Это шестнадцатилапое событие в чем-то казалось вполне естественным, несмотря на то, что один скорпион поедал своего собрата: дикарь поедал дикаря, или лучше сказать, часть природы пожирала самое себя. Как же умещается столь абсолютное уродство в мире, сотворенном Богом? Если божество принимало в этом участие – а это должно быть так, – его участие было таинственным, изумительным противоречием. Однако божественное участие в нас ничуть не таинственно: человеку не подобает пожирать другого человека, не подобает даже тронуть волосок на его голове. Ибо каждый из нас создан по образу Божиему и поэтому неизбежно мы сохраняем Его в нашем собственном образе. Каждый из нас наделен властью мыслить и ожиданием благодати в открытости, обращенной вовне.
Робер возвращался в пещеру еще один раз за недели моего пребывания там. Он, должно быть, страдал от периодических припадков безумия, но его помешательство странно гармонировало с ночью этой цистерны, ибо он уверенно и благополучно передвигался в этой кромешной тьме. На этот раз его завывания заполнили все адское место. Он ворвался в мое существо и завладел мной на несколько часов. Мог ли он видеть, обонять или даже чувствовать мое присутствие благодаря какому-то дару безумия? Я этого опасался. Что бы я сделал, если бы он подошел ко мне достаточно близко, чтобы притронуться? Схватил бы его, стал трясти или оттолкнул бы? Быть может, потрясение от того, что его схватят и заговорят с ним в этой зловещей тьме, вернуло бы ему рассудок? Но безумец не приблизился. Судя по звукам, он находился на дальней стороне, ползая вдоль большой стены, и снова он замолк не сразу. Его вой и крики затухали, по мере того как он удалялся. Это значило, что Робер вошел в туннель, ведущий во вторую цистерну, а затем, возможно, даже глубже, в третью. Но когда он не вернулся, чтобы воспользоваться моим выходом, я понял, что в этой неизмеримой ночи должен быть по крайней мере еще один выход наружу. Я не мог представить себе где.
Тьма в голове Робера составляла странную параллель тьме вокруг. Когда он впервые спустился в последнюю цистерну, не был ли он уже наполовину безумен? Жаждал ли довести свое безумие до высшего совершенства? Но тогда между мной и им не было большого различия. Ибо, хотя я искал света, меня тоже охватывал какой-то бред. Меня продолжали искушать другие цистерны, и меня не оставляло чувство, что они ждут меня. Несмотря на все мои молитвы, искушение дошло до горячки. Я отправлялся во вторую цистерну двадцать, тридцать раз и доходил уже до туннеля, но каждый раз отшатывался, охваченный страхом. Однажды – от этого воспоминания душа моя замирает – я зашел в этот туннель со свечой и добрался до самого конца, где наконец увидел огромную трепещущую ночь второй цистерны. Прижавшись к стене, я проскользнул туда и продвинулся на шесть-восемь футов. Затем я отступил. Если бы поток воздуха потушил пламя свечи в моей руке, я думаю, что закончил бы дни мои, как Робер.
Пока продолжалась эта борьба с искушением, ритм моих молитв и размышлений был хаотичен, и в ярости я бил себя обломком камня – у меня все еще сохранились шрамы, – отчаянно желая узнать, остановил ли меня страх или Христос. В этом самом вопросе, в его демоническом здравом смысле, сверкала жестокая судьба дьявола: гордыня и затем падение в бездну. Я знал и понимал это, я боролся с проклятым вопросом, но мне не было помощи, вопрос не уходил. Страхом или Христом я был спасен? Размышления не выручали меня. А затем таинственным образом через несколько недель, легкое и ясное, меня посетило новое видение. Я был призван погрузиться в страдания Христа, в Его сочувствие нам. Я молился, чтобы Господь дал мне власть сделать Его любящие раны настоящими. Нежными, кровоточащими и большими. Я бы погрузился в их священную кровь, как во тьму своей устрашающей цистерны, и эти раны были бы моим светом, моим очищением и моим новым днем. На меня снизошла благодать – благодать, а затем и спокойствие. Звезды в пещере появлялись и исчезали. Я обрел контроль над собой и придерживался истинного пути в последние сорок дней. На шестьдесят первый день я вышел на свет. Я вернулся в мое прежнее укрытие.
