Край света и тени приходился как раз на лицо девушки, и оно
превращалось то в греческую маску, то в бесконечно красивое лицо Анны, то в
мертвое, безжизненно-плакатное лицо фотомодели. Мы оба знали, что сейчас
будет, и, не теряя времени, в первый раз поцеловались прямо в коридоре.
Губы ее были сухи, а дыхание резко, руки прошлись по моему затылку и
обхватили плечи. Вдруг она начала падать, и я едва успел подхватить ее.
В комнате, где колыхались занавески, где ветер переворачивал какие-то
бумаги, забытые на подоконнике, мы упали - сначала мимо кровати, а потом я
уже почувствовал себя на этом чудовищном спальном сооружении - огромном, с
водяным матрасом, колышущимся, как озеро. Девушка вскрикивала, срывая с себя
невидимую в темноте одежду, я следовал за ней, мы разбрасывали одежду
вокруг, уже помогая друг другу. Ее крик должен был разбудить весь район, но
город спал или делал вид, что спит. Я целовал ее маленькую грудь, проводил
губами по коже ключиц и удивлялся ее худобе, которой раньше не замечал под
платьем.
Она продолжала кричать, крик переходил в визг, и вдруг все вокруг пропало.
Я знал, что лежу на склоне холма, рядом с дорогой, в окружении нескольких
крестьян. Нам нельзя встать, потому что сверху валится на нас, воет и
свистит истребитель.
Тогда у людей, существовавших за холмами, не было настоящих штурмовиков, и
вот летчик, используя ружейный прицел, вводил истребитель в пике.
Сейчас он освободит подвеску, и на нас посыплется родное, русское взрывчатое
железо.
Вот самолет начал маневрировать, мелькнули его голубое брюхо и два зеленых
киля, вот сейчас то, что вывалилось из-под этого брюха, достигнет земли.
И я начал орать, вторя визгу, несшемуся с неба...
Мы смотрели друг на друга в свете луны, ввалившейся в комнату. Девушка
смотрела на меня, опершись на локоть, глаза ее в свете луны горели странным
блеском.
- Как ты? - спросил я ее.
- В жизни с тобой оказалось интереснее.
- В жизни? Что значит в жизни?
- Я часто занималась этим во сне. С тобой и с другими.
Я подумал, что это шутка, и решил поддержать ее:
- И с Иткиным тоже?
- Да, конечно. Но только он очень кричит, и я часто просыпалась. Поэтому в
последнее время я делала это только с тобой. Правда, ты очень неспокойный,
иногда ты думаешь о чем-то другом, но после тебя хорошо проснуться и
медитировать.
Я снова посмотрел в глаза и увидел, что моя подчиненная совершенно безумна.
Много чего я пугался в жизни, но теперь мне стало как-то особенно не по
себе.
- Во снах особый мир, - между тем продолжала она. - Во сне можно даже убить.
Это не явь, это сон, и все же со мной такое происходит редко. Я стараюсь не
наводить порчу. Потом бывает слишком тяжело, потом спится плохо и трудно
медитировать, а после того как я занимаюсь любовью, медитировать хорошо.
Словно угадав мой вопрос, а может, и вправду угадав, она сказала:
- Нет, наркотиков я не люблю, наркотики - это тоже неправильно.
Девушка начала говорить, что она думает о наркотиках вообще.
Я смотрел в ее немигающие глаза и слушал правильную речь с овальными,
округлыми фразами, речь, которая струилась без выражения. Никто из моих
знакомцев не говорил так. Будто религиозная проповедница, одна из тех, что я
видел на далеком южном берегу, вела сейчас со мной беседу. Гусев сказал бы о
наркотиках не "курить", а "пыхать", знакомые студенты говорили "трава" или
называли их тысячей названий. Один из людей, которых я видел, отмыкал затвор
и выдыхал едкий конопляный дым в оружие, пока его напарник держал
пламягаситель во рту. Это было странно, хотя и технологично, подобно курению
"паровозиком". Но это было курение от ужаса, курение, ставшее атрибутом
войны, подобно мухоморовому отвару берсеркеров.
