В смятении был я, а не они. Но затем выяснилось худшее, гораздо худшее. Джисмонда была флорентийской проституткой, и они были любовниками уже два года. Будучи не в состоянии пережить долгую разлуку, они придумали план, согласно которому она выдала себя за мужчину, поверенного их семьи, и ездила из Флоренции в Болонью и обратно. На этот раз она прибыла, чтобы провести с Лукой остаток года, и собиралась поселиться у одного из его знакомых. У него повсюду были друзья.
Их доброта и дружеское расположение не оставляли мне ни малейшей возможности осуждать то, что они делали. Джисмонда была сама обходительность и приветливость. Душа моя разделилась надвое. Они погрязли во грехе, да, но ведь и я не был Савонаролой. Совесть моя не позволяла мне выкрикнуть им в лицо слова ужаса и отвращения, и я знал, что не смогу одержать верх над Лукой в споре об этом. Зима прошла, и чем чаще я их видел, тем истовей трудился в бедных приходах и среди тех, кому предстояло умереть. Я меньше спал и больше молился, хотя многие мои дни теперь посвящались специальному исследованию природы чувственного восприятия по святому Фоме и понятию абсолютных единств у запрещенного Вильяма Оккама. Из всех тем я выбрал чувственное восприятие. Что за ирония! В подходящий момент Лука и Джисмонда познакомили меня с Пиччиной, болонской проституткой, и довольно скоро я оказался с ней в постели. И теперь во мне жило два человека, ведущих две разные жизни, и один из них часто горячо молился о другом и о троих его приятелях.
Надо ли говорить, что я получил отпущение грехов за связь с Пиччиной и завтраки с двумя любовниками много лет назад? Но я не просто повторяю старые речи. В последнее время я начал смотреть на годы в Болонье по-другому. Моя религиозная жизнь тогда была делом дисциплины и привычки, механическим занятием. Моя вера была глубока, но не прошла испытаний. Я следовал готовым формулам. Разве я видел – думаю, что нет, – что Иисус смотрел на продажных женщин с большей добротой, чем мы? Истинное зло гораздо страшнее и зловоннее крадущих бедняков, женщин, продающих свое тело, или бедняжек, пятнающих себя детоубийством. Пиччину на улицу отправила ее мать, на руках у которой была собственная мать и еще шесть ртов, которые надо было кормить. На кого здесь обратить обличающий перст – на мать или на всех, включая мертвого отца, случай, судьбу и потребности плоти (то есть природы)? Но история Луки и Джисмонды навсегда проникла в мою плоть и кровь.
Известие о тайной жизни Луки в Болонье достигло Флоренции, хотя даже доминиканцы, ослепленные, как я думаю, его блестящей учебой, ничего не знали о его делах. Воспользовавшись своими флорентийскими связями, родственники Луки организовали арест Джисмонды в Болонье по решению церковного суда. Ее отвезли во Флоренцию, постоянно насилуя в пути. Стражники от души хохотали, развлекая себя веселым вопросом о том, можно ли изнасиловать проститутку. Луку задержали в Болонье на пять дней, но когда его освободили, он поспешил во Флоренцию на помощь своей любимой – но напрасно. Ему не разрешили ни увидеть ее, ни дать показания. После допроса в светском суде ее обвинили в чародействе и использовании низменной плоти для совращения студента-священника из хорошей семьи. Наказание? Ее провели по улицам Флоренции с обнаженной спиной, высекли до крови, прижгли губы каленым железом, чтобы поставить крест на ее юной красоте, и посадили в тюрьму на два года. Самого Луку, которому тогда не исполнилось и двадцати, отправили в Болонью продолжать учебу. У него не было профессии, доходов или недвижимости – ничего, кроме денег, выплачиваемых его семьей, и скромного доминиканского жалованья. Я видел его в тот день, когда он вернулся. Он побледнел, плечи опустились, мне показалось, что он хромает, смотрел он в землю, но когда наши глаза встречались, его взгляд казался совершенно отсутствующим. Он сухо изложил мне подробности дела, с горечью добавив, что они поставили бы клеймо и на ее половые органы, но передумали, поскольку так ее позора не было бы видно.