Мой выход из пещеры кажется актом простой необходимости. Я покидал ужас. Но это было совсем не так. После того как на меня снизошла благодать, я успокоился. Я начал любить тьму, уединение, безмолвие, покой. Теперь, оглядываясь назад, я уверен, что постепенно приближался к некой форме сумасшествия. Живя в пустыне и цистерне долгие месяцы, я отвергал мир во имя Бога, но делал это таким неведомым мне самому образом, что мое самоотречение могло стать бесконечным. Я хотел стать отшельником, я нашел Господа, достиг предела. Покоя.
Ко мне подбирались ростки какого-то другого понимания. Быть наедине с Богом в этом мире – абсолютное безрассудство, род безумия. Возможно, я и не стал бы вопить и стенать, подобно Роберу из Парижа, но я бы жил в буквальном смысле внутри видения, отвернувшись от людей и от мира, каким он был. Мистик из Дамаска, Ибрагим Хурейра, предупреждал меня об этой опасности. Флоренции и Болоньи, которые меня вырастили, больше не было. Лука, Джисмонда и другие, которых пороли до крови, принадлежали другой вселенной. Месяцы уединенных размышлений отдалили меня от человечества и совершенно опустошили. Я вдохнул новый воздух и настолько привык к одиночеству, что мне пришлось бороться, чтобы снова войти в мир, но я опускаю детали этой борьбы. Третий Город вернул меня назад, призвал меня на службу.
Через несколько дней после того, как я вышел из тьмы, немецкий отшельник отыскал меня и, внимательно оглядев, спросил: «Ты здоров?» – «Да, – ответил я, – да благословен будет Господь. Но на следующий месяц я уеду». Затем я настоял, чтобы он рассказал мне, как выглядит Робер из Парижа и где его можно найти, утверждая, что я должен увидеть и благословить его перед отъездом. Я также сказал, что существует второй вход в цистерны.
«Робер, – сказал он, указывая рукой, – живет в той части пустыни. У него безумные голубые глаза и темная борода. Ты наверняка видел его, он сгорблен, но очень силен. Он проникает в пещеру, спускаясь по длинной, усеянной рытвинами шахте, которая ведет к древнему подземному колодцу».
Вот он, второй потайной вход. Но у меня даже не возникло искушения спросить о его расположении. Мой ужасающий соблазн прошел, хотя теперь он более не ужасал меня.
Разыскивая Робера, я заметил его однажды поздним утром, когда он пришел в Р'сафа, чтобы добыть пищи. Хоть он был тощим, как тростник, он переваливался, как медведь [orso]. Я хотел поблагодарить его, не знаю почему. Я хотел обнять его, прикоснуться к нему. Я хотел помолиться с ним и поэтому, грубо нарушив его уединение, подошел к нему и сказал: «Да пребудет с тобой Господь. Я тоже был в цистернах». Его взгляд, отсутствующий и потерянный, остановился на мне со странным выражением, затем в нем отразилась боль, и когда я поднял руку, чтобы благословить его, он обернулся и поспешил прочь. Его тело свидетельствовало о разбитой душе, и я преклонил колени, чтобы помолиться за него. Мне хотелось знать, какими были его юные годы в Париже, какие он пережил потери, страдания или унижения и какая мучительная жажда привела его сюда, к этим безжалостным дюнам, где такой обильный солнечный свет может превратиться во тьму чернее ночи. Я любил эту землю и страшился ее.
Наступил сентябрь. За прошедшие пятнадцать месяцев я изгнал Венецию из своих мыслей. Это было делом будущего. Пустыня же – настоящее и вечное. Оказавшись между ними, ближайшее будущее становится несущественным. Оно слишком далеко: вечность ближе. После отъезда из Иерусалима, я пытался превратить каждый свой час в подготовку к судному дню. Расчетливые флорентийцы любят повторять, что все мы внесены в приходную книгу Господина Бога, который в любой момент может потребовать с нас долги.