А женщина, лежавшая рядом со мной, говорила обо всех вещах особенными
словами и особенным голосом, будто черная тарелка довоенного репродуктора.
Она говорила, что скоро я уеду и там, в некоем другом месте, нужно мне будет
делать что-то важное.
Теперь я обращал внимание на мелочи, не казавшиеся мне важными. Например, на
то, что тело девушки было совершенно сухим, хотя простыни промокли от моего
пота. У нее не было ни запаха, ни пота, казалось, что нет и никаких
человеческих слабостей, чувств, желаний.
Теперь, если она прикасалась ко мне, я чувствовал себя иначе - деталью,
зажатой в тисках. Это был не страх, а чувство, похожее на досаду. Я отвечал
на ее ласку, но что-то необходимое ушло. Дождавшись того момента, когда она
уснет, я стал готовиться покинуть квартиру на окраине, все еще залитую
лунным светом.
Замок, на мое счастье, оказался английским, закрывался сам. Я тихо прикрыл
железную дверь, дождался щелчка и спустился во двор.
Во дворе ее дома, около тропинки, по которой я решил сократить дорогу,
колодец пел нескончаемую песню подземной воды. Вода была невидима, но
слышна, она шелестела внизу, в нескольких метрах от меня и была похожа на
воду, которую я слышал на скальных осыпях-курумниках, высушенных солнцем.
Ручей так же шелестел под сухими и горячими камнями, но до него было не
добраться.
Нужно было совершить долгий и утомительный спуск с горы, миновать отвесную
стену, чтобы дойти до той воды, которую я искал, а пока терпеть. Поэтому я с
тоской слушал этот шум на окраине большого города.
Я шел по еще темной улице мимо спящих машин, мимо машин, проснувшихся и
хватавших своими жесткими лапами мусорные ящики, поглощавших содержимое этих
ящиков, урча и подмигивая при этом желтым глазом. На углу скопления домов,
притворившихся улицей, все так же лежали арбузы, похожие в утренней темноте
на груду земли из соседней ремонтной траншеи. Только небритые уже спали,
один положа голову на другого, а тот, другой, положив голову на арбуз. Они
спали, свернувшись калачиками, как бездомные собаки, которые тоже спали -
тут же, рядом, устроившись, однако, поудобнее - на решетке, откуда валил
теплый воздух и тянуло кислым. Небритые люди спали, становясь еще более
небритыми, щетина беззвучно отрастала у них на щеках, освещаемая все еще
горящей лампой, что раскачивалась теперь иначе, потому что ветер стал
утренним, сменил свое направление.
Этим начинающимся днем мне снова нужно было уехать на несколько дней, а
когда я вернулся, то не обнаружил своей подчиненной. Даже кресло ее куда-то
делось из моей комнаты.
Я суеверно не стал расспрашивать о девушке Иткина - какое мне в конце концов
дело до ее странной жизни и странных желаний?
Зато спустя несколько дней по возвращении я неожиданно попал на собрание
кавказских людей.
Попал я туда не случайно, надо мне было отвезти важные бумаги и убедить
одного из этих людей эти бумаги подписать.
Были кавказские люди одеты - все как один - в бордовые пиджаки и черные
мешковатые брюки и оттого казались похожими на офицеров какой-то
латиноамериканской армии. Внезапно все они достали из потайных карманов
переносные телефоны, которые тревожно запищали, и черно-бордовые начали
произносить в них отрывистые команды на родном языке.
Тогда сходство с командным пунктом каких-то неясных стратегических сил стало
еще более разительным.
Я слушал после казавшегося долгим перерыва их странную речь, состоявшую из
одних согласных, и отгонял воспоминание о женщине, которая молится о смерти
своих детей - быстрой и безболезненной.
