прямо напротив двери. Адвокат встал сбоку от кресла, наклонился к моему уху и прошептал:
– Эта раса отличается удивительной пунктуальностью.
Часы пробили семь. Последний удар действительно совпал со звонком в дверь. Словно во сне, я услышал слова Нортона:
– Заходите, пожалуйста, дорогая, дверь не заперта.
Мне никогда не приходила в голову простая мысль: кроме Маркуса Гарвея и меня был еще один человек, который знал всю историю, – Эдвард Нортон. Почему он не мог полюбить Амгам так же сильно, как я, или даже еще сильнее?
Высокая и черная колонна двигалась к нам. Ее венчала шляпа, похожая на торт, с которой спускалась черная вуаль, напоминавшая театральный занавес в миниатюре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60