) Сразу не покончим, а постепенно чавкать будем… (Сопя, подходит к Правде, хватает ее за икру и начинает чавкать.) Вот так!
Правда (пожимается от боли; публика грохочет. Раздаются возгласы: ай да свинья! вот так затейница!
Свинья. Что? сладко? Ну, будет с тебя! (Перестает чавкать.) Теперь сказывай: где корень зла?
Правда (растерянно). Корень зла, свинья? корень зла… корень зла… (Решительно и неожиданно для самой себя.) В тебе, свинья!
Свинья (рассердилась). А! так ты вот как поговариваешь! Ну, теперь только держись! Правда ли, сказывала ты: общечеловеческая-де правда против околоточно-участковой не в пример превосходнее?
Правда (стараясь изловчиться). Хотя при известных условиях жизни, невозможно отвергать…
Свинья. Нет, ты хвостом-то не верти! Мы эти момото слыхивали! Сказывай прямо: точно ли, по мнению твоему, есть какая-то особенная правда, которая против околоточной превосходнее?
Правда. Ах, свинья, как изменнически подло.
Свинья. Ладно; об этом мы после поговорим. (Наступает плотнее и плотнее.) Сказывай дальше. Правда ли, что ты говорила: законы-де одинаково всех должны обеспечивать, потому-де что, в противном случае, человеческое общество превратится в хаотический сброд враждующих элементов… Об каких это законах ты говорила? По какому поводу и кому в поучение, сударыня, разглагольствовала? ась?
Правда. Ах, свинья!
Свинья. Нечего мне «свиньей»-то в рыло тыкать. Знаю я и сама, что свинья. Я – Свинья, а ты – Правда… (Хрюканье свиньи звучит иронией.) А ну-тко, свинья, погложи-ка правду! (Начинает чавкать. К публике.) Любо, что ли, молодцы?
Правда корчится от боли. Публика приходит в неистовство. Слышится со всех сторон: Любо! Нажимай, свинья, нажимай! Гложи ее! чавкай! Ишь ведь, распостылая, еще разговаривать вздумала!
На этом colloquium был прерван. Далее я ничего не мог разобрать, потому что в хлеву поднялся такой гвалт, что до слуха моего лишь смутно долетало: «правда ли, что в университете…», «правда ли, что на женских курсах…» В одно мгновение ока Правда была опутана целой сетью дурацки предательских подвохов, причем всякая попытка распутать эту сеть встречалась чавканьем свиньи и грохотом толпы: давай, братцы, ее своим судом судить… народным!!
Я лежал как скованный, в ожидании, что вот-вот сейчас и меня начнут чавкать. Я, который всю жизнь в легкомысленной самоуверенности повторял: бог не попустит, свинья не съест! – я вдруг во все горло заорал: съест свинья! съест!
В эту минуту сильный стук в дверь заставил меня проснуться.
* * *
Стучалась хозяйка. Кто-то добрый человек проходил по лестнице и слышал мои стоны. Хозяйка прибежала испуганная – ей представилось, что от нечего делать я произвожу опыты самоубийства, – и, разумеется, очень обрадовалась, как узнала, что весь переполох произошел оттого, что мне приснилась свинья.
– Mais cela m'arrive tous les jours![162] – воскликнула ока и сейчас же самым естественным образом объяснила это явление.
Дело в том, что меблированная квартира была как раз расположена над рынком Мадлены, и так как туда каждую ночь привозили транспорты свиней, то обстоятельство это не могло не действовать соответствующим образом на воображение квартирантов.
– В первое время, когда мы сняли наше заведение, это было очень тяжело, – добавила она, – я, впрочем, довольно скоро привыкла, но мой бедный муж чуть с ума не сошел. Однако теперь все пришло в порядок. Всякий день мы видим во сне каждый свою свинью, и это уж не смущает нас.