"Это другие люди, - убеждал я себя. - Они другие, и у меня нет доказательств
того, что они в чем-нибудь виноваты. Если поддаваться воспоминаниям, я буду
выдавать прежнюю боль за действительную, и тогда придется жить в придуманном
мире. Тогда я буду свидетелем, подкупленным ненавистью".
Встретился я и со своими московскими одноклассниками. Теперь они были почти
в полном сборе, появились и те люди, которых я не видел со времени окончания
школы. Два года, которые я провел вместе с ними, запомнились мне лучше, чем
лица этих людей.
Один из них, толстяк, сидевший на соседней парте, попросился ко мне
ночевать.
Он сидел на раскладушке в прокуренной комнате и спрашивал меня с тоской:
- Ну, а вот можно жить просто ради денег - ну вот воровать, например?
И было понятно, что воспринимает он меня как какое-то духовное начало, как
строгого судью его особой жизни.
Одноклассник слушал меня и, узнавая мою жизнь, сокрушался:
- Такие люди - и не у дел...
Но я простился с ним. Несмотря ни на что, я любил этих людей, ну а кого мне
было любить?
Осень кончалась, сухая и ясная осень, и с большим запозданием полили дожди.
А старик все бормотал что-то у меня в коридоре.
Разговор, на который намекала моя исчезнувшая подчиненная, состоялся. Иткин
вызвал меня к себе, и я в который раз уселся перед его огромным пустым
столом.
- Вы прилично водите машину? - спросил Иткин.
- Да как вам сказать... - ответил я. - Знаете, есть такой старый анекдот:
несколько людей разных национальностей спорят о преимуществах своих
автомобилей. Американец хвалит "Форд", японец - "Тойоту", француз -
"Ситроен". Наконец наседают на молчащего русского. Русский мнется и
отвечает:
- По Москве я перемещаюсь на лучшем в мире транспорте - московском метро, а
за границу обычно езжу на танках.
Иткин не улыбнулся.
- Вы угадали. Только на танках мы туда не доехали.
Он объяснил мне, куда не доехали наши танки. Это была та часть немецкой
земли, где все еще стояли другие танки - американские.
Итак, надо было уезжать, снова ехать в ту страну, в которой я родился.
Двигаться в направлении того квадрата топографической карты, что выцветал на
моей стене.
Видно, я слишком много курил в ту ночь, ночь после разговора с Иткиным - и
все на пустой желудок.
Много вокруг меня стало независимых государств. Заграница приближалась к
моему дому с каждым годом, и мои нефтяные поездки давно стали
загранкомандировками.
Надо было тоже ехать, только в иную сторону, к другим иностранцам, в большую
и богатую европейскую страну. Теперь моя любовь к путешествиям приобрела
совсем другое свойство - в дороге можно рассматривать пейзаж, тщательно его
запоминая.
Только записи мои были иные, чем прежде.
В них не было общей темы, мысли расползались, но и это было хорошо. Я знал,
что вернусь в свою страну, где можно любить и ненавидеть, где важно каждое
сказанное слово и воздух пропитан болью нового времени. Так же, как изучали
когда-то тоскующего Редиса аэродромные таможенники, меня - через месяц или
чуть больше - будут так же изучать другие, а может, те же самые.
Я вспомнил, как давным-давно, в совсем другой жизни, ехал в поезде обратно
на Родину и будили меня сумасшедшие торговые поляки истошными криками:
- Очки-часы!
Кричали они это, делая все мыслимые ошибки в ударениях. Родина моя теперь
уменьшилась - на несколько часов езды в эту сторону.
Отчего-то я подумал об отце и подумал спокойно о том, что вот хорошо, что он
ушел вовремя. Как всегда, тщательно все обдумав, разобрав все бумаги,
уничтожив те из них, которые считал заслуживающими того, отец достал из
сейфа наградной, дареный еще Серовым пистолет, и сделал свое дело.
