Больше всех голосов получил Первенец. Должно быть, эллам пришлись по душе его мягкость и склонность к компромиссу. И даже Верткий как будто примирился о ролью помощника.
Воцарилось относительное спокойствие. То есть Семья продолжала распадаться, она, очевидно, принадлежала к тем конструкциям без малейшего запаса прочности, что рассыпаются, как карточный домик, когда падает одна лишь карта, но насилия больше не было.
Верткий и Честный гордо ходили среди зеркальных стен, следя за порядком, Первенец, по-прежнему грустно вздыхал, а я чувствовал себя бесконечно мудрым и усталым основателем нации.
Но на третий день, вернее, ночь, бесконечно мудрого и усталого основателя нации разбудил Верткий, который ворвался в мой кубик и крикнул:
— Убили!
Мне снилось что-то приятное — здесь сны стали моим главным развлечением, невесомость ложа была уютна и тепла, и просыпаться не хотелось. Но и не просыпаться было нельзя, и я с отвращением сбросил ноги на пол.
— Что такое? — пробормотал я, немножко надеясь, что это начался какой-то новый, на этот раз неприятный сон. Сейчас я открою глаза, и сон тихо испарится. Но открыть глаза я не мог, потому что они и так были открыты и обращены на Верткого. — Как убили, кого?
— Как убивают? Убили. Там, около крайних стен, у Больших развалин.
— Кого-нибудь из наших?
— Честного.
— Что ты говоришь!
— Да. Мы пошли с ним на ночной обход. Я к Малым развалинам, а он — в другую сторону. Все было тихо, на улицах никого. Я шел и думал…
— Неважно, что ты думал, рассказывай, что было дальше.
— Мы с ним ходили уже не первый раз. Мы доходили до крайних стен, потом возвращались в центр, а после этого шли уже в другие стороны. Я вернулся в центр. Честного не было. Я ждал, ждал его, его все не было. Тогда я пошел к Большим развалинам. Было совсем темно. Я вдруг споткнулся обо что-то и еле удержался на ногах. Нагнулся и увидел, что это Честный.
— Пойдем.
Мы вышли на улицу. Ночной ветер казался после сна ледяным. Я поежился и втянул голову. Что мне все-таки снилось? Что-то очень приятное. Какие-то веселые, пестрые и мягкие сны тешили мой спавший мозг. Может, это Чапа и Путти, презрев запреты, забрались на кровать, прыгали по мне и радостно лизали в лицо? Увы, ушедший сон не вернешь, им не прикроешься от яви, особенно когда эта явь тонко и гнусно подвывала, прокатывалась по пустым проходам между кубиками поселка. Почему каждую ночь здесь неизменно дуют холодные ветры? Почему вокруг тьма египетская, а стены кубиков слабо светятся, хотя отражать им абсолютно нечего? Послали бы сюда умного, образованного ученого, он бы мигом разложил все по полочкам, не то что я, который только и может, что разевать рот.
Но и этими жалкими мысельками не мог я отгородиться от тягостного смятения. Опять смерть. Честный. Упрямый тугодум, но действительно честное существо. Я вспомнил, как он догнал меня, когда мы брели по таким же темным улицам, схватил за плечо и пробормотал: «Ты был прав, я хочу имя».
— Сюда, — сказал Верткий, — вот за этим поворотом.
Он лежал на животе, повернув голову, вернее то, что от нее осталось.
— Сейчас я прибавлю света, — сказал Верткий.
— Ты принес фонарь?
— Фонарь? Что это?
— Неважно. Как же ты прибавишь свет?
— Смотри.
Ближайшая к нам стена кубика начала медленно светлеть, будто кто-то плавно поворачивал ручку реостата. Она отодвигала плотную темь, пока не оттолкнула ее за труп.
— Как ты это делаешь?
— Не знаю. Мы все так делаем.
— Ладно, потом.
Мы присели на корточки. Да, это был Честный. Даже в смерти он упрямо сжимал губы. Удар буквально размозжил полголовы. Увесистый камень валялся рядом. Я осторожно поднял его. Он был в крови. Был труп, было орудие убийства, было тягостное недоумение. Откуда снова извержение подземной злобы? Кому мешал этот элл, который вместо ночного отдыха добровольно пошел следить за порядком?