Тем не менее она ужасно изумилась, когда я, в свою очередь, объяснил ей, что нам видятся во сне совершенно различные свиньи: ей – такие, которых люди едят, а мне – такие, которые сами людей едят.
– У нас таких животных совсем не бывает, – сказала она, – но русские, действительно, довольно часто жалуются, что их посещают видения в этом роде… И знаете ли, что я заметила? – что это случается с ними преимущественно тогда, когда друзья, в кругу которых они проводили время, покидают их, и вследствие этого они временно остаются предоставленными самим себе.
Я должен был согласиться, что это правда. Одиночество вынуждает нас думать, а мы к думанью непривычны. Сообща мы еще можем как-нибудь проваландаться: в винт, что ли, засядем или в трактир закатимся, а как только останешься один, так и обступит тебя…
– Очень мы оробели, chere madame, – прибавил я. – Дома-то нас выворачивают-выворачивают – всё стараются, как бы лучше вышло. Выворотят наизнанку – нехорошо; налицо выворотят – еще хуже. Выворачивают да приговаривают: паче всего, вы не сомневайтесь! Ну, мы и не сомневаемся, а только всеминутно готовимся: вот сейчас опять выворачивать начнут!
– Но ведь, приехавши за границу, mon cher monsieur…
– И за границей тоже. Как набоишься дома, так и за границей небо с овчинку кажется. В ресторан придешь – гарсона боишься: какое вы, скажет, имели право меня не дельными заказами беспокоить? В музей придешь – думаешь: а что, если я ничего не смыслю? В библиотеку завернешь – думаешь: а ну как у меня язык сболтнет, дайте, мол, водевиль "Отец, каких мало" почитать, буде он цензурой не воспрещен! Так-то, chere madame! Взвесьте-ка все это, да и спросите себя по совести: можем ли мы другие сны видеть, кроме самых, что называется, экстренных?
Признания мои, видимо, тронули добрую женщину. Глаза ее отуманились, и до слуха моего не раз долетало тихое, но глубоко прочувствованное: saperlotte![163]
– Единственное средство избавиться от видений, – продолжал я, – это вновь подыскать компанию, которая не давала бы думать. Слыхал я, будто в Париже за сходную цену собеседника нанять можно? Не знаете ли вы, chere madame?
Она задумалась на минуту, как бы ища в своих воспоминаниях.
– C'est Гa j'ai votre affaire! – воскликнула она, хлопнув себя по ляжке. – Ah, vous serez bien, bien content mon cher monsieur! je ne vous dis que Гa![164]
И точно: через полчаса она уже вновь стучалась в мою дверь, ведя за собой "собеседника".
– Le general Capotte! 8 [165] – отрекомендовала она пришельца и оставила нас вдвоем.
Передо мной стоял крупный, плечистый и сильный детина, достаточно пожилой (впоследствии оказалось, что ему 60 лет), но удивительно сохранившийся. В построении его тела замечалось, однако ж, нечто в высшей степени загадочное. Голова выдалась вперед, грудь – тоже, между тем как живот представлялся вдавленным и вся нижняя часть тела искусственно отброшенною назад. Руки выворочены, левая представляется устремленною, с выдавшимися указательным и третьим пальцами; правая – согнута в локте и как бы нечто держит в стиснутом кулаке. Ноги тоже изумительные: левая – держит позицию, правая – осталась позади и слегка приподнята. Где-то я видывал подобные фигуры (впоследствии выяснилось, что на вывесках провинциальных трактиров). И лицо у него было знакомое, как бы специально приспособленное: белые хрящевидные щеки; один глаз прищурен и всматривается, другой – задумался; рот – перекосило. И в довершение загадочности на плечах – вицмундир ведомства народного просвещения.
Он молча подал мне карточку, на одной стороне которой значилось:
...
Jean-Marie-FranГois-Archibald Capotte.
Conseiller d'Etat Actuel.
Ancien professeur de billard
,[166]
А на другой:
...
Иван Архипович Капотт.
Действительный статский советник.