Мы не были никогда с ним близки, и только сейчас я понял, как мне не хватает
его в этом мире. Впрочем, он бы вряд ли обрадовался моей нынешней жизни. Все
происходит вовремя. Это была несколько циничная мысль, но я думаю, что он бы
не обиделся.
Надо уезжать.
Но перед отъездом я еще увидел свою бывшую жену. Она была счастлива.
Мы случайно встретились на улице, и несколько секунд я любовался ею - так
красиво она шла, раздвигая коленями летнее платье.
Стоя посреди тротуара, мы перебрасывались ничего не значащими фразами, а
люди обходили нас, не соприкасаясь.
В руках она держала одну из тех странных черных папок с золотой окантовкой,
которые выдают деловую женщину.
- Да, - сказал я про себя, - скоро я сношу все свои вещи, подаренные тобой.
А я ношу вещи долго, и приведенное выше обстоятельство что-нибудь да значит.
Итак, пройдет какое-то время, и нас перестанет связывать даже одежда.
Попрощавшись, я шел по улице, будто оцепенев, и вспоминал ее лицо, которое
всегда буду помнить.
Перестану ли я любить ее? Я никак не мог разобраться в своих чувствах. Или,
думал я, любовь не уходит, а просто новые люди попадают под ее облучение, а
те, кого ты любил раньше, делают шаг назад, не уходя насовсем.
Придя домой, я стал писать, но не историю городского мальчика, а очередное
письмо в Германию.
Я писал о том, как старик кормит голубей, и что никто ему не звонит. Я
размышлял о голубях на бумаге и снова приходил к выводу, что голубь - очень
удобная птица. Однажды он улетит и не вернется, и старику это будет легче,
чем узнать о его смерти.
И еще я писал об уличных музыкантах, о том, что теперь, летом, можно идти по
городу, попадая из одной мелодии в другую.
Внезапно мне позвонил Багиров, и мы договорились встретиться этим же
вечером.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
превращалось то в греческую маску, то в бесконечно красивое лицо Анны, то в
мертвое, безжизненно-плакатное лицо фотомодели. Мы оба знали, что сейчас
будет, и, не теряя времени, в первый раз поцеловались прямо в коридоре.
Губы ее были сухи, а дыхание резко, руки прошлись по моему затылку и
обхватили плечи. Вдруг она начала падать, и я едва успел подхватить ее.
В комнате, где колыхались занавески, где ветер переворачивал какие-то
бумаги, забытые на подоконнике, мы упали - сначала мимо кровати, а потом я
уже почувствовал себя на этом чудовищном спальном сооружении - огромном, с
водяным матрасом, колышущимся, как озеро. Девушка вскрикивала, срывая с себя
невидимую в темноте одежду, я следовал за ней, мы разбрасывали одежду
вокруг, уже помогая друг другу. Ее крик должен был разбудить весь район, но
город спал или делал вид, что спит. Я целовал ее маленькую грудь, проводил
губами по коже ключиц и удивлялся ее худобе, которой раньше не замечал под
платьем.
Она продолжала кричать, крик переходил в визг, и вдруг все вокруг пропало.
Я знал, что лежу на склоне холма, рядом с дорогой, в окружении нескольких
крестьян. Нам нельзя встать, потому что сверху валится на нас, воет и
свистит истребитель.
Тогда у людей, существовавших за холмами, не было настоящих штурмовиков, и
вот летчик, используя ружейный прицел, вводил истребитель в пике.
Сейчас он освободит подвеску, и на нас посыплется родное, русское взрывчатое
железо.
Вот самолет начал маневрировать, мелькнули его голубое брюхо и два зеленых
киля, вот сейчас то, что вывалилось из-под этого брюха, достигнет земли.
И я начал орать, вторя визгу, несшемуся с неба...