Мало мне было лавров мудрого законодателя, надо закладывать на Элинии и фундамент сыска. Становиться Шерлоком Холмсом и… как звали этого второго литературного сыщика, которого придумала Агата Кристи? А, да! Эркюль Пуаро. Но я не был Шерлоком Холмсом, я не жил на Бейкер-стрит в Лондоне, не играл в свободные минуты на скрипке, не увлекался химией и не имел своего доктора Ватсона. И самое главное, я не обладал его проницательным умом и даром дедукции. Равно как и способностями маленького хвастливого бельгийца с тонкими усиками, который говорил на плохом английском, но зато играючи разгадывал самые головоломные ситуации, которые придумывала его плодовитая родительница. Впрочем, я бы тоже выстроил строго логическую цепочку умозаключений, если сам придумал убийство.
Но тело моего трехглазого друга, что лежало, поджав ноги в последней мышечной агонии, не имело отношения к литературе. Оно было тягостно реально. Оно было порождением не чьей-то безобидной фантазии, а чьей-то ненависти. И отыскать носителя этой ненависти нужно было не какому-нибудь литературному детективу, а мне.
На мгновение мелькнула жалкая мысль: а вдруг никто Честного не убивал, он случайно споткнулся и упал, ударившись головой о камень. Мысль действительно была жалкой. Удар, который размозжил Честному полголовы, был нанесен с огромной силой.
— Давай отнесем беднягу в сторонку, а утром предадим его земле, — сказал я Верткому.
Удар камнем остановил безостановочную фабрику тепла, что работает во всем живом, ночной холодный ветер с готовностью уравнял температуру трупа с окружающим воздухом, и руки Честного, за которые я взялся, были уже безжизненно ледяными. Бедный элл, недолго же он пожил с именем, и немного счастья принесло оно ему.
Мы с трудом подняли его и осторожно положили около светлой стены. Мне показалось, что он смотрел на меня с упреком: что же ты…
— Эллы ведь не спят? — спросил я Верткого.
— Ты же знаешь.
— Да, — согласился я. — Я спросил просто так, машинально. Может быть, имеет смысл опросить эллов в ближайших кубиках. Может быть, кто-нибудь что-нибудь слышал?
— Попробуем.
Я постучал тихонько в дверь домика, стену которого Верткий заставил только что светиться.
— Что ты делаешь? — уставился на меня Верткий.
— Как что? Не можем же мы ворваться в чужое жилище.
— Почему?
— Ну что за вопросы? Это чужое жилище, а мы вдруг нарушаем чей-то покой…
— А… Это все твои странные идеи, пришелец. Ты забыл, что у нас не было в Семье чужих и своих жилищ, не было своего покоя и чужого покоя, и любой элл всегда мог без всякого стука войти к любому эллу. Он входил к себе. Пойдем.
Он открыл дверь. С ложа медленно встал высокий худой элл и молча уставился на нас.
— У тебя есть имя? — спросил Верткий.
Элл покачал головой.
— А почему до сих пор ты не выбрал себе имя? — крикнул Верткий. Он распалялся на глазах. — Все держишься за старое? Мы, мы, мы… Ну, чего молчишь?
— Что мы можем сказать? Может быть, кому-то с именем лучше, а мы привыкли к Семье… Теперь у нас нет покоя, все неясно, везде споры, крики… Мы не знаем, что будет дальше…
— Ладно, безымянный, не об этом разговор. Вас еще много, кто вцепился в старые порядки и боится разжать руки. Может, когда-нибудь что-нибудь поймете, хотя мозги у вас, наверное, совсем высохли. Только что на улице убили Честного. Это тот элл, кого выбрали вместе со мной помогать Первенцу. Ты что-нибудь слышал? Или видел?
— Мы ничего не видели и не слышали, — покачал головой трехглазый.
— Ты не мог не слышать, — с яростным спокойствием сказал Верткий. — Вы, те, что все еще цепляетесь за Семью, по-прежнему всегда слышите друг друга. Понимаешь?