Педагог.
Карточка эта разом объясняла все загадочности телесного построения. Одно только сомнение представлялось уму: говорить ли ему «ваше превосходительство» или просто: Капотт? Несомненно, что в том кафе, при котором он состоит, в качестве всегда готового к услугам посетителей бильярдного партнера (за это он ежедневно получает от буфета одну котлету и две рюмки gorki), его зовут не иначе, как «general»; но почему-то мне показалось, что, по совести, он совсем не генерал, а прохвост. Мы, русские, на этот счет очень щекотливы. Охотно признавая заслуги, оказываемые государству отлично-усердным ведением входящих и исходящих регистров, мы подозрительным оком взираем на заслуги, приносимые бильярдной игрой, фехтованием и хореографическим искусством. Да ведь оно и в самом деле как будто странно. Сидишь, например, в балете, спрашиваешь соседа, а кто, мол, это сию минуту такое изумительное антраша отколол? – и вдруг ответ: это действительный статский советник Мариюс Петипа…
А в Париже это уж и совсем никуда не годится, ибо там даже Гамбетта не дослужился до действительного статского советника.
Как бы то ни было, но, взглянув еще раз на вывернутые Капоттовы ноги, я сразу порешил, что буду называть его просто: mon cher Capotte.[167]
– Ну-с, mon cher Capotte, – начал я, – так вы изъявляете готовность быть моим собеседником… Какие же ваши условия?
Разумеется, он не сразу ответил мне, но предварительно начал лгать. Из слов его оказывалось, что все "знатные иностранцы" (конечно, из русских) непременно обращаются к нему. Ибо он не только приятный собеседник, но и муж совета. Все проекты, которыми "знатные иностранцы", воротившись из Парижа, радуют Россию, принадлежат ему, Капотту. Так, например, не очень давно князь Букиазба проект публиковал: как поступить с мужиком? – и выдал его за собственный, а, в сущности, главным руководителем в этом деле был Капотт.
– Князь даже совсем не того хотел, что потом вышло, – объяснил Капотт, – он думал, что мужика необходимо в кандалы заковать. Но я убедил его передать это дело на обсуждение в наше кафе – мы там всё демократы собираемся…
– Но и шпионы, Капотт?
– Гм… вы понимаете, что ежели в интересах истины необходимо…
– Продолжайте, Капотт.
– И мы, по внимательном рассмотрении, решили: мужика расковать, а заковать интеллигенцию, препоручив молодцам из Охотного ряда иметь бдительнейший за нею надзор…
– Послушайте, Капотт! как вы, однако ж, чисто по-русски говорите!
Замечание это, видимо, ему польстило.
– О, душою я и до сих пор русский! – воскликнул он и в доказательство произнес несколько неупотребительных в печати выражений с такою отчетливостью, что по комнате в одно мгновение распространился смрад.
– Прекрасно! – перебил я его, – но не будем увлекаться. Стало быть, если б и у меня, чего боже сохрани, что-нибудь навернулось… вы мне поможете, Капотт?
– Несомненно, – ответил Капотт.
– Но, главное, вы поможете мне убить время… Время – это злейший из наших врагов! Скучно нам, Капотт, ах, как скучно!
– Русские, действительно, чаще скучают, нежели люди других национальностей, и, мне кажется, это происходит оттого, что они чересчур избалованы. Русские не любят ни думать, ни говорить. Я знал одного полковника, который во всю жизнь не сказал ни одного слова своему денщику, предпочитая объясняться посредством телодвижений.
– Ах, Капотт! но ведь это-то и есть…
– Идеал, хотите вы сказать? Сомневаюсь. В сущности, разговаривать не только не обременительно, но даже приятно. Постоянное молчание приводит к угрюмости, а угрюмость – к пьянству. Напротив того, человек, имеющий привычку пользоваться даром слова, очень скоро забывает об водке и употребляет лишь такие напитки, которые способствуют общительности. Русские очень талантливы, но они почти совсем не разговаривают. Вот когда они начнут разговаривать…
– Благодарю вас, Капотт!