Мы смотрели друг на друга в свете луны, ввалившейся в комнату. Девушка
смотрела на меня, опершись на локоть, глаза ее в свете луны горели странным
блеском.
- Как ты? - спросил я ее.
- В жизни с тобой оказалось интереснее.
- В жизни? Что значит в жизни?
- Я часто занималась этим во сне. С тобой и с другими.
Я подумал, что это шутка, и решил поддержать ее:
- И с Иткиным тоже?
- Да, конечно. Но только он очень кричит, и я часто просыпалась. Поэтому в
последнее время я делала это только с тобой. Правда, ты очень неспокойный,
иногда ты думаешь о чем-то другом, но после тебя хорошо проснуться и
медитировать.
Я снова посмотрел в глаза и увидел, что моя подчиненная совершенно безумна.
Много чего я пугался в жизни, но теперь мне стало как-то особенно не по
себе.
- Во снах особый мир, - между тем продолжала она. - Во сне можно даже убить.
Это не явь, это сон, и все же со мной такое происходит редко. Я стараюсь не
наводить порчу. Потом бывает слишком тяжело, потом спится плохо и трудно
медитировать, а после того как я занимаюсь любовью, медитировать хорошо.
Словно угадав мой вопрос, а может, и вправду угадав, она сказала:
- Нет, наркотиков я не люблю, наркотики - это тоже неправильно.
Девушка начала говорить, что она думает о наркотиках вообще.
Я смотрел в ее немигающие глаза и слушал правильную речь с овальными,
округлыми фразами, речь, которая струилась без выражения. Никто из моих
знакомцев не говорил так. Будто религиозная проповедница, одна из тех, что я
видел на далеком южном берегу, вела сейчас со мной беседу. Гусев сказал бы о
наркотиках не "курить", а "пыхать", знакомые студенты говорили "трава" или
называли их тысячей названий. Один из людей, которых я видел, отмыкал затвор
и выдыхал едкий конопляный дым в оружие, пока его напарник держал
пламягаситель во рту. Это было странно, хотя и технологично, подобно курению
"паровозиком". Но это было курение от ужаса, курение, ставшее атрибутом
войны, подобно мухоморовому отвару берсеркеров.
А женщина, лежавшая рядом со мной, говорила обо всех вещах особенными
словами и особенным голосом, будто черная тарелка довоенного репродуктора.
Она говорила, что скоро я уеду и там, в некоем другом месте, нужно мне будет
делать что-то важное.
Теперь я обращал внимание на мелочи, не казавшиеся мне важными. Например, на
то, что тело девушки было совершенно сухим, хотя простыни промокли от моего
пота. У нее не было ни запаха, ни пота, казалось, что нет и никаких
человеческих слабостей, чувств, желаний.
Теперь, если она прикасалась ко мне, я чувствовал себя иначе - деталью,
зажатой в тисках. Это был не страх, а чувство, похожее на досаду. Я отвечал
на ее ласку, но что-то необходимое ушло. Дождавшись того момента, когда она
уснет, я стал готовиться покинуть квартиру на окраине, все еще залитую
лунным светом.
Замок, на мое счастье, оказался английским, закрывался сам. Я тихо прикрыл
железную дверь, дождался щелчка и спустился во двор.
Во дворе ее дома, около тропинки, по которой я решил сократить дорогу,
колодец пел нескончаемую песню подземной воды. Вода была невидима, но
слышна, она шелестела внизу, в нескольких метрах от меня и была похожа на
воду, которую я слышал на скальных осыпях-курумниках, высушенных солнцем.
Ручей так же шелестел под сухими и горячими камнями, но до него было не
добраться.
Нужно было совершить долгий и утомительный спуск с горы, миновать отвесную
стену, чтобы дойти до той воды, которую я искал, а пока терпеть. Поэтому я с
тоской слушал этот шум на окраине большого города.
