Потом оглянулся и выронил вожжи: третья крыса мчалась за ним по пятам…
Лошадь рванулась вперед. Двуколка подскочила на рытвине. Одно безумное мгновенье доктору казалось, что все вокруг скачет и мчится…
А потом лошадь упала, – по счастью, это случилось, когда доктор уже въехал в деревню, но не успел ее миновать.
Споткнулась ли лошадь, или ее свалила вторая крыса, рванул с налету острыми зубами и повиснув на ней всей своей тяжестью, никто не знает; доктор далее не заметил, что и сам ранен, он обнаружил это только после, в домике каменщика, и никак не мог вспомнить, когда же это случилось, хотя укус был болезненный – две глубокие борозды на левом плече, словно прорезанные взмахом двойного томагавка.
Только что он стоял в двуколке – и вдруг очутился на земле, нога вывихнута, но он этого еще не замечает; третья крыса наскакивает на него, и он отчаянно отбивается кнутом. Должно быть, он выпрыгнул из падавшей двуколки, но в пылу битвы все смешалось у него в голове, и он ничего толком не мог вспомнить. Я думаю, когда крыса впилась в горло лошади, та взвилась на дыбы и рухнула на бок; двуколка опрокинулась, и доктор инстинктивно соскочил на землю. Фонарь при падении разбился, керосин вспыхнул, и яркий свет озарил жестокую схватку.
Ее-то и увидел каменщик.
Он еще раньше услыхал цокот копыт, стук колес и отчаянные крики доктора, хотя сам доктор не помнил, что кричал. Каменщик соскочил с постели, начал поднимать штору, и тут раздался страшный треск и за окном вспыхнул ослепительный свет. По словам каменщика, сделалось светло как днем. Он замер, стиснув в руке шнур, и уставился на дорогу – там все вдруг стало неузнаваемо и страшно, как в кошмарном сне. В свете пламени дергался черный силуэт доктора и плясал кнут в его руке. Едва различимая за слепящим костром, била в воздухе копытами лошадь, в горло ее вгрызалась крыса. Поодаль, у церковной ограды, зловеще сверкали из темноты глаза другой хищницы, и можно было угадать третью – виднелись только налитые кровью глаза да розовые лапы, цеплявшиеся за ограду; должно быть, она прыгнула туда, испугавшись огня, когда разбился фонарь.
Вам, конечно, хорошо знакомы крысиные морды, длинные передние зубы и свирепые глаза. И все это предстало перед каменщиком, увеличенное примерно в шесть раз, да еще внезапно, среди ночи, в неверном свете пляшущего пламени, да еще спросонок мысли его путались… Жутко ему стало…
Тут доктор воспользовался мгновенной передышкой – пламя все же отпугнуло крыс, – кинулся к дому и отчаянно застучал в дверь рукояткой кнута.
Но хозяин впустил его только после того, как зажег лампу.
Потом многие осуждали его за это; не решаюсь к ним присоединиться: как знать, возможно, на его месте я оказался бы не храбрее…
Доктор кричал во все горло и колотил в дверь.
Каменщик утверждает, что, когда дверь наконец отворилась, бедняга просто плакал от страха.
– Запри! – крикнул доктор. – Запри!
Больше он не мог вымолвить ни слова. Хотел было помочь, но руки не слушались. Каменщик запер дверь на засов, а доктор рухнул на стул и долго не мог подняться…
– Не знаю, что это было, – твердил он. – Не знаю, что это было. – Голос его срывался.
Каменщик хотел принести ему виски, но доктор ни за что не соглашался остаться один при тусклой мигающей лампе. Прошло немало времени, пока хозяин уговорил его подняться наверх и лечь…
Когда огонь за окном погас, гигантские крысы вернулись к убитой лошади, уволокли ее через кладбище к кирпичному заводу и глодали до самого рассвета; никто не осмелился им помешать…
***
На следующее утро часов в одиннадцать Редвуд отправился к Бенсингтону; в руках у него были три вечерние газеты.