– Вообще России предстоит великая будущность; но все зависит от того, в какой мере и когда будет ей предоставлено воспользоваться даром слова. Так, например, ежели это случится через тысячу лет…
– Благодарю вас, Капотт!
– Мы во Франции с утра до вечера говорим, – не унимался Капотт, – говорим да говорим, а иногда что-нибудь и скажем. Но если б нас заставили тысячу лет молчать, то и мы, наверное, одичали бы…
– Еще раз благодарю вас, Капотт, но я считаю подобные разговоры преждевременными. Возвратимся к предмету нашего свидания. Ваши условия?
– Условия мои всегда одинаковы. Десять франков в день – это мой гонорар. Затем, куда бы мы с вами ни пошли – в театры, рестораны и проч. – вы предоставляете мне то же удобства, какими будете сами пользоваться. Если, по обстоятельствам, вам придется где-нибудь остаться одному, то я буду ожидать вас в ближайшем кафе, и вы уплатите за мою консоммацию. Я же, с своей стороны, обязываюсь быть в вашем распоряжении от одиннадцати часов утра вплоть до закрытия театров. Но в крайнем случае вы можете задержать меня и дольше.
Эти условия были положительно тяжелы для моего бюджета, но страх вновь увидеть во сне свинью был так велик, что я, не долго думая, согласился.
– В принципе я ничего не имею против ваших условий, – сказал я, – но предварительно желал бы предложить вам два вопроса. Во-первых, об чем мы будем беседовать?
– Я могу говорить обо всем. Я выжил тридцать лет в России; следовательно, если вы захотите говорить об язвах, удручающих вашу страну, – я могу перечислить их вам по пальцам; если же, напротив, вы пожелаете вести речь исключительно о доблестях – я и тут к вашим услугам. Затем я знаю очень много "рассказов" из жизни достопримечательных русских деятелей и уверен, что рассказы эти доставят вам удовольствие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Правда (пожимается от боли; публика грохочет. Раздаются возгласы: ай да свинья! вот так затейница!
Свинья. Что? сладко? Ну, будет с тебя! (Перестает чавкать.) Теперь сказывай: где корень зла?
Правда (растерянно). Корень зла, свинья? корень зла… корень зла… (Решительно и неожиданно для самой себя.) В тебе, свинья!
Свинья (рассердилась). А! так ты вот как поговариваешь! Ну, теперь только держись! Правда ли, сказывала ты: общечеловеческая-де правда против околоточно-участковой не в пример превосходнее?
Правда (стараясь изловчиться). Хотя при известных условиях жизни, невозможно отвергать…
Свинья. Нет, ты хвостом-то не верти! Мы эти момото слыхивали! Сказывай прямо: точно ли, по мнению твоему, есть какая-то особенная правда, которая против околоточной превосходнее?
Правда. Ах, свинья, как изменнически подло.
Свинья. Ладно; об этом мы после поговорим. (Наступает плотнее и плотнее.) Сказывай дальше. Правда ли, что ты говорила: законы-де одинаково всех должны обеспечивать, потому-де что, в противном случае, человеческое общество превратится в хаотический сброд враждующих элементов… Об каких это законах ты говорила? По какому поводу и кому в поучение, сударыня, разглагольствовала? ась?
Правда. Ах, свинья!
Свинья. Нечего мне «свиньей»-то в рыло тыкать. Знаю я и сама, что свинья. Я – Свинья, а ты – Правда… (Хрюканье свиньи звучит иронией.) А ну-тко, свинья, погложи-ка правду! (Начинает чавкать. К публике.) Любо, что ли, молодцы?
Правда корчится от боли. Публика приходит в неистовство. Слышится со всех сторон: Любо! Нажимай, свинья, нажимай! Гложи ее! чавкай! Ишь ведь, распостылая, еще разговаривать вздумала!