— Нет.
— Я тебе объясню, грязный элл. Кто мог убить Честного? Кому он мешал? Только одному из вас, кто все ноет, что кругом все рушится, что имена — принесли в Семью раздор, лишили покоя. И ты не мог не слышать мысли убийцы, когда он поднимал камень, чтобы размозжить Честному голову. Лучше сам признайся. — Мы ничего не слышали.
— Признайся, пока не поздно. Потом будет поздно, элл. Потом ты будешь жалеть о своем упрямстве.
— Мы не слышали, — упрямо сказал элл. — Мы ничего не слышали.
— Так я тебе и поверил, мычащий. Конечно, ты будешь выгораживать себя и своего сообщника.
— Сообщника?
— А как же еще назвать убийцу? Вы же не отдельные эллы, вы — одна Семья. У вас же нет своих мыслей, своих тайн, своих желаний и своей ненависти. У вас все общее. И камень там у стены поднял не один элл, вы все это сделали вместе. Вы все сообщники, и вы все убийцы.
— Ты ошибаешься, Верткий. Ты взял себе имя — это твое дело. Ты вышел из круга Семьи — это твое дело. Ты выбыл из общего потока мыслей — это твое дело. Ты поступил так, как хотел. Мы ничего не хотим. У нас нет желаний. Нам не нужны перемены. Это верно, но у нас нет жестокости, нет насилия, они ведь запрещены Законом.
— Запрещены! А кто бросался на нас с кулаками, когда мы вернулись сюда, кто раскалялся от ненависти? Кто запер нас, чтобы уморить голодом? Кто уже убил двух эллов? Молчишь?
Верткий бросился вперед и начал трясти элла, схватив его за плечи.
— Верткий, друг мой, — взмолился я. — Прекрати. Прошу тебя. У тебя же есть разум. Ты должен наконец понять, что бессмысленно воевать с насилием насилием, а с ненавистью — ненавистью. Иначе ты только будешь плодить их. К тому же мы ведь не имеем никаких доказательств виновности этого элла.
— Не надо никаких доказательств, пришелец. Они все виноваты, все мычащие. Ты хочешь, чтобы я тихо раскланялся с ним и ушел? И чтобы они долго смеялись потом все вместе в общих своих высохших от злобы мозгах над нами? Да они всех нас перебьют, всех по одному, всех, у кого есть имя. Им бы только опять впасть в свою вечную спячку: ничего не хотеть, ничего не знать, ничего не делать.
— И все-таки, Верткий, так нельзя.
— Нельзя? — крикнул Верткий и сжал кулаки. — Ты все еще учишь нас, пришелец, ты все проповедуешь мудрость. Но это твоя мудрость, а не наша.
— Я ничего не навязываю вам.
— Ложь! Это тебе кажется, что не навязываешь. Ты говоришь: мне кажется, и эллы тут же бросаются делать по-твоему, словно это Закон.
— Наверное, ты прав.
— Ты не элл. Ты не знаешь, как у нас можно и как нельзя. Что можно и что нельзя.
— В этом ты прав, Верткий. Наверное, прав. Это ваша жизнь и ваша история, и я не буду вмешиваться в ваши дела.
Я повернулся и вышел. Нужно было быть таким воинствующим невеждой, таким самонадеянным дураком, как я, чтобы забыть правила, которые так терпеливо растолковывали члены Космического Совета. Пытаться экспортировать на другую планету наши идеи и понятия…
Небо заметно посерело, и оранжевые облака наливались на глазах торжествующим светом. Ветер утих. Зря я ушел, надо было сначала похоронить Честного.
Я вдруг болезненно остро ощутил свою малость. Ничтожная пылинка, крошечный атом, заброшенный каким-то нелепым изгибом судьбы в невообразимую даль, в чужой и непонятный мир. Лучшие умы человечества веками пытались научить людей пониманию, терпимости, братству. И только к двадцать первому веку идеи эти восторжествовали во всем мире.
— А я… я пытаюсь что-то сделать здесь, эдакий залетный проповедник, вооруженный лишь своим невежеством и глупой самоуверенностью.