Где-то ближе к середине октября я должен был присоединиться к бедуинам, направлявшимся в Алеппо, и так я и сделал. Это было голубоглазое племя с шестнадцатью верблюдами. Погонщики пели особые песни, чтобы поторопить верблюдов, с помощью других песен они замедляли их ход. Настоящее блаженство наблюдать за этим единением человека и животного! В Алеппо я присоединился к каравану, следовавшему в Бейрут, а там сел на двухпалубную галеру, везшую возвращавшихся паломников, и десятого ноября отчалил в Венецию. Мы прибыли в Венецианскую лагуну 23 декабря 1525 года. Многие паломники плакали от радости.
На обратном пути в Венецию я сосредоточил все свои мысли на Третьем Городе и предстоящей мне работе. Я понимал, что мы не можем продолжать вязнуть в болотах разговоров. Это философия. Нам надлежало выработать план действий. Нашей мечтой было сделать один город из двух. Так пусть же она сбудется, осуществится. Где, у какого христианского или языческого автора, даже у Платона, можно найти доказательство тому, что справедливо разделять человеческое общество на две физически разные общины при помощи этажей или огромных стен? Одна для богатых и сильных, другая для тех, кто работает в поте лица своего; одна наверху, согреваемая солнцем, и другая, под ней, закрытая для его величественной колесницы? Даже в Спарте илотов не помещали в темный город.
Мое возвращение в Венецию ввергло меня в водоворот событий. Я окунулся в работу. Доминиканские монахи приходят в этот мир для того, чтобы наставлять мирян в духе, а не для того, чтобы хоронить себя в пустыне. В первый год после моего возвращения я редко спал больше четырех часов в сутки из-за моих священнических обязанностей, работы в бедных приходах, в Третьем Городе и чтения хроник Тишайшей Республики.
Что сказать мне о нижнем городе? Вы были там много раз, отец Клеменс, но смотрели ли вы на него когда-нибудь с желанием изменить? Пройдитесь по нему, обратите внимание, что почти все улицы заканчиваются тупиками, и поэтому зловоние и шум заперты там, как заперт и бедный люд, нищие, калеки, сумасшедшие и больные. Вы когда-нибудь отшатывались от них? Словно они могут кому-то причинить вред! Разве они не должны находиться под солнцем, греться в его лучах и поверять ему свои нужды и несчастья? Вместо этого их запрятали во тьму. Венеция скрывает свой стыд. В других городах, когда заключенных злоумышленников бичуют и увечат, их проводят перед носом у богатых и бедных, в Венеции же это представление происходит только в нижнем городе, даже если преступник – дворянин. Горелой и разорванной плоти непозволительно осквернять улицы верхнего города, словно обман и преступление присуще только темным кварталам.
А как насчет толп проституток в нижнем городе? Разве их плоть предназначается только для моряков и мелких торговцев? А что же более дорогие куртизанки, живущие в открытых пограничных кварталах? Разве они не служат для плотского удовольствия приезжей знати и дворян из верхнего города? Наши господа не держат своих любовниц наверху под солнцем, ведь они хотят, чтобы такие женщины держались подальше от тел их дочерей, жен, матерей и тетушек. Зная каждый угол и поворот темного города, я утверждаю, что тамошние ужасные толпы так затемняют глаза и душу, что надежда на Бога тускнеет или исчезает. И в то же время чем, как не надеждой, может быть Бог здесь и кто нуждается в Нем более этих несчастных?
Знать не смогла бы прожить без нижнего этажа и минуты. Как бы они обошлись без пищи, труда и ремесел? Поэтому естественно, что слуги, торговцы и другие простолюдины ежедневно ходят по верхнему городу, но они должны быть прикреплены к какой-нибудь знатной семье или иметь официальное разрешение на короткие поручения, и за нарушение обычая могут быть арестованы каждым бдительным патрулем. Наказанием за переодевание в знатного человека является публичная порка в нижнем городе.
24. [Фальер. Тайная хроника, до поколения отца Лореданы, Антонио:]
У Франческо ди Франческо Лоредана (умер в 1497 году), чей отец был одной из ключевых фигур в позорном деле свержения дожа Фоскари (1457), было трое сыновей и четыре дочери от его жены, Ореолы Веньер. Все они выжили и заключили следующие браки в период между 1488 и 1499 годами:
Франческа вышла замуж за Николо Градениго.
Леонарда – за Николо Мочениго.
Корона – за Бартоло Стено.
Грациоза – за Андреа Морозини.