На этом colloquium был прерван. Далее я ничего не мог разобрать, потому что в хлеву поднялся такой гвалт, что до слуха моего лишь смутно долетало: «правда ли, что в университете…», «правда ли, что на женских курсах…» В одно мгновение ока Правда была опутана целой сетью дурацки предательских подвохов, причем всякая попытка распутать эту сеть встречалась чавканьем свиньи и грохотом толпы: давай, братцы, ее своим судом судить… народным!!
Я лежал как скованный, в ожидании, что вот-вот сейчас и меня начнут чавкать. Я, который всю жизнь в легкомысленной самоуверенности повторял: бог не попустит, свинья не съест! – я вдруг во все горло заорал: съест свинья! съест!
В эту минуту сильный стук в дверь заставил меня проснуться.
* * *
Стучалась хозяйка. Кто-то добрый человек проходил по лестнице и слышал мои стоны. Хозяйка прибежала испуганная – ей представилось, что от нечего делать я произвожу опыты самоубийства, – и, разумеется, очень обрадовалась, как узнала, что весь переполох произошел оттого, что мне приснилась свинья.
– Mais cela m'arrive tous les jours![162] – воскликнула ока и сейчас же самым естественным образом объяснила это явление.
Дело в том, что меблированная квартира была как раз расположена над рынком Мадлены, и так как туда каждую ночь привозили транспорты свиней, то обстоятельство это не могло не действовать соответствующим образом на воображение квартирантов.
– В первое время, когда мы сняли наше заведение, это было очень тяжело, – добавила она, – я, впрочем, довольно скоро привыкла, но мой бедный муж чуть с ума не сошел. Однако теперь все пришло в порядок. Всякий день мы видим во сне каждый свою свинью, и это уж не смущает нас.
Тем не менее она ужасно изумилась, когда я, в свою очередь, объяснил ей, что нам видятся во сне совершенно различные свиньи: ей – такие, которых люди едят, а мне – такие, которые сами людей едят.
– У нас таких животных совсем не бывает, – сказала она, – но русские, действительно, довольно часто жалуются, что их посещают видения в этом роде… И знаете ли, что я заметила? – что это случается с ними преимущественно тогда, когда друзья, в кругу которых они проводили время, покидают их, и вследствие этого они временно остаются предоставленными самим себе.
Я должен был согласиться, что это правда. Одиночество вынуждает нас думать, а мы к думанью непривычны. Сообща мы еще можем как-нибудь проваландаться: в винт, что ли, засядем или в трактир закатимся, а как только останешься один, так и обступит тебя…
– Очень мы оробели, chere madame, – прибавил я. – Дома-то нас выворачивают-выворачивают – всё стараются, как бы лучше вышло. Выворотят наизнанку – нехорошо; налицо выворотят – еще хуже. Выворачивают да приговаривают: паче всего, вы не сомневайтесь! Ну, мы и не сомневаемся, а только всеминутно готовимся: вот сейчас опять выворачивать начнут!
– Но ведь, приехавши за границу, mon cher monsieur…
– И за границей тоже. Как набоишься дома, так и за границей небо с овчинку кажется. В ресторан придешь – гарсона боишься: какое вы, скажет, имели право меня не дельными заказами беспокоить? В музей придешь – думаешь: а что, если я ничего не смыслю? В библиотеку завернешь – думаешь: а ну как у меня язык сболтнет, дайте, мол, водевиль "Отец, каких мало" почитать, буде он цензурой не воспрещен! Так-то, chere madame! Взвесьте-ка все это, да и спросите себя по совести: можем ли мы другие сны видеть, кроме самых, что называется, экстренных?
Признания мои, видимо, тронули добрую женщину. Глаза ее отуманились, и до слуха моего не раз долетало тихое, но глубоко прочувствованное: saperlotte![163]
– Единственное средство избавиться от видений, – продолжал я, – это вновь подыскать компанию, которая не давала бы думать. Слыхал я, будто в Париже за сходную цену собеседника нанять можно? Не знаете ли вы, chere madame?