Хватит. Достаточно. Я умываю руки. Буду сидеть и ждать прилета товарищей. Совесть моя чиста. Я сделал, что мог. Попытаюсь сделать хорошие снимки — до сих пор я еще не удосужился взять в руки свой видеоголограф — соберу образчики местной флоры.
Хватит. Я был не только крошечным атомом, но еще и усталым атомом. Пора опуститься на более покойную орбиту. Я внезапно понял членов Семьи. Да, наверное, в их безмятежной спячке была своя сладость…
Я услышал сзади торопливые шаги. Кто-то бежал за мной. Я обернулся. Это был Верткий. Он остановился передо мной, глубоко вздохнул и сказал:
— Прости, Юуран. Я погорячился. Я знаю, ты желаешь нам добра…
— Ничего, друг мой, я не обиделся.
— Ты обиделся. И ты прав, что обиделся. Твои мысли мудры, но так тяжело следовать им, когда перед тобой это тупое стадо мычащих. Они кажутся покорными, но в их покорности непреодолимое упорство безмозглых тварей. Не сердись, Юуран. Пойдем обратно, поговорим еще с несколькими эллами.
Я вздохнул. Как объяснить Верткому значение слов «я умываю руки»? А может, и не надо? Бог с ними, с умытыми руками.
Вторым нашим собеседником был совсем еще юный — так, во всяком случае, мне показалось — элл. Он смотрел на нас широко раскрытыми глазами, и в глазах читалось скорее любопытство, чем привычное равнодушие. Нет, он ничего не видел и не слышал.
— Но ты же соединен с Семьей? — устало спросил Верткий. — Ты слышишь ее мысли и голоса?
— Не так, как раньше. Иногда поток звучит привычно, сильно, а иногда… он словно бы пропадает… И мы… И в такие мгновения «мы» становится таким… маленьким… съеживается, как бы ссыхается, и за ним… как бы объяснить… просматривается… нет, не просматривается… угадывается… другое понятие. Оно как маленький зверек: то высунет мордочку, то пугливо спрячется обратно за «мы».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Воцарилось относительное спокойствие. То есть Семья продолжала распадаться, она, очевидно, принадлежала к тем конструкциям без малейшего запаса прочности, что рассыпаются, как карточный домик, когда падает одна лишь карта, но насилия больше не было.
Верткий и Честный гордо ходили среди зеркальных стен, следя за порядком, Первенец, по-прежнему грустно вздыхал, а я чувствовал себя бесконечно мудрым и усталым основателем нации.
Но на третий день, вернее, ночь, бесконечно мудрого и усталого основателя нации разбудил Верткий, который ворвался в мой кубик и крикнул:
— Убили!
Мне снилось что-то приятное — здесь сны стали моим главным развлечением, невесомость ложа была уютна и тепла, и просыпаться не хотелось. Но и не просыпаться было нельзя, и я с отвращением сбросил ноги на пол.
— Что такое? — пробормотал я, немножко надеясь, что это начался какой-то новый, на этот раз неприятный сон. Сейчас я открою глаза, и сон тихо испарится. Но открыть глаза я не мог, потому что они и так были открыты и обращены на Верткого. — Как убили, кого?
— Как убивают? Убили. Там, около крайних стен, у Больших развалин.
— Кого-нибудь из наших?
— Честного.
— Что ты говоришь!
— Да. Мы пошли с ним на ночной обход. Я к Малым развалинам, а он — в другую сторону. Все было тихо, на улицах никого. Я шел и думал…
— Неважно, что ты думал, рассказывай, что было дальше.
— Мы с ним ходили уже не первый раз. Мы доходили до крайних стен, потом возвращались в центр, а после этого шли уже в другие стороны. Я вернулся в центр. Честного не было. Я ждал, ждал его, его все не было. Тогда я пошел к Большим развалинам. Было совсем темно. Я вдруг споткнулся обо что-то и еле удержался на ногах. Нагнулся и увидел, что это Честный.
— Пойдем.