Спустя пять или шесть недель Лука испарился. Ни Церковь, ни семья не могли найти его. Через три года, когда я уже получал степень, старый хозяин постоялого двора у Миланских ворот передал мне письмо от него. Используя местные связи, Лука нашел способ вступить в войска империи, сперва простым пехотинцем, затем попал в конницу и дослужился до командира батальона. Никому не приходило в голову искать его среди орд наемных солдат, которых набирали в Испании и Германии. Теперь он мертв. Упокой Господи его душу. Через [Доминиканский] Орден я получил известия о том, что разграбление Рима два года назад началось с его смерти. Его убили вторым при нападении имперских войск на Священный Город. Ходили слухи, что он ненавидел Церковь и стал еретиком, лютеранином. Даже сейчас из-за него мне хочется проклинать звезды. Господи, позволь мне это.
В восемнадцать лет как еще я мог справиться с тем, о чем только что поведал, кроме как уйти в молитвы и дела милосердия? Лука и Джисмонда были моими лучшими друзьями, моими единственными друзьями. Никогда я не знал такой любви и доверия, и одиночество мое усугублялось тем, что я не мог заставить себя сделать ничего – в частном порядке, – чтобы оказать честь главе Доминиканского ордена в Болонье, мессиру Гульелмо Пепполи. Мои чувства восставали, и это мое упрямство сказалось на моих отношениях с местным Орденом, потому что Пепполи был известен как мягкий, снисходительный к себе человек и был всего лишь глиной в руках нашего истинного хозяина, мессира Джанфранко Савелли, помощника епископа и почетного профессора канонического права.
То был настоящий шакал, прикрывшийся золотым сиянием льва. Этот Савелли – но вы, должно быть, слышали о нем – стонал от удовольствия под потоком денег от дарителей, рассеянных по всей Петровой Пастве [папские государства], но жажда его была ненасытна. Приходилось платить только за то, чтобы взглянуть на него, этого римского аристократа, который в Болонье чувствовал себя хорошо лишь в богатых домах и на пирах городской аристократии. Это был маленький, смуглый, привлекательный мужчина с грациозными движениями, ястребиным взглядом и страстью к мехам, шелкам, молодым священникам и изысканным кушаньям – а обедал он всегда с большой помпой. Согласно юридическим взглядам этого выдающегося каноника, Церковь не могла сделать ничего незаконного, однако он определял Церковь как духовенство во всем великолепии его доходов и привилегий. Он утверждал, что религиозные службы заслуживают вознаграждения, что труды на благо Церкви можно рассматривать как инвестицию и посему законно продавать и покупать и что законники за свою героическую службу в защиту Церкви должны входить в группу самых высокооплачиваемых чиновников.
Савелли неоднократно продемонстрировал мне свое расположение. Я так и слышу его слова, произнесенные соблазнительным тоном: «Молодой человек, не будьте таким мрачным. Расслабьтесь. Однажды может оказаться, что я вам нужен, и ваша привлекательность, уверяю вас, отнюдь не станет помехой. Кроме того, мне говорили, что вы хороший ученый».
Савелли также говорил: «Заботьтесь о своей душе, безусловно, но думайте и о земной жизни. Рай не является вознаграждением за уродства и лишения. Эта мысль – большое заблуждение! Мир не может существовать без князей, без богатых, без боли, без повелений и послушания. Таков естественный порядок вещей. Ведь если мы будем следовать примитивной концепции милости и благотворительности, придется признать, что все богатые и могущественные, каждый из них, подлежат вечному проклятию. Но Церковь никогда этому не учила, да и как это возможно? Церковь смотрит на вещи реалистически. Иначе как, по-вашему, ей удается выживать?»
Он добавлял: «Приходите навестить меня, приходите разделить со мной приятную трапезу, когда пожелаете. Мы могли бы помочь вам… вы должны это знать. Мы не тронем вашего гордого сердца. Все, чего мы хотим, – это научить вас цивилизованности. Разве вы не видите? Мы хотим показать вам привычки и обычаи тех, кто знает, как жить в этом мире, – жизнь при дворе, прекрасные дома и изящные манеры». Почти смеясь, он говорил все это мягким, дразнящим, медовым, растекающимся голосом. Но я не мог ответить этому человеку и не принимал его приглашений.