Антонио женился на Лауре Вендрамин [родители Лореданы].
Бернардо – на Антонии Дандоло.
Томмазо – на Паоле Дольфин.
Все эти браки считались выгодными, так как супруги были прямыми потомками дожей.
Лореданы обычно выдают своих дочерей замуж с великолепным приданым в шесть – восемь тысяч золотых дукатов, но не требуют таких же капиталов от семьи невестки. То есть можно сказать, что дочери легко входят в герцогские семьи, тогда как сыновья берут жен с меньшим приданым, однако при условии, что девушки приносят с собой природный дар здоровья и красоты. Мужская линия, другими словами, уже давно настаивает на bellezza – привлекательности и здоровье своих невест, и в результате они произвели на свет династию красивых мужчин и женщин вплоть до настоящего поколения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Робер возвращался в пещеру еще один раз за недели моего пребывания там. Он, должно быть, страдал от периодических припадков безумия, но его помешательство странно гармонировало с ночью этой цистерны, ибо он уверенно и благополучно передвигался в этой кромешной тьме. На этот раз его завывания заполнили все адское место. Он ворвался в мое существо и завладел мной на несколько часов. Мог ли он видеть, обонять или даже чувствовать мое присутствие благодаря какому-то дару безумия? Я этого опасался. Что бы я сделал, если бы он подошел ко мне достаточно близко, чтобы притронуться? Схватил бы его, стал трясти или оттолкнул бы? Быть может, потрясение от того, что его схватят и заговорят с ним в этой зловещей тьме, вернуло бы ему рассудок? Но безумец не приблизился. Судя по звукам, он находился на дальней стороне, ползая вдоль большой стены, и снова он замолк не сразу. Его вой и крики затухали, по мере того как он удалялся. Это значило, что Робер вошел в туннель, ведущий во вторую цистерну, а затем, возможно, даже глубже, в третью. Но когда он не вернулся, чтобы воспользоваться моим выходом, я понял, что в этой неизмеримой ночи должен быть по крайней мере еще один выход наружу. Я не мог представить себе где.
Тьма в голове Робера составляла странную параллель тьме вокруг. Когда он впервые спустился в последнюю цистерну, не был ли он уже наполовину безумен? Жаждал ли довести свое безумие до высшего совершенства? Но тогда между мной и им не было большого различия. Ибо, хотя я искал света, меня тоже охватывал какой-то бред. Меня продолжали искушать другие цистерны, и меня не оставляло чувство, что они ждут меня. Несмотря на все мои молитвы, искушение дошло до горячки. Я отправлялся во вторую цистерну двадцать, тридцать раз и доходил уже до туннеля, но каждый раз отшатывался, охваченный страхом. Однажды – от этого воспоминания душа моя замирает – я зашел в этот туннель со свечой и добрался до самого конца, где наконец увидел огромную трепещущую ночь второй цистерны. Прижавшись к стене, я проскользнул туда и продвинулся на шесть-восемь футов. Затем я отступил. Если бы поток воздуха потушил пламя свечи в моей руке, я думаю, что закончил бы дни мои, как Робер.
Пока продолжалась эта борьба с искушением, ритм моих молитв и размышлений был хаотичен, и в ярости я бил себя обломком камня – у меня все еще сохранились шрамы, – отчаянно желая узнать, остановил ли меня страх или Христос. В этом самом вопросе, в его демоническом здравом смысле, сверкала жестокая судьба дьявола: гордыня и затем падение в бездну. Я знал и понимал это, я боролся с проклятым вопросом, но мне не было помощи, вопрос не уходил. Страхом или Христом я был спасен? Размышления не выручали меня. А затем таинственным образом через несколько недель, легкое и ясное, меня посетило новое видение. Я был призван погрузиться в страдания Христа, в Его сочувствие нам. Я молился, чтобы Господь дал мне власть сделать Его любящие раны настоящими. Нежными, кровоточащими и большими. Я бы погрузился в их священную кровь, как во тьму своей устрашающей цистерны, и эти раны были бы моим светом, моим очищением и моим новым днем. На меня снизошла благодать – благодать, а затем и спокойствие. Звезды в пещере появлялись и исчезали. Я обрел контроль над собой и придерживался истинного пути в последние сорок дней. На шестьдесят первый день я вышел на свет. Я вернулся в мое прежнее укрытие.