Я шел по еще темной улице мимо спящих машин, мимо машин, проснувшихся и
хватавших своими жесткими лапами мусорные ящики, поглощавших содержимое этих
ящиков, урча и подмигивая при этом желтым глазом. На углу скопления домов,
притворившихся улицей, все так же лежали арбузы, похожие в утренней темноте
на груду земли из соседней ремонтной траншеи. Только небритые уже спали,
один положа голову на другого, а тот, другой, положив голову на арбуз. Они
спали, свернувшись калачиками, как бездомные собаки, которые тоже спали -
тут же, рядом, устроившись, однако, поудобнее - на решетке, откуда валил
теплый воздух и тянуло кислым. Небритые люди спали, становясь еще более
небритыми, щетина беззвучно отрастала у них на щеках, освещаемая все еще
горящей лампой, что раскачивалась теперь иначе, потому что ветер стал
утренним, сменил свое направление.
Этим начинающимся днем мне снова нужно было уехать на несколько дней, а
когда я вернулся, то не обнаружил своей подчиненной. Даже кресло ее куда-то
делось из моей комнаты.
Я суеверно не стал расспрашивать о девушке Иткина - какое мне в конце концов
дело до ее странной жизни и странных желаний?
Зато спустя несколько дней по возвращении я неожиданно попал на собрание
кавказских людей.
Попал я туда не случайно, надо мне было отвезти важные бумаги и убедить
одного из этих людей эти бумаги подписать.
Были кавказские люди одеты - все как один - в бордовые пиджаки и черные
мешковатые брюки и оттого казались похожими на офицеров какой-то
латиноамериканской армии. Внезапно все они достали из потайных карманов
переносные телефоны, которые тревожно запищали, и черно-бордовые начали
произносить в них отрывистые команды на родном языке.
Тогда сходство с командным пунктом каких-то неясных стратегических сил стало
еще более разительным.
Я слушал после казавшегося долгим перерыва их странную речь, состоявшую из
одних согласных, и отгонял воспоминание о женщине, которая молится о смерти
своих детей - быстрой и безболезненной.
"Это другие люди, - убеждал я себя. - Они другие, и у меня нет доказательств
того, что они в чем-нибудь виноваты. Если поддаваться воспоминаниям, я буду
выдавать прежнюю боль за действительную, и тогда придется жить в придуманном
мире. Тогда я буду свидетелем, подкупленным ненавистью".
Встретился я и со своими московскими одноклассниками. Теперь они были почти
в полном сборе, появились и те люди, которых я не видел со времени окончания
школы. Два года, которые я провел вместе с ними, запомнились мне лучше, чем
лица этих людей.
Один из них, толстяк, сидевший на соседней парте, попросился ко мне
ночевать.
Он сидел на раскладушке в прокуренной комнате и спрашивал меня с тоской:
- Ну, а вот можно жить просто ради денег - ну вот воровать, например?
И было понятно, что воспринимает он меня как какое-то духовное начало, как
строгого судью его особой жизни.
Одноклассник слушал меня и, узнавая мою жизнь, сокрушался:
- Такие люди - и не у дел...
Но я простился с ним. Несмотря ни на что, я любил этих людей, ну а кого мне
было любить?
Осень кончалась, сухая и ясная осень, и с большим запозданием полили дожди.
А старик все бормотал что-то у меня в коридоре.
Разговор, на который намекала моя исчезнувшая подчиненная, состоялся. Иткин
вызвал меня к себе, и я в который раз уселся перед его огромным пустым
столом.
- Вы прилично водите машину? - спросил Иткин.
- Да как вам сказать... - ответил я. - Знаете, есть такой старый анекдот:
несколько людей разных национальностей спорят о преимуществах своих
автомобилей. Американец хвалит "Форд", японец - "Тойоту", француз -
"Ситроен". Наконец наседают на молчащего русского. Русский мнется и
отвечает:
- По Москве я перемещаюсь на лучшем в мире транспорте - московском метро, а
за границу обычно езжу на танках.
Иткин не улыбнулся.