Я помню нашу последнюю встречу. Призванный однажды для беседы со своим религиозным наставником, я обнаружил там и Савелли, он сидел рядом с Пепполи. Они хотели, чтобы я меньше времени проводил в бедных приходах, и господин из Рима особенно настаивал, что наши услуги должны быть оплачиваемы, когда только это возможно. Он потребовал, чтобы я соблюдал обычаи и не обесценивал наши труды чрезмерным рвением, поскольку мой пример отнимает хлеб у других членов святых орденов. Как получатель щедрой стипендии я более других должен быть экономным в своих пожертвованиях, не предусмотренных службой в бедных приходах города. Эти указания, отец Клеменс, могут изумить вас, но от меня требовали именно этого. На словах я согласился последовать их рекомендациям, но не стал принимать их в расчет и впредь просто занимался своим делом с большей секретностью.
Савелли знал все. Его память была бухгалтерской книгой с бесчисленным количеством записей, и он повсюду имел связи. Поэтому вполне возможно, что именно он, прознав о тайной жизни Луки, передал все детали Альбицци во Флоренцию. В любом случае и я и Лука презирали этот надушенный призрак в священническом облачении, и вы понимаете почему. Я не мог забыть слова моего прежнего учителя:
Богатство, чин, мирская слава –
Всего лишь сон, что снится грешным.
И все же Савелли был человеком, о котором мои братья-доминиканцы больше всего говорили, которым восхищались, которому подражали и с которым были обходительны. И не только они, но и другие – августинианцы, главы белого духовенства и большинство францисканцев – все относились к нему с почтением. Он ездил верхом и охотился, содержал целую свиту прислужников, а на свадьбах и торжественных пирах в честь послов и иноземных сановников бывал гораздо чаще, чем дома.
Я слишком много рассказываю об этом господине, но лишь затем, чтобы показать, как одинок я был в Болонье. Это объясняет и мою исключительную привязанность к Луке и Джисмонде. И все же меня преследовало чувство вины за связь с ними. Это было настолько мучительно, что я начал заикаться. Слова застревали у меня во рту, как в клетке. Так что после ареста Джисмонды и бегства Луки, хоть я и терзался яростью и отчаянием, мое состояние граничило, к стыду моему, с облегчением, потому что мне не приходилось больше ежедневно заставлять себя разделяться на двух человек. Через несколько месяцев я снова обрел единство, но заикаться продолжал еще долго.
Я сожалею о грехе, который присутствовал в моих отношениях с Лукой, Джисмондой и Пиччиной. Еще один долг мне так и не удалось исполнить. Мне не удалось спасти Пиччину от позора, потому что она не желала бросать на произвол судьбы шесть голодных ртов. «Прекрасно, – закричала она на меня однажды утром. – Я оставлю свое ремесло, это позорное занятие, я оставлю его! А ты обещаешь приносить каждый день еду и каждый год платить за жилье? Благотворительность, вот что ты мне скажешь, положись на благотворительность! Черт бы побрал твою благотворительность! Ее не хватит на жизнь, и ты это знаешь. Мы умрем с голоду. Так что шел бы ты к дьяволу со своими речами, отец Орсо, пока не сможешь приносить нам хлеб насущный. А пока не мешай мне зарабатывать».
Что я мог ответить, отец Клеменс? Что я буду молиться?
За весь тот гнев, что до сих пор оживает во мне, как только я вспоминаю о судьбе этих двух любовников, я прошу прощения. Проще очистить тело, чем душу. И все же я должен сказать, что те, кто поступил так с Джисмондой и Лукой, тоже нуждаются в прощении, ибо они задушили две светлые жизни в полном расцвете, какими бы грешными те ни казались. Их красота бросала свет счастья на земной лик.
Когда Джисмонда отбывала свой второй год в тюрьме, я наконец смог выбраться во Флоренцию, чтобы навестить ее, и хотя я прибавил бесстыдную взятку к своим честным уверениям, что хочу принести ей душевное успокоение, в свидании мне было отказано: мне сказали, что в тюрьме есть монах, который заботится о ее душе. Возможно, это и к лучшему: мне так и не пришлось увидеть ее выжженные губы. Я написал ей письмо, передавая свои молитвы и благословения, а чтобы помочь ей с питанием, оставил то немногое, что у меня было: четыре или пять флоринов, – в больнице Санта-Мария-Нуова.