Она задумалась на минуту, как бы ища в своих воспоминаниях.
– C'est Гa j'ai votre affaire! – воскликнула она, хлопнув себя по ляжке. – Ah, vous serez bien, bien content mon cher monsieur! je ne vous dis que Гa![164]
И точно: через полчаса она уже вновь стучалась в мою дверь, ведя за собой "собеседника".
– Le general Capotte! 8 [165] – отрекомендовала она пришельца и оставила нас вдвоем.
Передо мной стоял крупный, плечистый и сильный детина, достаточно пожилой (впоследствии оказалось, что ему 60 лет), но удивительно сохранившийся. В построении его тела замечалось, однако ж, нечто в высшей степени загадочное. Голова выдалась вперед, грудь – тоже, между тем как живот представлялся вдавленным и вся нижняя часть тела искусственно отброшенною назад. Руки выворочены, левая представляется устремленною, с выдавшимися указательным и третьим пальцами; правая – согнута в локте и как бы нечто держит в стиснутом кулаке. Ноги тоже изумительные: левая – держит позицию, правая – осталась позади и слегка приподнята. Где-то я видывал подобные фигуры (впоследствии выяснилось, что на вывесках провинциальных трактиров). И лицо у него было знакомое, как бы специально приспособленное: белые хрящевидные щеки; один глаз прищурен и всматривается, другой – задумался; рот – перекосило. И в довершение загадочности на плечах – вицмундир ведомства народного просвещения.
Он молча подал мне карточку, на одной стороне которой значилось:
...
Jean-Marie-FranГois-Archibald Capotte.
Conseiller d'Etat Actuel.
Ancien professeur de billard
,[166]
А на другой:
...
Иван Архипович Капотт.
Действительный статский советник.
Педагог.
Карточка эта разом объясняла все загадочности телесного построения. Одно только сомнение представлялось уму: говорить ли ему «ваше превосходительство» или просто: Капотт? Несомненно, что в том кафе, при котором он состоит, в качестве всегда готового к услугам посетителей бильярдного партнера (за это он ежедневно получает от буфета одну котлету и две рюмки gorki), его зовут не иначе, как «general»; но почему-то мне показалось, что, по совести, он совсем не генерал, а прохвост. Мы, русские, на этот счет очень щекотливы. Охотно признавая заслуги, оказываемые государству отлично-усердным ведением входящих и исходящих регистров, мы подозрительным оком взираем на заслуги, приносимые бильярдной игрой, фехтованием и хореографическим искусством. Да ведь оно и в самом деле как будто странно. Сидишь, например, в балете, спрашиваешь соседа, а кто, мол, это сию минуту такое изумительное антраша отколол? – и вдруг ответ: это действительный статский советник Мариюс Петипа…
А в Париже это уж и совсем никуда не годится, ибо там даже Гамбетта не дослужился до действительного статского советника.
Как бы то ни было, но, взглянув еще раз на вывернутые Капоттовы ноги, я сразу порешил, что буду называть его просто: mon cher Capotte.[167]
– Ну-с, mon cher Capotte, – начал я, – так вы изъявляете готовность быть моим собеседником… Какие же ваши условия?
Разумеется, он не сразу ответил мне, но предварительно начал лгать. Из слов его оказывалось, что все "знатные иностранцы" (конечно, из русских) непременно обращаются к нему. Ибо он не только приятный собеседник, но и муж совета. Все проекты, которыми "знатные иностранцы", воротившись из Парижа, радуют Россию, принадлежат ему, Капотту. Так, например, не очень давно князь Букиазба проект публиковал: как поступить с мужиком? – и выдал его за собственный, а, в сущности, главным руководителем в этом деле был Капотт.