Бенсингтон оторвался от унылых размышлений над забытыми страницами самого «увлекательного» романа, какой только сумели для него подобрать в библиотеке на Бромптон-роуд.
– Есть новости? – спросил он.
– Возле Чартема осы ужалили еще двоих.
– Сами виноваты. Почему они не дали нам окурить гнездо?
– Конечно, сами виноваты, – согласился Редвуд.
– А как с покупкой фермы? Ничего нового?
– Наш агент – настоящая дубина да еще и пустомеля, – сказал Редвуд. Прикидывается, будто на ферму есть еще другой покупатель – вы же знаете, так всегда бывает, – и не желает понять, что мы спешим. Я пытался ему втолковать, что дело идет о жизни и смерти, а он этак скромно потупился и спрашивает: «Так почему же вы торгуетесь из-за каких-то двухсот фунтов?»
Нет уж, я скорее соглашусь всю жизнь жить среди гигантских ос, но не уступлю этому наглому болвану. Я… – И он умолк, не желая портить впечатление от своих слов.
– Хорошо бы, какая-нибудь оса догадалась его… – Бенсингтон не договорил.
– В служении обществу осы смыслят ровно столько же, сколько… агенты по продаже недвижимого имущества, – возразил Редвуд.
Он еще немного поворчал насчет агентов, стряпчих и прочей публики, и суждения его были неразумны и несправедливы, – почему-то очень многие отзываются так о представителях этих достойных профессий.
– Ведь это же нелепо: в нашем нелепом мире мы от врача или солдата всегда ждем честности, мужества и деловитости, а вот стряпчий или агент по продаже недвижимости почему-то может быть жадным жуликом, подлецом и тупицей, и это в порядке вещей.
Наконец Редвуд отвел душу, подошел к окну и стал смотреть на улицу.
Бенсингтон отложил «увлекательный» роман на маленький столик, где стояла электрическая лампа. Затем аккуратно соединил кончики пальцев обеих рук и внимательно посмотрел на них.
– Редвуд, – начал он, – много ли о нас говорят?
– Не так много, как я ожидал.
– И ни в чем нас не обвиняют?
– Ни в чем. Но, с другой стороны, и не принимают никаких мер, а я ведь ясно указал, что нужно делать. Понимаете, я написал в «Таймс» и все объяснил…
– Мы читаем «Дейли Кроникл», – заметил Бенсингтон.
– И в «Таймсе» на эту тему появилась большая передовица, отлично написанная, первоклассная передовица, украшенная тремя перлами газетной латыни – вроде статус-кво, – и звучит она, как бесплотный глас некоего значительного лица, которое страдает от простуды и головной боли и вещает сквозь толстый слой ваты, хотя этот компресс и не приносит ему ни малейшего облегчения. Впрочем, между строк можно прочитать, что газета предлагает называть вещи своими именами и действовать немедленно (а как неизвестно). В противном случае можно ожидать самых нежелательных последствий, – в переводе с газетного языка на общечеловеческий появятся новые гигантские осы и уховертки. Вот уж поистине статья, достойная государственного мужа!
– А пока гиганты множатся самым отвратительным образом.
– Вот именно.
– А вдруг Скилетт был прав, и уже есть гигантские крысы…
– Ну что вы! Это было бы чересчур, – содрогнулся Редвуд.
Он отошел от окна и остановился у кресла, где сидел Бенсингтон.
– Кстати, – начал он, понизив голос, – а как она…
Он указал на закрытую дверь.
– Кузина Джейн? Да она ничего не знает. Она не читает газет и не подозревает, что все эти слухи и разговоры как-то связаны с нами. «Вот еще глупости, – говорит она. – Гигантских ос выдумали! Просто терпенья нет с этими газетами!»
– Нам повезло, – заметил Редвуд.
– Я полагаю, что… миссис Редвуд?…
– Ей сейчас не до газет, – прервал Редвуд. – Она в страшной тревоге за сына. Ведь он все растет.
– Растет?
– Да. За десять дней прибавил почти два с половиной фунта и весит теперь без малого шестьдесят. А ведь ему всего шесть месяцев! Как тут не тревожиться.
