Руки миссис Скилетт дрогнули, и она выронила лук.
– Право, сэр, я и в толк не возьму, что вы такое говорите, пролепетала она. – Оно конечно, сэр, у моей дочери, миссис Кэддлс, и вправду есть ребенок, сэр…
Она опять судорожно присела и склонила нос набок, пытаясь придать своему лицу невинно-вопросительное выражение.
– Покажите-ка мне ребенка, миссис Скилетт, – сказал Редвуд.
Искоса поглядывая на ученого хитрым и трусливым взглядом, миссис Скилетт провела его в сарай.
– Оно конечно, сэр, тогда на ферме я дала его отцу баночку, может, там что и оставалось, а может, я и с собой прихватила самую малость – как говорится, по нечаянности. Собиралась-то второпях, тут не мудрено и ошибиться…
Редвуд пощелкал языком, желая привлечь внимание младенца.
– Гм, – сказал он наконец. – Гм…
Потом он объявил миссис Кэддлс, что ее сын – отличный мальчуган (ничего другого ей и не требовалось), и после этого ее уже не замечал. Видя, что она тут никому не нужна, миссис Кэддлс вскоре совсем ушла из сарая. И тогда Редвуд повернулся к миссис Скилетт.
– Раз уж вы начали, придется продолжать, – сказал он. И прибавил резко:
– Только смотрите, на этот раз не разбрасывайте его где попало.
– Чего не разбрасывать, сэр?
– Вы отлично знаете, о чем я говорю.
Старуха судорожно сжала руки – еще бы ей было не знать!
– Вы здесь никому ничего не говорили? Ни родителям, ни господам из того большого дома, ни доктору? Совсем никому?
Миссис Скилетт покачала головой.
– Я бы на вашем месте держал язык за зубами, – сказал Редвуд.
Он подошел к дверям и огляделся. Сарай стоял между домом и заброшенным свинарником и выходил на проезжую дорогу за воротами. Позади возвышалась стена из красного кирпича, утыканная поверху битым стеклом, увитая плющом и заросшая желтофиолью и повиликой. За углом, среди зеленых и пожелтевших ветвей, над пестрыми грудами первых опавших листьев виднелась освещенная солнцем доска с надписью: «Вход в лес воспрещен». В живой изгороди зияла брешь, пересеченная колючей проволокой.
– Гм, – еще задумчивее промычал Редвуд. – Гм-м.
Тут до его слуха донеслось цоканье копыт и стук колес, и из-за поворота появилась пара серых – выезд леди Уондершут. Коляска приближалась, и Редвуд рассмотрел кучера и лакея. Кучер – представительный мужчина, крупный и пышущий здоровьем – правил лошадьми с торжественной важностью.
Пускай другие не отдают себе отчета в своем призвании и положении в этом мире – он-то твердо знает, что делает: он возит ее милость, леди Уондершут! Лакей сидел на козлах подле кучера, скрестив руки на груди, и в каменном лице его была такая же непоколебимая уверенность. Потом Редвуд разглядел ее милость; она была одета неряшливо и безвкусно, в старомодной шляпке и мантилье, и сквозь очки смотрела прямо перед собой; с нею в коляске сидели две девицы и, вытянув шеи, тоже всматривались во что-то впереди.
Проходивший по другой стороне улицы священник с головой библейского пророка поспешно снял шляпу, но в коляске этого никто и не заметил.
Коляска проехала, а Редвуд еще долго стоял в дверях сарая, заложив руки за спину. Глаза его блуждали по зеленым и серым холмам, по небу, покрытому легкими облачками, по стене, утыканной битым стеклом. Порой он оборачивался и заглядывал в глубь сарая, – там, в прохладном полумраке, расцвеченном яркими бликами, словно на полотне Рембрандта, сидел на куче соломы полуголый ребенок-великан, кое-как обмотанный куском фланели, и перебирал пальцы у себя на ногах.
– Кажется, я начинаю понимать, что мы наделали, – сказал себе Редвуд.
Так он стоял и размышлял сразу обо всех: о юном Кэддлсе, и о собственном сыне, и о детях Коссара…
Внезапно он засмеялся. «Бог ты мой!» – сказал он себе, пораженный какой-то мелькнувшей мыслью.
А потом он очнулся от задумчивости и обратился к миссис Скилетт:
– Как бы там ни было, не годится, чтобы он страдал от перерывов в кормлении. Этого-то мы можем избежать. Я стану присылать вам по банке каждые полгода; ему должно хватить.
Миссис Скилетт пробормотала что-то вроде «как вам будет угодно, сэр» и «верно, я прихватила ту банку по ошибке… думала, от такой малости вреда не будет…» – а судорожные движения ее дрожащих рук досказали: да, она прекрасно поняла Редвуда.
