Где-то на траверзе Алаида обитатели двух твиндеков начинают
перемешиваться, тут главное, найти такое местечко, чтобы тебя не затоптала
пьяная голая орава. Меня всегда изумляло, как быстро слетает с человека
шелуха даже примитивного воспитания. В первый вечер молодая сезонница,
завербовавшаяся на обработку сайры, стоит у борта, смотрит на океан, на
звезды над океаном, волнуясь, читает на память стихи Багрицкого, к
подругам обращается только на вы, зато к концу сезона она матерится как
изавозчик, хлещет албанский негашеный спирт, курит "Махорочные", а строки
Багрицкого в ее устах приобретают нехорошую матерную подкладку.
Официальные рецензенты считали, что на Курилах работают задорные
комсомольцы. Они считали, что если автор описал вместо них сказкиных да
лужиных, то это потому, что он никогда не читал ни Кочетова, ни Бубенова,
скорее всего, он просто начитался всяких гнусных книжонок, ну вроде этих
бесхребетных камю или борхесов. Особенно сильно официальные рецензенты
нападали на эпизод, в котором я мимоходом упомянул ноги некоей кореянки,
круглые как колесо. По мнению официальных рецензентов, я цинично
надругался над древним культурным, дружески настроенным к нам народом.
А я не надругался.
Я как дикующий в тундре. Что вижу, то пою.
Даже Миша Веллер в своей книге "Технология рассказа" советует писать
именно то, что видишь. Сказал сержант: бурундук - птичка, тащи крылышко.
Еще сильно раздражил официальных рецензентов такой эпизод.
Серп Иванович Сказкин, бывший интеллигент (в третьем колене), узнав
об измене своей жены, рубит малайским топориком гонконгскую мебель,
распыляет японским пылесосом китайский пуховик, рыча при этом одно:
"Свободу узникам Гименея!"
Кому это требует свободу автор лживой и вредной повести?! И это в то
время, как в тюрьмах Чили, ЮАР, Уругвая...
И так далее.
"Кто сказал,что Серп не молот?"
Вот уж поистине: хочешь убрать с лица веснушки, сунь лицо в
муравейник.
2. ТЕМА, ГЕРОЙ, ЧИТАТЕЛЬ
Но как на самом деле пишутся книги? Что чувствует писатель, задумав
книгу? Что делает он, когда тема уже завладела им, когда в любое время дня
и ночи, независимо ни от чего, какие-то эпизоды, лица, просто отдельные
фразы всплывают, как из бездны, из его подсознания? И сам живешь как в
тумане. И что-то важное происходит рядом, а ты ничего не видишь. И
ступаешь одной ногой по тротуару, а другой по дороге, не понимая, откуда
эта странная хромота...
Шла охота на "Краббена", а я был занят странными размышлениями о
некоей новой вещи. Даже обкомовского секретаря по идеологии, специально
приехавшего на писательское собрание, я видел как бы издалека, сквозь
некую волшебную дымку. До меня не доходило, что секретарь приехал на
собрание опять же из-за "Краббена", ведь это только для меня повесть в то
время была вещью уже изжитой. Для меня горизонт был застлан чем-то уже
другим. Я действительно почти не видел секретаря по идеологии, хотя он
сидел в президиуме прямо против меня - румяный и толстощекий, но явно
чем-то недовольный. Время от времени он повторял: "Вот представьте себе,
что я должен был чувствовать, когда на пленуме в Москве ко мне подошел сам
товарищ Романов и спросил, что это за Краббены плавают у вас в Сибири?"
Писатели отмалчивались.
Троякодышащая рыба. Дышит так, этак, и еще вот так.
Романов, понятно, ленинградский Романов. Похоже, он ценил нашего
секретаря по идеологии, а я, получается, нашего секретаря по идеологии
подвел.
В общем, все было ясно.
Денег нет, а жить надо. В Госкомиздате РСФСР я внесен в черный
список, значит, в течение неопределенного времени печатать меня не будут.
Службы в издательстве я лишился. Вот совсем свободный человек.
Что делать?
Писать, сказал я себе.
Это и друзья подсказывали.
"Не снижай темпа, - подсказывал Юлиан Семенов. - Самое страшное а в
нашем ремесле - расслабиться, начать комплексовать, оглядываться.
Вкалывай! За одного битого дают 167642987 небитых, (почему-то Юлиану
понравилась именно такая цифра). Надобно как в тайге - рубить, рубить и
рубить. Тропа-то остается. И главное - никого не слушай. Не слушай
никого!"