– А он здоров?
– На удивление. Нянька просит расчет – уж слишком он больно дерется. И мигом вырастает из всякой одежды, не успеваем шить новую. У коляски сломалось колесо – он для нее слишком тяжел, – и пришлось везти ребенка домой на тележке молочника. Представляете? Собралась толпа зевак… И пришлось отдать ему кровать Джорджины Филис, а она спит в его кроватке.
Понятно, мать очень волнуется. Сначала она гордилась таким великаном-сыном и превозносила Уинклса. Ну, а теперь, видно, чувствует, что тут что-то неладно. Вы-то знаете, в чем дело.
– Мне казалось, вы хотели постепенно уменьшать Дозу.
– Пытался.
– Не удалось?
– Поднимает рев. Все дети плачут так, что хоть уши затыкай, говорят, это им даже полезно, а уж тут… ведь он все время получает Гераклеофорбию…
– Да-а. – Бенсингтон повесил голову и еще пристальнее начал разглядывать свои пальцы.
– Все равно нам это не скрыть. Люди прослышат о ребенке-великане, припомнят наших кур и прочих гигантов, и это в конце концов неизбежно дойдет до жены… Что с ней тогда будет, я и вообразить не могу.
– Да, поистине, всего заранее не предусмотришь, – сказал Бенсингтон, снял очки и тщательно их протер. – И ведь это вечная история, – продолжал он. – Мы, ученые, – если мне дозволено претендовать на это звание – всегда трудимся ради результата теоретического, чисто теоретического. Но при этом подчас, сами того не желая, вызываем к жизни новые силы. Мы не вправе их подавлять, а никто другой этого сделать не может. Собственно говоря, Редвуд, все это теперь уже и не в нашей власти. Мы можем только изготовлять Гераклеофорбию…
– А они, – докончил Редвуд, вновь поворачиваясь к окну, – на опыте узнают, что из этого получается.
– Что до событий в Кенте, я больше не намерен из-за них беспокоиться.
– Если только они сами нас не побеспокоят.
– Вот именно. Эта публика до тех пор будет путаться со стряпчими и крючкотворами, ссылаться на законы и важно изрекать благоглупости, пока у них под самым носом не расплодятся новые гигантские паразиты… В нашем мире испокон веков царит великая путаница.
Редвуд чертил в воздухе какую-то сложную кривую.
– Для нас теперь главное – ваш мальчик, Редвуд.
Редвуд повернулся, подошел к своему коллеге и с тревогой заглянул ему в глаза:
– Что вы о нем думаете, Бенсингтон? Вам легче смотреть на все это более трезво. Что мне с ним делать?
– Продолжайте кормить его.
– Гераклеофорбией?
– Да.
– Он будет расти…
– Если судить по цыплятам и осам, он вырастет примерно футов до тридцати пяти… и развиваться будет гармонично.
– Но как он будет жить?
– Вот это и есть самое интересное, – ответил Бенсингтон.
– Черт возьми! С одной одеждой хлопот не оберешься! И потом, когда он вырастет, он окажется единственным Гулливером в мире пигмеев.
Глаза Бенсингтона за золотой оправой очков многозначительно блеснули.
– Почему единственным? – произнес он и повторил еще внушительнее: Почему же единственным?
– Уж не собираетесь ли вы…
– Я спрашиваю, – перебил мистер Бенсингтон с упорством человека, который наконец-то нашел нужные слова, – почему единственным?
– Вы хотите сказать, что можно и других детей…
– Я ничего не хочу сказать, я только спрашиваю.
Редвуд зашагал из угла в угол.
– Да, конечно, – сказал он, – можно было бы… Но ведь… К чему это приведет?
Бенсингтон, видно, наслаждался своими теоретическими построениями.
– Рассуждая логически, можно предположить, что и мозг его будет футов на тридцать выше обычного уровня, и это – самое интересное… Что с вами?
Редвуд, стоя у окна, взволнованно провожал глазами тарахтевшую тележку, обклеенную афишками, – каковы последние новости?