Мы вышли на улицу. Ночной ветер казался после сна ледяным. Я поежился и втянул голову. Что мне все-таки снилось? Что-то очень приятное. Какие-то веселые, пестрые и мягкие сны тешили мой спавший мозг. Может, это Чапа и Путти, презрев запреты, забрались на кровать, прыгали по мне и радостно лизали в лицо? Увы, ушедший сон не вернешь, им не прикроешься от яви, особенно когда эта явь тонко и гнусно подвывала, прокатывалась по пустым проходам между кубиками поселка. Почему каждую ночь здесь неизменно дуют холодные ветры? Почему вокруг тьма египетская, а стены кубиков слабо светятся, хотя отражать им абсолютно нечего? Послали бы сюда умного, образованного ученого, он бы мигом разложил все по полочкам, не то что я, который только и может, что разевать рот.
Но и этими жалкими мысельками не мог я отгородиться от тягостного смятения. Опять смерть. Честный. Упрямый тугодум, но действительно честное существо. Я вспомнил, как он догнал меня, когда мы брели по таким же темным улицам, схватил за плечо и пробормотал: «Ты был прав, я хочу имя».
— Сюда, — сказал Верткий, — вот за этим поворотом.
Он лежал на животе, повернув голову, вернее то, что от нее осталось.
— Сейчас я прибавлю света, — сказал Верткий.
— Ты принес фонарь?
— Фонарь? Что это?
— Неважно. Как же ты прибавишь свет?
— Смотри.
Ближайшая к нам стена кубика начала медленно светлеть, будто кто-то плавно поворачивал ручку реостата. Она отодвигала плотную темь, пока не оттолкнула ее за труп.
— Как ты это делаешь?
— Не знаю. Мы все так делаем.
— Ладно, потом.
Мы присели на корточки. Да, это был Честный. Даже в смерти он упрямо сжимал губы. Удар буквально размозжил полголовы. Увесистый камень валялся рядом. Я осторожно поднял его. Он был в крови. Был труп, было орудие убийства, было тягостное недоумение. Откуда снова извержение подземной злобы? Кому мешал этот элл, который вместо ночного отдыха добровольно пошел следить за порядком?
Мало мне было лавров мудрого законодателя, надо закладывать на Элинии и фундамент сыска. Становиться Шерлоком Холмсом и… как звали этого второго литературного сыщика, которого придумала Агата Кристи? А, да! Эркюль Пуаро. Но я не был Шерлоком Холмсом, я не жил на Бейкер-стрит в Лондоне, не играл в свободные минуты на скрипке, не увлекался химией и не имел своего доктора Ватсона. И самое главное, я не обладал его проницательным умом и даром дедукции. Равно как и способностями маленького хвастливого бельгийца с тонкими усиками, который говорил на плохом английском, но зато играючи разгадывал самые головоломные ситуации, которые придумывала его плодовитая родительница. Впрочем, я бы тоже выстроил строго логическую цепочку умозаключений, если сам придумал убийство.
Но тело моего трехглазого друга, что лежало, поджав ноги в последней мышечной агонии, не имело отношения к литературе. Оно было тягостно реально. Оно было порождением не чьей-то безобидной фантазии, а чьей-то ненависти. И отыскать носителя этой ненависти нужно было не какому-нибудь литературному детективу, а мне.
На мгновение мелькнула жалкая мысль: а вдруг никто Честного не убивал, он случайно споткнулся и упал, ударившись головой о камень. Мысль действительно была жалкой. Удар, который размозжил Честному полголовы, был нанесен с огромной силой.
— Давай отнесем беднягу в сторонку, а утром предадим его земле, — сказал я Верткому.
Удар камнем остановил безостановочную фабрику тепла, что работает во всем живом, ночной холодный ветер с готовностью уравнял температуру трупа с окружающим воздухом, и руки Честного, за которые я взялся, были уже безжизненно ледяными. Бедный элл, недолго же он пожил с именем, и немного счастья принесло оно ему.
Мы с трудом подняли его и осторожно положили около светлой стены. Мне показалось, что он смотрел на меня с упреком: что же ты…
— Эллы ведь не спят? — спросил я Верткого.