– Князь даже совсем не того хотел, что потом вышло, – объяснил Капотт, – он думал, что мужика необходимо в кандалы заковать. Но я убедил его передать это дело на обсуждение в наше кафе – мы там всё демократы собираемся…
– Но и шпионы, Капотт?
– Гм… вы понимаете, что ежели в интересах истины необходимо…
– Продолжайте, Капотт.
– И мы, по внимательном рассмотрении, решили: мужика расковать, а заковать интеллигенцию, препоручив молодцам из Охотного ряда иметь бдительнейший за нею надзор…
– Послушайте, Капотт! как вы, однако ж, чисто по-русски говорите!
Замечание это, видимо, ему польстило.
– О, душою я и до сих пор русский! – воскликнул он и в доказательство произнес несколько неупотребительных в печати выражений с такою отчетливостью, что по комнате в одно мгновение распространился смрад.
– Прекрасно! – перебил я его, – но не будем увлекаться. Стало быть, если б и у меня, чего боже сохрани, что-нибудь навернулось… вы мне поможете, Капотт?
– Несомненно, – ответил Капотт.
– Но, главное, вы поможете мне убить время… Время – это злейший из наших врагов! Скучно нам, Капотт, ах, как скучно!
– Русские, действительно, чаще скучают, нежели люди других национальностей, и, мне кажется, это происходит оттого, что они чересчур избалованы. Русские не любят ни думать, ни говорить. Я знал одного полковника, который во всю жизнь не сказал ни одного слова своему денщику, предпочитая объясняться посредством телодвижений.
– Ах, Капотт! но ведь это-то и есть…
– Идеал, хотите вы сказать? Сомневаюсь. В сущности, разговаривать не только не обременительно, но даже приятно. Постоянное молчание приводит к угрюмости, а угрюмость – к пьянству. Напротив того, человек, имеющий привычку пользоваться даром слова, очень скоро забывает об водке и употребляет лишь такие напитки, которые способствуют общительности. Русские очень талантливы, но они почти совсем не разговаривают. Вот когда они начнут разговаривать…
– Благодарю вас, Капотт!
– Вообще России предстоит великая будущность; но все зависит от того, в какой мере и когда будет ей предоставлено воспользоваться даром слова. Так, например, ежели это случится через тысячу лет…
– Благодарю вас, Капотт!
– Мы во Франции с утра до вечера говорим, – не унимался Капотт, – говорим да говорим, а иногда что-нибудь и скажем. Но если б нас заставили тысячу лет молчать, то и мы, наверное, одичали бы…
– Еще раз благодарю вас, Капотт, но я считаю подобные разговоры преждевременными. Возвратимся к предмету нашего свидания. Ваши условия?
– Условия мои всегда одинаковы. Десять франков в день – это мой гонорар. Затем, куда бы мы с вами ни пошли – в театры, рестораны и проч. – вы предоставляете мне то же удобства, какими будете сами пользоваться. Если, по обстоятельствам, вам придется где-нибудь остаться одному, то я буду ожидать вас в ближайшем кафе, и вы уплатите за мою консоммацию. Я же, с своей стороны, обязываюсь быть в вашем распоряжении от одиннадцати часов утра вплоть до закрытия театров. Но в крайнем случае вы можете задержать меня и дольше.
Эти условия были положительно тяжелы для моего бюджета, но страх вновь увидеть во сне свинью был так велик, что я, не долго думая, согласился.
– В принципе я ничего не имею против ваших условий, – сказал я, – но предварительно желал бы предложить вам два вопроса. Во-первых, об чем мы будем беседовать?
– Я могу говорить обо всем. Я выжил тридцать лет в России; следовательно, если вы захотите говорить об язвах, удручающих вашу страну, – я могу перечислить их вам по пальцам; если же, напротив, вы пожелаете вести речь исключительно о доблестях – я и тут к вашим услугам. Затем я знаю очень много "рассказов" из жизни достопримечательных русских деятелей и уверен, что рассказы эти доставят вам удовольствие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50