– Что с вами? – повторил Бенсингтон, вставая с кресла.
Редвуд вскрикнул.
– Да что такое? – спросил Бенсингтон.
– Бегу за газетой! – бросил Редвуд и шагнул к двери.
– За чем?
– За газетой. Что-то там… Я не совсем понял… Гигантские крысы…
– Крысы?
– Да, крысы. Все-таки Скилетт был прав.
– Что вы хотите сказать?
– Черт его знает, надо сперва достать газету. Огромные крысы…
Господи! Неужели они его съели!
Он поискал глазами шляпу и с непокрытой головой бросился вон из комнаты. Он сбежал вниз, перескакивая через две ступеньки, а с улицы неслись вопли – мальчишки-газетчики выкрикивали последнюю сенсацию:
«Жуткая драма в Кенте! Жуткая драма в Кенте! Врача съели крысы! Жуткая драма, жуткая драма!… Крысы! Громадные крысы! Жуткая драма, все подробности!»
***
Коссар, известный инженер-строитель, наткнулся на них в просторном подъезде дома, где жил Бенсингтон: Редвуд читал экстренный выпуск газеты, далеко отставив от глаз еще сырой розовый листок, а Бенсингтон, поднявшись на цыпочки, заглядывал через его плечо. Коссар был долговязый, несуразный, грубые руки и ноги кое-как прилажены к массивному туловищу; лицо точно вырезано из дерева, но не докончено, ибо резчик быстро понял, что из этой затеи толку не выйдет. Нос так и остался четырехугольным, нижняя челюсть далеко выдавалась вперед. Дышал Коссар шумно, с натугой. Никто не назвал бы его красавцем. Прямые, как палки, волосы торчали во все стороны. Он был немногословен, но высокий, скрипучий голос его всегда звучал обиженно и сердито. На нем красовались неизменная серая пиджачная пара и шелковый цилиндр.
Он пошарил огромной красной ручищей в бездонном кармане, расплатился с извозчиком и, пыхтя, двинулся вверх по лестнице;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Лошадь рванулась вперед. Двуколка подскочила на рытвине. Одно безумное мгновенье доктору казалось, что все вокруг скачет и мчится…
А потом лошадь упала, – по счастью, это случилось, когда доктор уже въехал в деревню, но не успел ее миновать.
Споткнулась ли лошадь, или ее свалила вторая крыса, рванул с налету острыми зубами и повиснув на ней всей своей тяжестью, никто не знает; доктор далее не заметил, что и сам ранен, он обнаружил это только после, в домике каменщика, и никак не мог вспомнить, когда же это случилось, хотя укус был болезненный – две глубокие борозды на левом плече, словно прорезанные взмахом двойного томагавка.
Только что он стоял в двуколке – и вдруг очутился на земле, нога вывихнута, но он этого еще не замечает; третья крыса наскакивает на него, и он отчаянно отбивается кнутом. Должно быть, он выпрыгнул из падавшей двуколки, но в пылу битвы все смешалось у него в голове, и он ничего толком не мог вспомнить. Я думаю, когда крыса впилась в горло лошади, та взвилась на дыбы и рухнула на бок; двуколка опрокинулась, и доктор инстинктивно соскочил на землю. Фонарь при падении разбился, керосин вспыхнул, и яркий свет озарил жестокую схватку.
Ее-то и увидел каменщик.
Он еще раньше услыхал цокот копыт, стук колес и отчаянные крики доктора, хотя сам доктор не помнил, что кричал. Каменщик соскочил с постели, начал поднимать штору, и тут раздался страшный треск и за окном вспыхнул ослепительный свет. По словам каменщика, сделалось светло как днем. Он замер, стиснув в руке шнур, и уставился на дорогу – там все вдруг стало неузнаваемо и страшно, как в кошмарном сне. В свете пламени дергался черный силуэт доктора и плясал кнут в его руке. Едва различимая за слепящим костром, била в воздухе копытами лошадь, в горло ее вгрызалась крыса. Поодаль, у церковной ограды, зловеще сверкали из темноты глаза другой хищницы, и можно было угадать третью – виднелись только налитые кровью глаза да розовые лапы, цеплявшиеся за ограду; должно быть, она прыгнула туда, испугавшись огня, когда разбился фонарь.