- Вы угадали. Только на танках мы туда не доехали.
Он объяснил мне, куда не доехали наши танки. Это была та часть немецкой
земли, где все еще стояли другие танки - американские.
Итак, надо было уезжать, снова ехать в ту страну, в которой я родился.
Двигаться в направлении того квадрата топографической карты, что выцветал на
моей стене.
Видно, я слишком много курил в ту ночь, ночь после разговора с Иткиным - и
все на пустой желудок.
Много вокруг меня стало независимых государств. Заграница приближалась к
моему дому с каждым годом, и мои нефтяные поездки давно стали
загранкомандировками.
Надо было тоже ехать, только в иную сторону, к другим иностранцам, в большую
и богатую европейскую страну. Теперь моя любовь к путешествиям приобрела
совсем другое свойство - в дороге можно рассматривать пейзаж, тщательно его
запоминая.
Только записи мои были иные, чем прежде.
В них не было общей темы, мысли расползались, но и это было хорошо. Я знал,
что вернусь в свою страну, где можно любить и ненавидеть, где важно каждое
сказанное слово и воздух пропитан болью нового времени. Так же, как изучали
когда-то тоскующего Редиса аэродромные таможенники, меня - через месяц или
чуть больше - будут так же изучать другие, а может, те же самые.
Я вспомнил, как давным-давно, в совсем другой жизни, ехал в поезде обратно
на Родину и будили меня сумасшедшие торговые поляки истошными криками:
- Очки-часы!
Кричали они это, делая все мыслимые ошибки в ударениях. Родина моя теперь
уменьшилась - на несколько часов езды в эту сторону.
Отчего-то я подумал об отце и подумал спокойно о том, что вот хорошо, что он
ушел вовремя. Как всегда, тщательно все обдумав, разобрав все бумаги,
уничтожив те из них, которые считал заслуживающими того, отец достал из
сейфа наградной, дареный еще Серовым пистолет, и сделал свое дело.
Мы не были никогда с ним близки, и только сейчас я понял, как мне не хватает
его в этом мире. Впрочем, он бы вряд ли обрадовался моей нынешней жизни. Все
происходит вовремя. Это была несколько циничная мысль, но я думаю, что он бы
не обиделся.
Надо уезжать.
Но перед отъездом я еще увидел свою бывшую жену. Она была счастлива.
Мы случайно встретились на улице, и несколько секунд я любовался ею - так
красиво она шла, раздвигая коленями летнее платье.
Стоя посреди тротуара, мы перебрасывались ничего не значащими фразами, а
люди обходили нас, не соприкасаясь.
В руках она держала одну из тех странных черных папок с золотой окантовкой,
которые выдают деловую женщину.
- Да, - сказал я про себя, - скоро я сношу все свои вещи, подаренные тобой.
А я ношу вещи долго, и приведенное выше обстоятельство что-нибудь да значит.
Итак, пройдет какое-то время, и нас перестанет связывать даже одежда.
Попрощавшись, я шел по улице, будто оцепенев, и вспоминал ее лицо, которое
всегда буду помнить.
Перестану ли я любить ее? Я никак не мог разобраться в своих чувствах. Или,
думал я, любовь не уходит, а просто новые люди попадают под ее облучение, а
те, кого ты любил раньше, делают шаг назад, не уходя насовсем.
Придя домой, я стал писать, но не историю городского мальчика, а очередное
письмо в Германию.
Я писал о том, как старик кормит голубей, и что никто ему не звонит. Я
размышлял о голубях на бумаге и снова приходил к выводу, что голубь - очень
удобная птица. Однажды он улетит и не вернется, и старику это будет легче,
чем узнать о его смерти.
И еще я писал об уличных музыкантах, о том, что теперь, летом, можно идти по
городу, попадая из одной мелодии в другую.
Внезапно мне позвонил Багиров, и мы договорились встретиться этим же
вечером.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21