А я и не слушал.
Я, черт возьми, уже по уши сидел в новой вещи. Я еще не мог четко ее
определить, но она уже достала меня. Я еще не видел ее отчетливо, зато
отчетливо слышал биение ее сердца.
Сверхзадача?
Не знаю... Похоже, я ее не искал... Похоже, я даже как-то трусовато
намекал себе на то, что, может быть, одним из самых важнейщих условий
современного искусства является как раз неумение точно сформулировать
сверхзадачу.
"Вот-вот, сиди без штанов". - ответила на мои сомнения моя мудрая
жена. Загадочная фраза, правда?
Но я от нее отмахнулся.
Вот Миша Веллер пишет: "Любое государство охраняет себя и накладывает
запрет на какой-то материал, эта данность принимается писателем к
сведению." Наверное, правильно пишет Миша. Но в таких вещах я никогда не
доверял ни ему, ни государству.
Ладно, оставим.
Начало 80-х, генсеки мрут один за другим, сухой закон, страна к
чему-то прислушивается, а я, так неожиданно споткнувшийся на морском змее,
вместо того, чтобы сильно страдать и честно каяться, почему-то ищу все
новые повороты в неожиданно открывшемся мне сюжете. Руки чешутся сесть за
машинку. Жутко хочется написать что-то такое, чтобы даже чиновники от
литературы ахнули...
Но для чего?
Кстати, одна из самых поразительных деталей литературной жизни 80-х -
это появление каких-то совсем новых молодых и весьма деловых литераторов.
Они часто приходили ко мне, неизвестно где добывая адрес. Вот приходил
такой литератор, клал рукопись на стол и вежливо говорил: "Геннадий
Мартович, прочтите, пожалуйста. Все непроходимое, все, что может помешать
будущей публикации, я уже убрал. Но вы тоже взгляните, у вас большой опыт.
Я уже показывал рукопись Николаю Яковлевичу и Анатолию Васильевичу. Они
указали мне самые непроходимые места. Видите заметки на полях? Я учел
каждую. Я и ваши замечания учту."
Я печально вглядывался в немигающие глаза литератора:
"Все замечания учли?"
"Абсолютно все. Вот видите, тут Николай Яковлевич... Тут Анатолий
Васильевич... Тут Михаил Петрович... Все убрал, ни к чему не
прицепишься..."
"А зачем вам это?"
"Как зачем? Напечататься хочу!"
Очень я боялся молодых литераторов начала 80-х. Больше боялся, чем
козней Госкомиздата. Они приходили ко мне, твердо зная, чего хотят, они
твердо знали, чего хотели, и я не мог не впустить в дом уже постучавшегося
человека.
Одним из таких литераторов был некто М.
Я никогда не знал, в каком городе он живет. Один раз он приезжал из
Омска, раза два из Красноярска, все остальные его визиты были связаны с
Новосибирском. Но не в этом дело. Где бы он ни жил, главное, он хотел
напечататься. Где? Да где угодно. Хоть в "Новом мире", хоть в "Молодой
гвардии", хоть в "Знамени", хоть в "Нашем современнике". Плевать, как
выглядит печатный орган, кто в нем окопался. Литератор М. неистово хотел
напечататься. Он приходил ко мне всегда не вовремя и без звонка, и у меня
язык не поворачивался сказать: "А, может, вы зайдете завтра?" Ему нужно
было именно сегодня. Сегодня он и приходил.
"Вот моя новая вещь, - твердо говорил молодой деловой литератор М.,
располагаясь в моем любимом кресле, сгоняя с него моего любимого
тибетского кота Гомбоджапа Цыренджаповича. - Вот моя новая вещь. Это
роман. Это испанский роман. Это роман из жизни испанской глубинки. Ну, вы
понимаете..."
Тогда все говорили на эзоповом языке.
Примостившись на краю дивана, усадив рядом оскорбленного Гомбоджапа
Цыренджаповича, я кивал:
"Понимаю."
"Я сейчас прочту вам избранные главы."
"А, может, не надо? - робко намекал я. - Может, вы оставите рукопись
и я ее прочту сам?"
"Ну что вы! А интонация? - корил меня молодой литератор М. - Вы же
сами меня учили: главное - интонация. Вы же сами меня учили: главное -
уловить интонацию."
Я вздыхал.
Чему я их только не учил, все равно они предпочитали эзопов язык и
отсутствие принципов.
М. начинал читать.