Вам, конечно, хорошо знакомы крысиные морды, длинные передние зубы и свирепые глаза. И все это предстало перед каменщиком, увеличенное примерно в шесть раз, да еще внезапно, среди ночи, в неверном свете пляшущего пламени, да еще спросонок мысли его путались… Жутко ему стало…
Тут доктор воспользовался мгновенной передышкой – пламя все же отпугнуло крыс, – кинулся к дому и отчаянно застучал в дверь рукояткой кнута.
Но хозяин впустил его только после того, как зажег лампу.
Потом многие осуждали его за это; не решаюсь к ним присоединиться: как знать, возможно, на его месте я оказался бы не храбрее…
Доктор кричал во все горло и колотил в дверь.
Каменщик утверждает, что, когда дверь наконец отворилась, бедняга просто плакал от страха.
– Запри! – крикнул доктор. – Запри!
Больше он не мог вымолвить ни слова. Хотел было помочь, но руки не слушались. Каменщик запер дверь на засов, а доктор рухнул на стул и долго не мог подняться…
– Не знаю, что это было, – твердил он. – Не знаю, что это было. – Голос его срывался.
Каменщик хотел принести ему виски, но доктор ни за что не соглашался остаться один при тусклой мигающей лампе. Прошло немало времени, пока хозяин уговорил его подняться наверх и лечь…
Когда огонь за окном погас, гигантские крысы вернулись к убитой лошади, уволокли ее через кладбище к кирпичному заводу и глодали до самого рассвета; никто не осмелился им помешать…
***
На следующее утро часов в одиннадцать Редвуд отправился к Бенсингтону; в руках у него были три вечерние газеты.
Бенсингтон оторвался от унылых размышлений над забытыми страницами самого «увлекательного» романа, какой только сумели для него подобрать в библиотеке на Бромптон-роуд.
– Есть новости? – спросил он.
– Возле Чартема осы ужалили еще двоих.
– Сами виноваты. Почему они не дали нам окурить гнездо?
– Конечно, сами виноваты, – согласился Редвуд.
– А как с покупкой фермы? Ничего нового?
– Наш агент – настоящая дубина да еще и пустомеля, – сказал Редвуд. Прикидывается, будто на ферму есть еще другой покупатель – вы же знаете, так всегда бывает, – и не желает понять, что мы спешим. Я пытался ему втолковать, что дело идет о жизни и смерти, а он этак скромно потупился и спрашивает: «Так почему же вы торгуетесь из-за каких-то двухсот фунтов?»
Нет уж, я скорее соглашусь всю жизнь жить среди гигантских ос, но не уступлю этому наглому болвану. Я… – И он умолк, не желая портить впечатление от своих слов.
– Хорошо бы, какая-нибудь оса догадалась его… – Бенсингтон не договорил.
– В служении обществу осы смыслят ровно столько же, сколько… агенты по продаже недвижимого имущества, – возразил Редвуд.
Он еще немного поворчал насчет агентов, стряпчих и прочей публики, и суждения его были неразумны и несправедливы, – почему-то очень многие отзываются так о представителях этих достойных профессий.
– Ведь это же нелепо: в нашем нелепом мире мы от врача или солдата всегда ждем честности, мужества и деловитости, а вот стряпчий или агент по продаже недвижимости почему-то может быть жадным жуликом, подлецом и тупицей, и это в порядке вещей.
Наконец Редвуд отвел душу, подошел к окну и стал смотреть на улицу.
Бенсингтон отложил «увлекательный» роман на маленький столик, где стояла электрическая лампа. Затем аккуратно соединил кончики пальцев обеих рук и внимательно посмотрел на них.
– Редвуд, – начал он, – много ли о нас говорят?
– Не так много, как я ожидал.
– И ни в чем нас не обвиняют?