Итак, ребенок продолжал расти.
Он все рос и рос.
– В сущности, – сказала однажды леди Уондершут, – он съел в нашей деревне всех телят. Ну, если этот Кэддлс еще раз посмеет сыграть со мной подобную шутку…
***
Но даже такое уединенное местечко, как Чизинг Айбрайт, не могло долго довольствоваться теорией о гипертрофии – хотя бы и заразной, – когда по всей стране день ото дня громче становились толки о Чудо-пище. Очень скоро старуху Скилетт призвали к ответу, и пришлось ей давать объяснения, и так это было тягостно и неприятно, что под конец она вовсе лишилась дара речи и только жевала нижнюю губу своим единственным зубом; ее пытали на все лады, выматывали из нее рушу, – и, преследуемая всеобщим осуждением, она стала в позу безутешной вдовы. Она отерла с рук мыльную пену, выдавила из глаз несколько слезинок и устремила взор на разгневанную владелицу поместья.
– Вы забываете, миледи, какое у меня горе, – сказала она и продолжала уже почти с вызовом:
– Я думаю о нем, миледи, денно и нощно. – Она поджала губы, и голос ее сник и задрожал.
– Сами подумайте, миледи, ведь его, бедного, съели!
И, утвердившись на этой почве, вновь повторила прежнее объяснение, которому леди Уондершут с первой минуты не верила:
– Порошок-то я внучонку дала, только уж поверьте, миледи, я и знать не знала, что это за порошок за такой…
Тогда леди Уондершут решила докопаться до истины иными путями, не переставая, конечно, изводить и тиранить Кэддлсов. В бурную жизнь Бенсингтона и Редвуда ворвались еще и вежливые угрозы, которыми пытались их запугать посланцы сей достойной дамы. Они представились как члены приходского совета и, точно попугаи, упрямо твердили одно и то же:
– Мы возлагаем на вас, мистер Бенсингтон, ответственность за ущерб, причиненный нашему приходу. Мы возлагаем всю ответственность на вас, сэр.
Затем вмещалась адвокатская фирма Бангхерст, Браун, Флэпп, Кодлин, Браун, Теддер и Снокстон, – то были известные крючкотворы, великие мастера по части всяких скандальных дел, – и их бессменный представитель, маленький востроносый человечек с хитрым медно-красным лицом, смутно намекал, что придется возместить какие-то убытки… а потом к Редвуду нагрянул еще один посланец леди Уондершут, весьма изысканный джентльмен, и без обиняков спросил:
– Итак, сэр, что вы намерены предпринять?
Редвуд ответил, что, если им с Бенсингтоном будут еще докучать, он перестанет посылать Пищу маленькому Кэддлсу.
– Сейчас я ее посылаю бесплатно, – сказал он. – Если вы не станете давать ему Пищу, он умрет с голоду, а перед этим будет орать так, что вся деревня разбежится. Ребенок живет в вашем приходе – вот и извольте о нем заботиться. Раз уж вашей леди Уондершут угодно слыть щедрой благодетельницей и ангелом-хранителем вашего прихода, так пускай в кои веки исполнит свой долг.
– Что поделаешь, зло уже совершилось, – сказала леди Уондершут, когда ее посланцы передали ей (кое о чем, однако, умолчав) ответ Редвуда.
– Зло уже совершилось, – эхом откликнулся священник.
А между тем зло только начиналось.
Глава 2
ГИГАНТСКАЯ ОБУЗА
Священник уверял, что гигантский ребенок – урод.
– И всегда был уродом: чрезмерное всегда уродливо, – говорил он.
Взгляды священника мешали ему быть справедливым. Но хоть ребенок и рос в сельской глуши, его часто фотографировали, и эти фотографии – свидетели нелицеприятные – говорят, что священник был неправ. Юный гигант в младенчестве очень мил, густые кудри падают на лоб, и он всегда приветливо улыбается. Почти на всех снимках позади сына стоит улыбающийся Кэддлс, щуплый и невысокий, он на фотографиях кажется еще меньше ростом.
На третьем году жизни мальчугана его красота стала тоньше, и теперь уже не всякий ее замечал. Он, как сказал бы его злосчастный дед, стал тянуться вверх, точно дурная трава. Румянец на его щеках поблек, и, несмотря на исполинский рост, он казался худеньким. У него был вид хрупкого ребенка. И его черты и взгляд стали строже, о таких обычно говорят: какое интересное лицо!… После первой же стрижки его кудрявые волосы уже совсем не слушались гребня.