В 1522 году, на двадцать первый год моей жизни, я закончил работу о чувственном восприятии и получил степень. В тот же год я был посвящен в духовный сан, но когда мессир Лоренцо Кампеджио, епископ Болонский, возложил руки на мою голову, я не испытал ни малейшего волнения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Их доброта и дружеское расположение не оставляли мне ни малейшей возможности осуждать то, что они делали. Джисмонда была сама обходительность и приветливость. Душа моя разделилась надвое. Они погрязли во грехе, да, но ведь и я не был Савонаролой. Совесть моя не позволяла мне выкрикнуть им в лицо слова ужаса и отвращения, и я знал, что не смогу одержать верх над Лукой в споре об этом. Зима прошла, и чем чаще я их видел, тем истовей трудился в бедных приходах и среди тех, кому предстояло умереть. Я меньше спал и больше молился, хотя многие мои дни теперь посвящались специальному исследованию природы чувственного восприятия по святому Фоме и понятию абсолютных единств у запрещенного Вильяма Оккама. Из всех тем я выбрал чувственное восприятие. Что за ирония! В подходящий момент Лука и Джисмонда познакомили меня с Пиччиной, болонской проституткой, и довольно скоро я оказался с ней в постели. И теперь во мне жило два человека, ведущих две разные жизни, и один из них часто горячо молился о другом и о троих его приятелях.
Надо ли говорить, что я получил отпущение грехов за связь с Пиччиной и завтраки с двумя любовниками много лет назад? Но я не просто повторяю старые речи. В последнее время я начал смотреть на годы в Болонье по-другому. Моя религиозная жизнь тогда была делом дисциплины и привычки, механическим занятием. Моя вера была глубока, но не прошла испытаний. Я следовал готовым формулам. Разве я видел – думаю, что нет, – что Иисус смотрел на продажных женщин с большей добротой, чем мы? Истинное зло гораздо страшнее и зловоннее крадущих бедняков, женщин, продающих свое тело, или бедняжек, пятнающих себя детоубийством. Пиччину на улицу отправила ее мать, на руках у которой была собственная мать и еще шесть ртов, которые надо было кормить. На кого здесь обратить обличающий перст – на мать или на всех, включая мертвого отца, случай, судьбу и потребности плоти (то есть природы)? Но история Луки и Джисмонды навсегда проникла в мою плоть и кровь.
Известие о тайной жизни Луки в Болонье достигло Флоренции, хотя даже доминиканцы, ослепленные, как я думаю, его блестящей учебой, ничего не знали о его делах. Воспользовавшись своими флорентийскими связями, родственники Луки организовали арест Джисмонды в Болонье по решению церковного суда. Ее отвезли во Флоренцию, постоянно насилуя в пути. Стражники от души хохотали, развлекая себя веселым вопросом о том, можно ли изнасиловать проститутку. Луку задержали в Болонье на пять дней, но когда его освободили, он поспешил во Флоренцию на помощь своей любимой – но напрасно. Ему не разрешили ни увидеть ее, ни дать показания. После допроса в светском суде ее обвинили в чародействе и использовании низменной плоти для совращения студента-священника из хорошей семьи. Наказание? Ее провели по улицам Флоренции с обнаженной спиной, высекли до крови, прижгли губы каленым железом, чтобы поставить крест на ее юной красоте, и посадили в тюрьму на два года. Самого Луку, которому тогда не исполнилось и двадцати, отправили в Болонью продолжать учебу. У него не было профессии, доходов или недвижимости – ничего, кроме денег, выплачиваемых его семьей, и скромного доминиканского жалованья. Я видел его в тот день, когда он вернулся. Он побледнел, плечи опустились, мне показалось, что он хромает, смотрел он в землю, но когда наши глаза встречались, его взгляд казался совершенно отсутствующим. Он сухо изложил мне подробности дела, с горечью добавив, что они поставили бы клеймо и на ее половые органы, но передумали, поскольку так ее позора не было бы видно.