– Ни в чем. Но, с другой стороны, и не принимают никаких мер, а я ведь ясно указал, что нужно делать. Понимаете, я написал в «Таймс» и все объяснил…
– Мы читаем «Дейли Кроникл», – заметил Бенсингтон.
– И в «Таймсе» на эту тему появилась большая передовица, отлично написанная, первоклассная передовица, украшенная тремя перлами газетной латыни – вроде статус-кво, – и звучит она, как бесплотный глас некоего значительного лица, которое страдает от простуды и головной боли и вещает сквозь толстый слой ваты, хотя этот компресс и не приносит ему ни малейшего облегчения. Впрочем, между строк можно прочитать, что газета предлагает называть вещи своими именами и действовать немедленно (а как неизвестно). В противном случае можно ожидать самых нежелательных последствий, – в переводе с газетного языка на общечеловеческий появятся новые гигантские осы и уховертки. Вот уж поистине статья, достойная государственного мужа!
– А пока гиганты множатся самым отвратительным образом.
– Вот именно.
– А вдруг Скилетт был прав, и уже есть гигантские крысы…
– Ну что вы! Это было бы чересчур, – содрогнулся Редвуд.
Он отошел от окна и остановился у кресла, где сидел Бенсингтон.
– Кстати, – начал он, понизив голос, – а как она…
Он указал на закрытую дверь.
– Кузина Джейн? Да она ничего не знает. Она не читает газет и не подозревает, что все эти слухи и разговоры как-то связаны с нами. «Вот еще глупости, – говорит она. – Гигантских ос выдумали! Просто терпенья нет с этими газетами!»
– Нам повезло, – заметил Редвуд.
– Я полагаю, что… миссис Редвуд?…
– Ей сейчас не до газет, – прервал Редвуд. – Она в страшной тревоге за сына. Ведь он все растет.
– Растет?
– Да. За десять дней прибавил почти два с половиной фунта и весит теперь без малого шестьдесят. А ведь ему всего шесть месяцев! Как тут не тревожиться.
– А он здоров?
– На удивление. Нянька просит расчет – уж слишком он больно дерется. И мигом вырастает из всякой одежды, не успеваем шить новую. У коляски сломалось колесо – он для нее слишком тяжел, – и пришлось везти ребенка домой на тележке молочника. Представляете? Собралась толпа зевак… И пришлось отдать ему кровать Джорджины Филис, а она спит в его кроватке.
Понятно, мать очень волнуется. Сначала она гордилась таким великаном-сыном и превозносила Уинклса. Ну, а теперь, видно, чувствует, что тут что-то неладно. Вы-то знаете, в чем дело.
– Мне казалось, вы хотели постепенно уменьшать Дозу.
– Пытался.
– Не удалось?
– Поднимает рев. Все дети плачут так, что хоть уши затыкай, говорят, это им даже полезно, а уж тут… ведь он все время получает Гераклеофорбию…
– Да-а. – Бенсингтон повесил голову и еще пристальнее начал разглядывать свои пальцы.
– Все равно нам это не скрыть. Люди прослышат о ребенке-великане, припомнят наших кур и прочих гигантов, и это в конце концов неизбежно дойдет до жены… Что с ней тогда будет, я и вообразить не могу.
– Да, поистине, всего заранее не предусмотришь, – сказал Бенсингтон, снял очки и тщательно их протер. – И ведь это вечная история, – продолжал он. – Мы, ученые, – если мне дозволено претендовать на это звание – всегда трудимся ради результата теоретического, чисто теоретического. Но при этом подчас, сами того не желая, вызываем к жизни новые силы. Мы не вправе их подавлять, а никто другой этого сделать не может. Собственно говоря, Редвуд, все это теперь уже и не в нашей власти. Мы можем только изготовлять Гераклеофорбию…
– А они, – докончил Редвуд, вновь поворачиваясь к окну, – на опыте узнают, что из этого получается.
– Что до событий в Кенте, я больше не намерен из-за них беспокоиться.
– Если только они сами нас не побеспокоят.