Его испанские романы были вычурны, его эзопов язык запутал бы самого
Суслова. По этой причине я не запомнил ни одной его строки, ни одного его
сюжета. Просто это были романы о жизни испанской глубинки, и написал их
профессиональный хронофаг, состоявший, вероятно, на какой-то специальной
службе, руководители которой клятвенно обязались всяческими способами
сокращать жизнь таких писателей, как я.
За меня мстил Гомбоджап Цыренджапович.
Гомбоджап Цыренджапович был настоящий кот. Настоящий как Гильгамеш.
Он видел все до края Вселенной, он скрытое видел, он все постиг. При этом
он весил семнадцать килограммов, левой лапой валил годовалого бычка,
маленьким падал в кипящий борщ, выходя из борща преображенным, как герой
известной старинной сказки. Призывая Гомбоджапа к обеду, Лида, моя жена,
резала ливерную колбасу помельче - мало ли... вдруг Джапик подавится...
Пообедав, Гомбоджап выходил на балкон, ловил на десерт глупую упитанную
синичку и сжирал ее всю - с лапками и с головой.
Не троякодышащая рыба.
Гомбоджап садился рядом со мной и слушал романы молодых деловитых
литераторов. У него был вкус. Романы из испанской глубинки ему, например,
не пошли. Молодому деловитому литератору М. он напрудил полную сумку,
после чего М. исчез и никогда больше не появлялся.
Зато пришел высокий, невероятно оптимистично настроенный человек. Он
широко улыбался, снимая длинное драповое пальто в рубчик и разматывая
длинный пушистый шарф.
Сняв пальто и размотав шарф, он мило спохватился: ой, чў это я? ведь
сперва снимают башмаки!
Замотав вокруг тонкой шеи пушистый шарф и застегнув на все пуговицы
длинное драповое пальто, он разулся, улыбаясь еще шире, еще ослепительнее,
но тут же спохватился. Ой! Чў это я? ведь сперва снимают...
Не помню уж, что там надо было снимать сперва, но он все время снимал
что-то не то, не в той последовательности.
Гомбоджап с интересом следил за оптимистом. Он-то знал.
Когда оптимист объявил, наконец, о цели своего визита, Гомбоджап
удовлетворенно улегся у моих ног. Ему было интересно, как я справлюсь с
предложенной оптимистом задачей. Дело в том, что оптимист оказался
искренним и коренным патриотом. (Один такой мне запомнился. С французского
языка, как он утверждал, а, по-моему, просто с известного гумилевского
текста, он перевел "Эпос о Гильгамеше". "Ой ты гой еси, земля
шумерская!"). После многих раздумий, так выразился явившийся ко мне
оптимист, он, оптимист, понял, что русский язык гибнет от засилия
германизмов. Именно германизмов. Поэтому русский язык должен быть
незамедлительно очищен от этих самых германизмов!
- А как вы собираетесь это сделать? - спросил я.
Оптимист с ногами залез в мое любимое кресло и улыбнулся еще
ослепительнее. Он собирается использовать сразу всех талантливых писателей
и ученых мира. У него везде все схвачено. Все русские значительные
литературные работы должны быть немедленно переведены на болгарский язык,
потому что, в смысле германизмов, этот язык еще более или менее чист, а
уже с болгарского мы все, талантливые писатели и ученые, умело переведем
тексты обратно на русский, отсеяв каждый, даже ничтожный германизм.
Ювелирная работа!
- А тюркизмы? - забеспокоился я. - В болгарском языке довольно много
тюркизмов. От германизмов очистимся, а тюркизмы занесем. Маймуна, тютюн,
таван опять же. Что делать с тюркизмами?
Оптимист счастливо рассмеялся.
Нет проблем!
Со временем все болгарские литературные работы будут переведены на
очищенный русский, а с него опять на болгарский. Изящное решение!
О-хо-хо.
Хорошее имя для литературного героя - Иван Обуреваемый. Или
псевдоним. Для молодого динамичного литератора.
Я оставался в пустом дому, жена уходила на работу. Я перебирал старые
записи, искал что-то нужное, но пока неизвестное, и смутно понимал, что
долго так тянуться не может. Поезд, как в 1969 году, опять уходил в
будущее без меня. Меня вместе с "Краббеном" высадили на глухом полустанке.
Даже более глухом, чем испанская глубинка литератора М.
Что делать?
Вечный вопрос русского писателя.
А что делать? Садиться да и писать. Садиться да и писать новую вещь.