— Ты же знаешь.
— Да, — согласился я. — Я спросил просто так, машинально. Может быть, имеет смысл опросить эллов в ближайших кубиках. Может быть, кто-нибудь что-нибудь слышал?
— Попробуем.
Я постучал тихонько в дверь домика, стену которого Верткий заставил только что светиться.
— Что ты делаешь? — уставился на меня Верткий.
— Как что? Не можем же мы ворваться в чужое жилище.
— Почему?
— Ну что за вопросы? Это чужое жилище, а мы вдруг нарушаем чей-то покой…
— А… Это все твои странные идеи, пришелец. Ты забыл, что у нас не было в Семье чужих и своих жилищ, не было своего покоя и чужого покоя, и любой элл всегда мог без всякого стука войти к любому эллу. Он входил к себе. Пойдем.
Он открыл дверь. С ложа медленно встал высокий худой элл и молча уставился на нас.
— У тебя есть имя? — спросил Верткий.
Элл покачал головой.
— А почему до сих пор ты не выбрал себе имя? — крикнул Верткий. Он распалялся на глазах. — Все держишься за старое? Мы, мы, мы… Ну, чего молчишь?
— Что мы можем сказать? Может быть, кому-то с именем лучше, а мы привыкли к Семье… Теперь у нас нет покоя, все неясно, везде споры, крики… Мы не знаем, что будет дальше…
— Ладно, безымянный, не об этом разговор. Вас еще много, кто вцепился в старые порядки и боится разжать руки. Может, когда-нибудь что-нибудь поймете, хотя мозги у вас, наверное, совсем высохли. Только что на улице убили Честного. Это тот элл, кого выбрали вместе со мной помогать Первенцу. Ты что-нибудь слышал? Или видел?
— Мы ничего не видели и не слышали, — покачал головой трехглазый.
— Ты не мог не слышать, — с яростным спокойствием сказал Верткий. — Вы, те, что все еще цепляетесь за Семью, по-прежнему всегда слышите друг друга. Понимаешь?
— Нет.
— Я тебе объясню, грязный элл. Кто мог убить Честного? Кому он мешал? Только одному из вас, кто все ноет, что кругом все рушится, что имена — принесли в Семью раздор, лишили покоя. И ты не мог не слышать мысли убийцы, когда он поднимал камень, чтобы размозжить Честному голову. Лучше сам признайся. — Мы ничего не слышали.
— Признайся, пока не поздно. Потом будет поздно, элл. Потом ты будешь жалеть о своем упрямстве.
— Мы не слышали, — упрямо сказал элл. — Мы ничего не слышали.
— Так я тебе и поверил, мычащий. Конечно, ты будешь выгораживать себя и своего сообщника.
— Сообщника?
— А как же еще назвать убийцу? Вы же не отдельные эллы, вы — одна Семья. У вас же нет своих мыслей, своих тайн, своих желаний и своей ненависти. У вас все общее. И камень там у стены поднял не один элл, вы все это сделали вместе. Вы все сообщники, и вы все убийцы.
— Ты ошибаешься, Верткий. Ты взял себе имя — это твое дело. Ты вышел из круга Семьи — это твое дело. Ты выбыл из общего потока мыслей — это твое дело. Ты поступил так, как хотел. Мы ничего не хотим. У нас нет желаний. Нам не нужны перемены. Это верно, но у нас нет жестокости, нет насилия, они ведь запрещены Законом.
— Запрещены! А кто бросался на нас с кулаками, когда мы вернулись сюда, кто раскалялся от ненависти? Кто запер нас, чтобы уморить голодом? Кто уже убил двух эллов? Молчишь?
Верткий бросился вперед и начал трясти элла, схватив его за плечи.
— Верткий, друг мой, — взмолился я. — Прекрати. Прошу тебя. У тебя же есть разум. Ты должен наконец понять, что бессмысленно воевать с насилием насилием, а с ненавистью — ненавистью. Иначе ты только будешь плодить их. К тому же мы ведь не имеем никаких доказательств виновности этого элла.