Спустя пять или шесть недель Лука испарился. Ни Церковь, ни семья не могли найти его. Через три года, когда я уже получал степень, старый хозяин постоялого двора у Миланских ворот передал мне письмо от него. Используя местные связи, Лука нашел способ вступить в войска империи, сперва простым пехотинцем, затем попал в конницу и дослужился до командира батальона. Никому не приходило в голову искать его среди орд наемных солдат, которых набирали в Испании и Германии. Теперь он мертв. Упокой Господи его душу. Через [Доминиканский] Орден я получил известия о том, что разграбление Рима два года назад началось с его смерти. Его убили вторым при нападении имперских войск на Священный Город. Ходили слухи, что он ненавидел Церковь и стал еретиком, лютеранином. Даже сейчас из-за него мне хочется проклинать звезды. Господи, позволь мне это.
В восемнадцать лет как еще я мог справиться с тем, о чем только что поведал, кроме как уйти в молитвы и дела милосердия? Лука и Джисмонда были моими лучшими друзьями, моими единственными друзьями. Никогда я не знал такой любви и доверия, и одиночество мое усугублялось тем, что я не мог заставить себя сделать ничего – в частном порядке, – чтобы оказать честь главе Доминиканского ордена в Болонье, мессиру Гульелмо Пепполи. Мои чувства восставали, и это мое упрямство сказалось на моих отношениях с местным Орденом, потому что Пепполи был известен как мягкий, снисходительный к себе человек и был всего лишь глиной в руках нашего истинного хозяина, мессира Джанфранко Савелли, помощника епископа и почетного профессора канонического права.
То был настоящий шакал, прикрывшийся золотым сиянием льва. Этот Савелли – но вы, должно быть, слышали о нем – стонал от удовольствия под потоком денег от дарителей, рассеянных по всей Петровой Пастве [папские государства], но жажда его была ненасытна. Приходилось платить только за то, чтобы взглянуть на него, этого римского аристократа, который в Болонье чувствовал себя хорошо лишь в богатых домах и на пирах городской аристократии. Это был маленький, смуглый, привлекательный мужчина с грациозными движениями, ястребиным взглядом и страстью к мехам, шелкам, молодым священникам и изысканным кушаньям – а обедал он всегда с большой помпой. Согласно юридическим взглядам этого выдающегося каноника, Церковь не могла сделать ничего незаконного, однако он определял Церковь как духовенство во всем великолепии его доходов и привилегий. Он утверждал, что религиозные службы заслуживают вознаграждения, что труды на благо Церкви можно рассматривать как инвестицию и посему законно продавать и покупать и что законники за свою героическую службу в защиту Церкви должны входить в группу самых высокооплачиваемых чиновников.
Савелли неоднократно продемонстрировал мне свое расположение. Я так и слышу его слова, произнесенные соблазнительным тоном: «Молодой человек, не будьте таким мрачным. Расслабьтесь. Однажды может оказаться, что я вам нужен, и ваша привлекательность, уверяю вас, отнюдь не станет помехой. Кроме того, мне говорили, что вы хороший ученый».
Савелли также говорил: «Заботьтесь о своей душе, безусловно, но думайте и о земной жизни. Рай не является вознаграждением за уродства и лишения. Эта мысль – большое заблуждение! Мир не может существовать без князей, без богатых, без боли, без повелений и послушания. Таков естественный порядок вещей. Ведь если мы будем следовать примитивной концепции милости и благотворительности, придется признать, что все богатые и могущественные, каждый из них, подлежат вечному проклятию. Но Церковь никогда этому не учила, да и как это возможно? Церковь смотрит на вещи реалистически. Иначе как, по-вашему, ей удается выживать?»
Он добавлял: «Приходите навестить меня, приходите разделить со мной приятную трапезу, когда пожелаете. Мы могли бы помочь вам… вы должны это знать. Мы не тронем вашего гордого сердца. Все, чего мы хотим, – это научить вас цивилизованности. Разве вы не видите? Мы хотим показать вам привычки и обычаи тех, кто знает, как жить в этом мире, – жизнь при дворе, прекрасные дома и изящные манеры». Почти смеясь, он говорил все это мягким, дразнящим, медовым, растекающимся голосом. Но я не мог ответить этому человеку и не принимал его приглашений.