Вот и вся штука. Сесть и написать новую вещь, непременно с положительным
героем, чтобы самому было приятно перечитывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
перемешиваться, тут главное, найти такое местечко, чтобы тебя не затоптала
пьяная голая орава. Меня всегда изумляло, как быстро слетает с человека
шелуха даже примитивного воспитания. В первый вечер молодая сезонница,
завербовавшаяся на обработку сайры, стоит у борта, смотрит на океан, на
звезды над океаном, волнуясь, читает на память стихи Багрицкого, к
подругам обращается только на вы, зато к концу сезона она матерится как
изавозчик, хлещет албанский негашеный спирт, курит "Махорочные", а строки
Багрицкого в ее устах приобретают нехорошую матерную подкладку.
Официальные рецензенты считали, что на Курилах работают задорные
комсомольцы. Они считали, что если автор описал вместо них сказкиных да
лужиных, то это потому, что он никогда не читал ни Кочетова, ни Бубенова,
скорее всего, он просто начитался всяких гнусных книжонок, ну вроде этих
бесхребетных камю или борхесов. Особенно сильно официальные рецензенты
нападали на эпизод, в котором я мимоходом упомянул ноги некоей кореянки,
круглые как колесо. По мнению официальных рецензентов, я цинично
надругался над древним культурным, дружески настроенным к нам народом.
А я не надругался.
Я как дикующий в тундре. Что вижу, то пою.
Даже Миша Веллер в своей книге "Технология рассказа" советует писать
именно то, что видишь. Сказал сержант: бурундук - птичка, тащи крылышко.
Еще сильно раздражил официальных рецензентов такой эпизод.
Серп Иванович Сказкин, бывший интеллигент (в третьем колене), узнав
об измене своей жены, рубит малайским топориком гонконгскую мебель,
распыляет японским пылесосом китайский пуховик, рыча при этом одно:
"Свободу узникам Гименея!"
Кому это требует свободу автор лживой и вредной повести?! И это в то
время, как в тюрьмах Чили, ЮАР, Уругвая...
И так далее.
"Кто сказал,что Серп не молот?"
Вот уж поистине: хочешь убрать с лица веснушки, сунь лицо в
муравейник.
2. ТЕМА, ГЕРОЙ, ЧИТАТЕЛЬ
Но как на самом деле пишутся книги? Что чувствует писатель, задумав
книгу? Что делает он, когда тема уже завладела им, когда в любое время дня
и ночи, независимо ни от чего, какие-то эпизоды, лица, просто отдельные
фразы всплывают, как из бездны, из его подсознания? И сам живешь как в
тумане. И что-то важное происходит рядом, а ты ничего не видишь. И
ступаешь одной ногой по тротуару, а другой по дороге, не понимая, откуда
эта странная хромота...
Шла охота на "Краббена", а я был занят странными размышлениями о
некоей новой вещи. Даже обкомовского секретаря по идеологии, специально
приехавшего на писательское собрание, я видел как бы издалека, сквозь
некую волшебную дымку. До меня не доходило, что секретарь приехал на
собрание опять же из-за "Краббена", ведь это только для меня повесть в то
время была вещью уже изжитой. Для меня горизонт был застлан чем-то уже
другим. Я действительно почти не видел секретаря по идеологии, хотя он
сидел в президиуме прямо против меня - румяный и толстощекий, но явно
чем-то недовольный. Время от времени он повторял: "Вот представьте себе,
что я должен был чувствовать, когда на пленуме в Москве ко мне подошел сам
товарищ Романов и спросил, что это за Краббены плавают у вас в Сибири?"
Писатели отмалчивались.
Троякодышащая рыба. Дышит так, этак, и еще вот так.
Романов, понятно, ленинградский Романов. Похоже, он ценил нашего
секретаря по идеологии, а я, получается, нашего секретаря по идеологии
подвел.
В общем, все было ясно.
Денег нет, а жить надо. В Госкомиздате РСФСР я внесен в черный
список, значит, в течение неопределенного времени печатать меня не будут.
Службы в издательстве я лишился. Вот совсем свободный человек.
Что делать?
Писать, сказал я себе.
Это и друзья подсказывали.
"Не снижай темпа, - подсказывал Юлиан Семенов. - Самое страшное а в
нашем ремесле - расслабиться, начать комплексовать, оглядываться.
Вкалывай! За одного битого дают 167642987 небитых, (почему-то Юлиану
понравилась именно такая цифра). Надобно как в тайге - рубить, рубить и
рубить. Тропа-то остается. И главное - никого не слушай. Не слушай
никого!"
А я и не слушал.