Мой выход из пещеры кажется актом простой необходимости. Я покидал ужас. Но это было совсем не так. После того как на меня снизошла благодать, я успокоился. Я начал любить тьму, уединение, безмолвие, покой. Теперь, оглядываясь назад, я уверен, что постепенно приближался к некой форме сумасшествия. Живя в пустыне и цистерне долгие месяцы, я отвергал мир во имя Бога, но делал это таким неведомым мне самому образом, что мое самоотречение могло стать бесконечным. Я хотел стать отшельником, я нашел Господа, достиг предела. Покоя.
Ко мне подбирались ростки какого-то другого понимания. Быть наедине с Богом в этом мире – абсолютное безрассудство, род безумия. Возможно, я и не стал бы вопить и стенать, подобно Роберу из Парижа, но я бы жил в буквальном смысле внутри видения, отвернувшись от людей и от мира, каким он был. Мистик из Дамаска, Ибрагим Хурейра, предупреждал меня об этой опасности. Флоренции и Болоньи, которые меня вырастили, больше не было. Лука, Джисмонда и другие, которых пороли до крови, принадлежали другой вселенной. Месяцы уединенных размышлений отдалили меня от человечества и совершенно опустошили. Я вдохнул новый воздух и настолько привык к одиночеству, что мне пришлось бороться, чтобы снова войти в мир, но я опускаю детали этой борьбы. Третий Город вернул меня назад, призвал меня на службу.
Через несколько дней после того, как я вышел из тьмы, немецкий отшельник отыскал меня и, внимательно оглядев, спросил: «Ты здоров?» – «Да, – ответил я, – да благословен будет Господь. Но на следующий месяц я уеду». Затем я настоял, чтобы он рассказал мне, как выглядит Робер из Парижа и где его можно найти, утверждая, что я должен увидеть и благословить его перед отъездом. Я также сказал, что существует второй вход в цистерны.
«Робер, – сказал он, указывая рукой, – живет в той части пустыни. У него безумные голубые глаза и темная борода. Ты наверняка видел его, он сгорблен, но очень силен. Он проникает в пещеру, спускаясь по длинной, усеянной рытвинами шахте, которая ведет к древнему подземному колодцу».
Вот он, второй потайной вход. Но у меня даже не возникло искушения спросить о его расположении. Мой ужасающий соблазн прошел, хотя теперь он более не ужасал меня.
Разыскивая Робера, я заметил его однажды поздним утром, когда он пришел в Р'сафа, чтобы добыть пищи. Хоть он был тощим, как тростник, он переваливался, как медведь [orso]. Я хотел поблагодарить его, не знаю почему. Я хотел обнять его, прикоснуться к нему. Я хотел помолиться с ним и поэтому, грубо нарушив его уединение, подошел к нему и сказал: «Да пребудет с тобой Господь. Я тоже был в цистернах». Его взгляд, отсутствующий и потерянный, остановился на мне со странным выражением, затем в нем отразилась боль, и когда я поднял руку, чтобы благословить его, он обернулся и поспешил прочь. Его тело свидетельствовало о разбитой душе, и я преклонил колени, чтобы помолиться за него. Мне хотелось знать, какими были его юные годы в Париже, какие он пережил потери, страдания или унижения и какая мучительная жажда привела его сюда, к этим безжалостным дюнам, где такой обильный солнечный свет может превратиться во тьму чернее ночи. Я любил эту землю и страшился ее.
Наступил сентябрь. За прошедшие пятнадцать месяцев я изгнал Венецию из своих мыслей. Это было делом будущего. Пустыня же – настоящее и вечное. Оказавшись между ними, ближайшее будущее становится несущественным. Оно слишком далеко: вечность ближе. После отъезда из Иерусалима, я пытался превратить каждый свой час в подготовку к судному дню. Расчетливые флорентийцы любят повторять, что все мы внесены в приходную книгу Господина Бога, который в любой момент может потребовать с нас долги.