– Вот именно. Эта публика до тех пор будет путаться со стряпчими и крючкотворами, ссылаться на законы и важно изрекать благоглупости, пока у них под самым носом не расплодятся новые гигантские паразиты… В нашем мире испокон веков царит великая путаница.
Редвуд чертил в воздухе какую-то сложную кривую.
– Для нас теперь главное – ваш мальчик, Редвуд.
Редвуд повернулся, подошел к своему коллеге и с тревогой заглянул ему в глаза:
– Что вы о нем думаете, Бенсингтон? Вам легче смотреть на все это более трезво. Что мне с ним делать?
– Продолжайте кормить его.
– Гераклеофорбией?
– Да.
– Он будет расти…
– Если судить по цыплятам и осам, он вырастет примерно футов до тридцати пяти… и развиваться будет гармонично.
– Но как он будет жить?
– Вот это и есть самое интересное, – ответил Бенсингтон.
– Черт возьми! С одной одеждой хлопот не оберешься! И потом, когда он вырастет, он окажется единственным Гулливером в мире пигмеев.
Глаза Бенсингтона за золотой оправой очков многозначительно блеснули.
– Почему единственным? – произнес он и повторил еще внушительнее: Почему же единственным?
– Уж не собираетесь ли вы…
– Я спрашиваю, – перебил мистер Бенсингтон с упорством человека, который наконец-то нашел нужные слова, – почему единственным?
– Вы хотите сказать, что можно и других детей…
– Я ничего не хочу сказать, я только спрашиваю.
Редвуд зашагал из угла в угол.
– Да, конечно, – сказал он, – можно было бы… Но ведь… К чему это приведет?
Бенсингтон, видно, наслаждался своими теоретическими построениями.
– Рассуждая логически, можно предположить, что и мозг его будет футов на тридцать выше обычного уровня, и это – самое интересное… Что с вами?
Редвуд, стоя у окна, взволнованно провожал глазами тарахтевшую тележку, обклеенную афишками, – каковы последние новости?
– Что с вами? – повторил Бенсингтон, вставая с кресла.
Редвуд вскрикнул.
– Да что такое? – спросил Бенсингтон.
– Бегу за газетой! – бросил Редвуд и шагнул к двери.
– За чем?
– За газетой. Что-то там… Я не совсем понял… Гигантские крысы…
– Крысы?
– Да, крысы. Все-таки Скилетт был прав.
– Что вы хотите сказать?
– Черт его знает, надо сперва достать газету. Огромные крысы…
Господи! Неужели они его съели!
Он поискал глазами шляпу и с непокрытой головой бросился вон из комнаты. Он сбежал вниз, перескакивая через две ступеньки, а с улицы неслись вопли – мальчишки-газетчики выкрикивали последнюю сенсацию:
«Жуткая драма в Кенте! Жуткая драма в Кенте! Врача съели крысы! Жуткая драма, жуткая драма!… Крысы! Громадные крысы! Жуткая драма, все подробности!»
***
Коссар, известный инженер-строитель, наткнулся на них в просторном подъезде дома, где жил Бенсингтон: Редвуд читал экстренный выпуск газеты, далеко отставив от глаз еще сырой розовый листок, а Бенсингтон, поднявшись на цыпочки, заглядывал через его плечо. Коссар был долговязый, несуразный, грубые руки и ноги кое-как прилажены к массивному туловищу; лицо точно вырезано из дерева, но не докончено, ибо резчик быстро понял, что из этой затеи толку не выйдет. Нос так и остался четырехугольным, нижняя челюсть далеко выдавалась вперед. Дышал Коссар шумно, с натугой. Никто не назвал бы его красавцем. Прямые, как палки, волосы торчали во все стороны. Он был немногословен, но высокий, скрипучий голос его всегда звучал обиженно и сердито. На нем красовались неизменная серая пиджачная пара и шелковый цилиндр.
Он пошарил огромной красной ручищей в бездонном кармане, расплатился с извозчиком и, пыхтя, двинулся вверх по лестнице;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33