Я, черт возьми, уже по уши сидел в новой вещи. Я еще не мог четко ее
определить, но она уже достала меня. Я еще не видел ее отчетливо, зато
отчетливо слышал биение ее сердца.
Сверхзадача?
Не знаю... Похоже, я ее не искал... Похоже, я даже как-то трусовато
намекал себе на то, что, может быть, одним из самых важнейщих условий
современного искусства является как раз неумение точно сформулировать
сверхзадачу.
"Вот-вот, сиди без штанов". - ответила на мои сомнения моя мудрая
жена. Загадочная фраза, правда?
Но я от нее отмахнулся.
Вот Миша Веллер пишет: "Любое государство охраняет себя и накладывает
запрет на какой-то материал, эта данность принимается писателем к
сведению." Наверное, правильно пишет Миша. Но в таких вещах я никогда не
доверял ни ему, ни государству.
Ладно, оставим.
Начало 80-х, генсеки мрут один за другим, сухой закон, страна к
чему-то прислушивается, а я, так неожиданно споткнувшийся на морском змее,
вместо того, чтобы сильно страдать и честно каяться, почему-то ищу все
новые повороты в неожиданно открывшемся мне сюжете. Руки чешутся сесть за
машинку. Жутко хочется написать что-то такое, чтобы даже чиновники от
литературы ахнули...
Но для чего?
Кстати, одна из самых поразительных деталей литературной жизни 80-х -
это появление каких-то совсем новых молодых и весьма деловых литераторов.
Они часто приходили ко мне, неизвестно где добывая адрес. Вот приходил
такой литератор, клал рукопись на стол и вежливо говорил: "Геннадий
Мартович, прочтите, пожалуйста. Все непроходимое, все, что может помешать
будущей публикации, я уже убрал. Но вы тоже взгляните, у вас большой опыт.
Я уже показывал рукопись Николаю Яковлевичу и Анатолию Васильевичу. Они
указали мне самые непроходимые места. Видите заметки на полях? Я учел
каждую. Я и ваши замечания учту."
Я печально вглядывался в немигающие глаза литератора:
"Все замечания учли?"
"Абсолютно все. Вот видите, тут Николай Яковлевич... Тут Анатолий
Васильевич... Тут Михаил Петрович... Все убрал, ни к чему не
прицепишься..."
"А зачем вам это?"
"Как зачем? Напечататься хочу!"
Очень я боялся молодых литераторов начала 80-х. Больше боялся, чем
козней Госкомиздата. Они приходили ко мне, твердо зная, чего хотят, они
твердо знали, чего хотели, и я не мог не впустить в дом уже постучавшегося
человека.
Одним из таких литераторов был некто М.
Я никогда не знал, в каком городе он живет. Один раз он приезжал из
Омска, раза два из Красноярска, все остальные его визиты были связаны с
Новосибирском. Но не в этом дело. Где бы он ни жил, главное, он хотел
напечататься. Где? Да где угодно. Хоть в "Новом мире", хоть в "Молодой
гвардии", хоть в "Знамени", хоть в "Нашем современнике". Плевать, как
выглядит печатный орган, кто в нем окопался. Литератор М. неистово хотел
напечататься. Он приходил ко мне всегда не вовремя и без звонка, и у меня
язык не поворачивался сказать: "А, может, вы зайдете завтра?" Ему нужно
было именно сегодня. Сегодня он и приходил.
"Вот моя новая вещь, - твердо говорил молодой деловой литератор М.,
располагаясь в моем любимом кресле, сгоняя с него моего любимого
тибетского кота Гомбоджапа Цыренджаповича. - Вот моя новая вещь. Это
роман. Это испанский роман. Это роман из жизни испанской глубинки. Ну, вы
понимаете..."
Тогда все говорили на эзоповом языке.
Примостившись на краю дивана, усадив рядом оскорбленного Гомбоджапа
Цыренджаповича, я кивал:
"Понимаю."
"Я сейчас прочту вам избранные главы."
"А, может, не надо? - робко намекал я. - Может, вы оставите рукопись
и я ее прочту сам?"
"Ну что вы! А интонация? - корил меня молодой литератор М. - Вы же
сами меня учили: главное - интонация. Вы же сами меня учили: главное -
уловить интонацию."
Я вздыхал.
Чему я их только не учил, все равно они предпочитали эзопов язык и
отсутствие принципов.
М. начинал читать.