– Явные признаки вырождения, – говорил по этому поводу приходский доктор. Но еще вопрос, был ли он прав, или здоровье мальчика ухудшилось оттого, что жил он в сарае, выбеленном известкой, и всецело зависел от щедрот леди Уондершут, еще умеряемых ее убеждением, что несправедливо давать ему больше, чем другим.
В возрасте от трех до шести лет, судя по фотографиям, юный Кэддлс был курносым мальчишкой с льняными волосами. Круглые глаза смотрели дружелюбно, губы, казалось, вот-вот расплывутся в улыбке, – судя по фотографиям того времени, та же приветливая улыбка играла на лицах всех гигантских детей. Летом он обычно ходил босиком, в просторной тиковой рубахе, сшитой вместо ниток шпагатом, на голове взамен шляпы – корзинка, в каких рабочие носят инструменты. На одной фотографии он широко улыбается, а в руке у него – большая надкушенная дыня.
Фотографий, сделанных в зимнее время, немного, и они не так удачны.
Мальчик обут в огромные деревянные башмаки, носки на нем из мешковины (отчетливо видны остатки надписи «Джон Стиккелс, Айпинг»), штаны и куртка явно скроены из старого ковра с веселеньким рисунком. Из-под них виднеются обернутые вокруг тела куски фланели, ярдов пять-шесть той же фланели обмотано вокруг шеи. На голове – подобие шапки, сделанное, по-видимому, тоже из мешковины. Мальчик глядит прямо в объектив – иногда с улыбкой, иногда печально, уже в пять лет он начинает как-то особенно задумчиво щурить кроткие карие глаза, и от них разбегаются характерные морщинки.
Священник всегда утверждал, что юный Кэддлс сразу стал тяжкой обузой для деревни. Видимо, свойственное всем детям любопытство, общительность и желание играть были у него соразмерны росту, и – вынужден я с прискорбием добавить – он был вечно голоден. Как ни щедро, «сверх всякой меры», по выражению миссис Гринфилд, посылала ему хлеб и еще кое-какое довольствие леди Уондершут, мальчик проявлял – это с первых же дней отметил приходский врач – «преступный аппетит». Подтверждались самые суровые суждения леди Уондершут о низших сословиях: мальчишка получал не в пример больше еды, чем требуется даже взрослому человеку, и, однако, воровал съестное. И сразу же с неприличной жадностью поглощал свою добычу. Его огромная рука тянулась через заборы садов и огородов и даже забиралась за хлебом в повозку булочника. С чердака лавки Марлоу исчезали головки сыра, и не было ни одного свиного корыта, которое не обшарил бы этот мальчишка. Фермеры частенько находили на полях брюквы отпечатки огромных ног и следы вечного голода: то тут, то там выдернута с грядки брюква, и ямку воришка с ребячьей хитростью старательно заровнял. Брюкву он съедал мигом, как мы едим редиску. Если поблизости никого не было, он, стоя под яблоней, обирал с нее яблоки, как обыкновенный ребенок обирает с куста смородину. Но по крайней мере в одном отношении то, что юный Кэддлс был вечно голоден, уберегло Чизинг Айбрайт от многих треволнений: все эти годы он съедал до последней крошки всю Пищу богов, которую ему присылали…
Бесспорно, этот ребенок доставлял множество хлопот и неудобств.
– Вечно он путается под ногами, – говорил священник.
Кэддлс не мог ходить ни в школу, ни в церковь – ни там, ни тут он не помещался. Правда, делались попытки удовлетворить «глупейший и развращающий умы» (подлинные слова священника) закон об обязательном начальном образовании, изданный в Англии в 1870 году: Кэддлса заставляли сидеть во дворе у открытого окна школы, где в это время шли занятия. Но его присутствие отвлекало школьников: они то и дело вскакивали, глядели в окно, и стоило Кэддлсу заговорить, как все дружно смеялись: ведь у него был такой странный голос! И пришлось отказаться от этой затеи.
Не заставляли его и приходить к церкви, ибо его вид не способствовал усердию молящихся; а между тем тут было бы легче добиться успеха – можно догадываться, что в душе этой громадины таились зерна благочестия. Быть может, его привлекала музыка: по воскресеньям он нередко приходил на церковный двор, когда вся паства была уже в церкви, осторожно пробирался между могилами и просиживал всю службу на паперти, прислушиваясь к тому, что делается внутри, – так можно слушать жужжанье пчел в улье.
Вначале он вел себя не очень тактично: молящиеся слышали, как он беспокойно топчется вокруг церкви – и гравий скрипит под его огромными ногами, или вдруг замечали его лицо за цветными стеклами – с любопытством и завистью он заглядывал в окно; подчас безыскусственный напев какого-нибудь псалма захватывал его, и он принимался печально подвывать, изо всех сил стараясь попасть в тон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33