— Не надо никаких доказательств, пришелец. Они все виноваты, все мычащие. Ты хочешь, чтобы я тихо раскланялся с ним и ушел? И чтобы они долго смеялись потом все вместе в общих своих высохших от злобы мозгах над нами? Да они всех нас перебьют, всех по одному, всех, у кого есть имя. Им бы только опять впасть в свою вечную спячку: ничего не хотеть, ничего не знать, ничего не делать.
— И все-таки, Верткий, так нельзя.
— Нельзя? — крикнул Верткий и сжал кулаки. — Ты все еще учишь нас, пришелец, ты все проповедуешь мудрость. Но это твоя мудрость, а не наша.
— Я ничего не навязываю вам.
— Ложь! Это тебе кажется, что не навязываешь. Ты говоришь: мне кажется, и эллы тут же бросаются делать по-твоему, словно это Закон.
— Наверное, ты прав.
— Ты не элл. Ты не знаешь, как у нас можно и как нельзя. Что можно и что нельзя.
— В этом ты прав, Верткий. Наверное, прав. Это ваша жизнь и ваша история, и я не буду вмешиваться в ваши дела.
Я повернулся и вышел. Нужно было быть таким воинствующим невеждой, таким самонадеянным дураком, как я, чтобы забыть правила, которые так терпеливо растолковывали члены Космического Совета. Пытаться экспортировать на другую планету наши идеи и понятия…
Небо заметно посерело, и оранжевые облака наливались на глазах торжествующим светом. Ветер утих. Зря я ушел, надо было сначала похоронить Честного.
Я вдруг болезненно остро ощутил свою малость. Ничтожная пылинка, крошечный атом, заброшенный каким-то нелепым изгибом судьбы в невообразимую даль, в чужой и непонятный мир. Лучшие умы человечества веками пытались научить людей пониманию, терпимости, братству. И только к двадцать первому веку идеи эти восторжествовали во всем мире.
— А я… я пытаюсь что-то сделать здесь, эдакий залетный проповедник, вооруженный лишь своим невежеством и глупой самоуверенностью.
Хватит. Достаточно. Я умываю руки. Буду сидеть и ждать прилета товарищей. Совесть моя чиста. Я сделал, что мог. Попытаюсь сделать хорошие снимки — до сих пор я еще не удосужился взять в руки свой видеоголограф — соберу образчики местной флоры.
Хватит. Я был не только крошечным атомом, но еще и усталым атомом. Пора опуститься на более покойную орбиту. Я внезапно понял членов Семьи. Да, наверное, в их безмятежной спячке была своя сладость…
Я услышал сзади торопливые шаги. Кто-то бежал за мной. Я обернулся. Это был Верткий. Он остановился передо мной, глубоко вздохнул и сказал:
— Прости, Юуран. Я погорячился. Я знаю, ты желаешь нам добра…
— Ничего, друг мой, я не обиделся.
— Ты обиделся. И ты прав, что обиделся. Твои мысли мудры, но так тяжело следовать им, когда перед тобой это тупое стадо мычащих. Они кажутся покорными, но в их покорности непреодолимое упорство безмозглых тварей. Не сердись, Юуран. Пойдем обратно, поговорим еще с несколькими эллами.
Я вздохнул. Как объяснить Верткому значение слов «я умываю руки»? А может, и не надо? Бог с ними, с умытыми руками.
Вторым нашим собеседником был совсем еще юный — так, во всяком случае, мне показалось — элл. Он смотрел на нас широко раскрытыми глазами, и в глазах читалось скорее любопытство, чем привычное равнодушие. Нет, он ничего не видел и не слышал.
— Но ты же соединен с Семьей? — устало спросил Верткий. — Ты слышишь ее мысли и голоса?
— Не так, как раньше. Иногда поток звучит привычно, сильно, а иногда… он словно бы пропадает… И мы… И в такие мгновения «мы» становится таким… маленьким… съеживается, как бы ссыхается, и за ним… как бы объяснить… просматривается… нет, не просматривается… угадывается… другое понятие. Оно как маленький зверек: то высунет мордочку, то пугливо спрячется обратно за «мы».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43