Его испанские романы были вычурны, его эзопов язык запутал бы самого
Суслова. По этой причине я не запомнил ни одной его строки, ни одного его
сюжета. Просто это были романы о жизни испанской глубинки, и написал их
профессиональный хронофаг, состоявший, вероятно, на какой-то специальной
службе, руководители которой клятвенно обязались всяческими способами
сокращать жизнь таких писателей, как я.
За меня мстил Гомбоджап Цыренджапович.
Гомбоджап Цыренджапович был настоящий кот. Настоящий как Гильгамеш.
Он видел все до края Вселенной, он скрытое видел, он все постиг. При этом
он весил семнадцать килограммов, левой лапой валил годовалого бычка,
маленьким падал в кипящий борщ, выходя из борща преображенным, как герой
известной старинной сказки. Призывая Гомбоджапа к обеду, Лида, моя жена,
резала ливерную колбасу помельче - мало ли... вдруг Джапик подавится...
Пообедав, Гомбоджап выходил на балкон, ловил на десерт глупую упитанную
синичку и сжирал ее всю - с лапками и с головой.
Не троякодышащая рыба.
Гомбоджап садился рядом со мной и слушал романы молодых деловитых
литераторов. У него был вкус. Романы из испанской глубинки ему, например,
не пошли. Молодому деловитому литератору М. он напрудил полную сумку,
после чего М. исчез и никогда больше не появлялся.
Зато пришел высокий, невероятно оптимистично настроенный человек. Он
широко улыбался, снимая длинное драповое пальто в рубчик и разматывая
длинный пушистый шарф.
Сняв пальто и размотав шарф, он мило спохватился: ой, чў это я? ведь
сперва снимают башмаки!
Замотав вокруг тонкой шеи пушистый шарф и застегнув на все пуговицы
длинное драповое пальто, он разулся, улыбаясь еще шире, еще ослепительнее,
но тут же спохватился. Ой! Чў это я? ведь сперва снимают...
Не помню уж, что там надо было снимать сперва, но он все время снимал
что-то не то, не в той последовательности.
Гомбоджап с интересом следил за оптимистом. Он-то знал.
Когда оптимист объявил, наконец, о цели своего визита, Гомбоджап
удовлетворенно улегся у моих ног. Ему было интересно, как я справлюсь с
предложенной оптимистом задачей. Дело в том, что оптимист оказался
искренним и коренным патриотом. (Один такой мне запомнился. С французского
языка, как он утверждал, а, по-моему, просто с известного гумилевского
текста, он перевел "Эпос о Гильгамеше". "Ой ты гой еси, земля
шумерская!"). После многих раздумий, так выразился явившийся ко мне
оптимист, он, оптимист, понял, что русский язык гибнет от засилия
германизмов. Именно германизмов. Поэтому русский язык должен быть
незамедлительно очищен от этих самых германизмов!
- А как вы собираетесь это сделать? - спросил я.
Оптимист с ногами залез в мое любимое кресло и улыбнулся еще
ослепительнее. Он собирается использовать сразу всех талантливых писателей
и ученых мира. У него везде все схвачено. Все русские значительные
литературные работы должны быть немедленно переведены на болгарский язык,
потому что, в смысле германизмов, этот язык еще более или менее чист, а
уже с болгарского мы все, талантливые писатели и ученые, умело переведем
тексты обратно на русский, отсеяв каждый, даже ничтожный германизм.
Ювелирная работа!
- А тюркизмы? - забеспокоился я. - В болгарском языке довольно много
тюркизмов. От германизмов очистимся, а тюркизмы занесем. Маймуна, тютюн,
таван опять же. Что делать с тюркизмами?
Оптимист счастливо рассмеялся.
Нет проблем!
Со временем все болгарские литературные работы будут переведены на
очищенный русский, а с него опять на болгарский. Изящное решение!
О-хо-хо.
Хорошее имя для литературного героя - Иван Обуреваемый. Или
псевдоним. Для молодого динамичного литератора.
Я оставался в пустом дому, жена уходила на работу. Я перебирал старые
записи, искал что-то нужное, но пока неизвестное, и смутно понимал, что
долго так тянуться не может. Поезд, как в 1969 году, опять уходил в
будущее без меня. Меня вместе с "Краббеном" высадили на глухом полустанке.
Даже более глухом, чем испанская глубинка литератора М.
Что делать?
Вечный вопрос русского писателя.
А что делать? Садиться да и писать. Садиться да и писать новую вещь.
Вот и вся штука. Сесть и написать новую вещь, непременно с положительным
героем, чтобы самому было приятно перечитывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14