Я помню нашу последнюю встречу. Призванный однажды для беседы со своим религиозным наставником, я обнаружил там и Савелли, он сидел рядом с Пепполи. Они хотели, чтобы я меньше времени проводил в бедных приходах, и господин из Рима особенно настаивал, что наши услуги должны быть оплачиваемы, когда только это возможно. Он потребовал, чтобы я соблюдал обычаи и не обесценивал наши труды чрезмерным рвением, поскольку мой пример отнимает хлеб у других членов святых орденов. Как получатель щедрой стипендии я более других должен быть экономным в своих пожертвованиях, не предусмотренных службой в бедных приходах города. Эти указания, отец Клеменс, могут изумить вас, но от меня требовали именно этого. На словах я согласился последовать их рекомендациям, но не стал принимать их в расчет и впредь просто занимался своим делом с большей секретностью.
Савелли знал все. Его память была бухгалтерской книгой с бесчисленным количеством записей, и он повсюду имел связи. Поэтому вполне возможно, что именно он, прознав о тайной жизни Луки, передал все детали Альбицци во Флоренцию. В любом случае и я и Лука презирали этот надушенный призрак в священническом облачении, и вы понимаете почему. Я не мог забыть слова моего прежнего учителя:
Богатство, чин, мирская слава –
Всего лишь сон, что снится грешным.
И все же Савелли был человеком, о котором мои братья-доминиканцы больше всего говорили, которым восхищались, которому подражали и с которым были обходительны. И не только они, но и другие – августинианцы, главы белого духовенства и большинство францисканцев – все относились к нему с почтением. Он ездил верхом и охотился, содержал целую свиту прислужников, а на свадьбах и торжественных пирах в честь послов и иноземных сановников бывал гораздо чаще, чем дома.
Я слишком много рассказываю об этом господине, но лишь затем, чтобы показать, как одинок я был в Болонье. Это объясняет и мою исключительную привязанность к Луке и Джисмонде. И все же меня преследовало чувство вины за связь с ними. Это было настолько мучительно, что я начал заикаться. Слова застревали у меня во рту, как в клетке. Так что после ареста Джисмонды и бегства Луки, хоть я и терзался яростью и отчаянием, мое состояние граничило, к стыду моему, с облегчением, потому что мне не приходилось больше ежедневно заставлять себя разделяться на двух человек. Через несколько месяцев я снова обрел единство, но заикаться продолжал еще долго.
Я сожалею о грехе, который присутствовал в моих отношениях с Лукой, Джисмондой и Пиччиной. Еще один долг мне так и не удалось исполнить. Мне не удалось спасти Пиччину от позора, потому что она не желала бросать на произвол судьбы шесть голодных ртов. «Прекрасно, – закричала она на меня однажды утром. – Я оставлю свое ремесло, это позорное занятие, я оставлю его! А ты обещаешь приносить каждый день еду и каждый год платить за жилье? Благотворительность, вот что ты мне скажешь, положись на благотворительность! Черт бы побрал твою благотворительность! Ее не хватит на жизнь, и ты это знаешь. Мы умрем с голоду. Так что шел бы ты к дьяволу со своими речами, отец Орсо, пока не сможешь приносить нам хлеб насущный. А пока не мешай мне зарабатывать».
Что я мог ответить, отец Клеменс? Что я буду молиться?
За весь тот гнев, что до сих пор оживает во мне, как только я вспоминаю о судьбе этих двух любовников, я прошу прощения. Проще очистить тело, чем душу. И все же я должен сказать, что те, кто поступил так с Джисмондой и Лукой, тоже нуждаются в прощении, ибо они задушили две светлые жизни в полном расцвете, какими бы грешными те ни казались. Их красота бросала свет счастья на земной лик.
Когда Джисмонда отбывала свой второй год в тюрьме, я наконец смог выбраться во Флоренцию, чтобы навестить ее, и хотя я прибавил бесстыдную взятку к своим честным уверениям, что хочу принести ей душевное успокоение, в свидании мне было отказано: мне сказали, что в тюрьме есть монах, который заботится о ее душе. Возможно, это и к лучшему: мне так и не пришлось увидеть ее выжженные губы. Я написал ей письмо, передавая свои молитвы и благословения, а чтобы помочь ей с питанием, оставил то немногое, что у меня было: четыре или пять флоринов, – в больнице Санта-Мария-Нуова.
В 1522 году, на двадцать первый год моей жизни, я закончил работу о чувственном восприятии и получил степень. В тот же год я был посвящен в духовный сан, но когда мессир Лоренцо Кампеджио, епископ Болонский, возложил руки на мою голову, я не испытал ни малейшего волнения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37