Где-то ближе к середине октября я должен был присоединиться к бедуинам, направлявшимся в Алеппо, и так я и сделал. Это было голубоглазое племя с шестнадцатью верблюдами. Погонщики пели особые песни, чтобы поторопить верблюдов, с помощью других песен они замедляли их ход. Настоящее блаженство наблюдать за этим единением человека и животного! В Алеппо я присоединился к каравану, следовавшему в Бейрут, а там сел на двухпалубную галеру, везшую возвращавшихся паломников, и десятого ноября отчалил в Венецию. Мы прибыли в Венецианскую лагуну 23 декабря 1525 года. Многие паломники плакали от радости.
На обратном пути в Венецию я сосредоточил все свои мысли на Третьем Городе и предстоящей мне работе. Я понимал, что мы не можем продолжать вязнуть в болотах разговоров. Это философия. Нам надлежало выработать план действий. Нашей мечтой было сделать один город из двух. Так пусть же она сбудется, осуществится. Где, у какого христианского или языческого автора, даже у Платона, можно найти доказательство тому, что справедливо разделять человеческое общество на две физически разные общины при помощи этажей или огромных стен? Одна для богатых и сильных, другая для тех, кто работает в поте лица своего; одна наверху, согреваемая солнцем, и другая, под ней, закрытая для его величественной колесницы? Даже в Спарте илотов не помещали в темный город.
Мое возвращение в Венецию ввергло меня в водоворот событий. Я окунулся в работу. Доминиканские монахи приходят в этот мир для того, чтобы наставлять мирян в духе, а не для того, чтобы хоронить себя в пустыне. В первый год после моего возвращения я редко спал больше четырех часов в сутки из-за моих священнических обязанностей, работы в бедных приходах, в Третьем Городе и чтения хроник Тишайшей Республики.
Что сказать мне о нижнем городе? Вы были там много раз, отец Клеменс, но смотрели ли вы на него когда-нибудь с желанием изменить? Пройдитесь по нему, обратите внимание, что почти все улицы заканчиваются тупиками, и поэтому зловоние и шум заперты там, как заперт и бедный люд, нищие, калеки, сумасшедшие и больные. Вы когда-нибудь отшатывались от них? Словно они могут кому-то причинить вред! Разве они не должны находиться под солнцем, греться в его лучах и поверять ему свои нужды и несчастья? Вместо этого их запрятали во тьму. Венеция скрывает свой стыд. В других городах, когда заключенных злоумышленников бичуют и увечат, их проводят перед носом у богатых и бедных, в Венеции же это представление происходит только в нижнем городе, даже если преступник – дворянин. Горелой и разорванной плоти непозволительно осквернять улицы верхнего города, словно обман и преступление присуще только темным кварталам.
А как насчет толп проституток в нижнем городе? Разве их плоть предназначается только для моряков и мелких торговцев? А что же более дорогие куртизанки, живущие в открытых пограничных кварталах? Разве они не служат для плотского удовольствия приезжей знати и дворян из верхнего города? Наши господа не держат своих любовниц наверху под солнцем, ведь они хотят, чтобы такие женщины держались подальше от тел их дочерей, жен, матерей и тетушек. Зная каждый угол и поворот темного города, я утверждаю, что тамошние ужасные толпы так затемняют глаза и душу, что надежда на Бога тускнеет или исчезает. И в то же время чем, как не надеждой, может быть Бог здесь и кто нуждается в Нем более этих несчастных?
Знать не смогла бы прожить без нижнего этажа и минуты. Как бы они обошлись без пищи, труда и ремесел? Поэтому естественно, что слуги, торговцы и другие простолюдины ежедневно ходят по верхнему городу, но они должны быть прикреплены к какой-нибудь знатной семье или иметь официальное разрешение на короткие поручения, и за нарушение обычая могут быть арестованы каждым бдительным патрулем. Наказанием за переодевание в знатного человека является публичная порка в нижнем городе.
24. [Фальер. Тайная хроника, до поколения отца Лореданы, Антонио:]
У Франческо ди Франческо Лоредана (умер в 1497 году), чей отец был одной из ключевых фигур в позорном деле свержения дожа Фоскари (1457), было трое сыновей и четыре дочери от его жены, Ореолы Веньер. Все они выжили и заключили следующие браки в период между 1488 и 1499 годами:
Франческа вышла замуж за Николо Градениго.
Леонарда – за Николо Мочениго.
Корона – за Бартоло Стено.
Грациоза – за Андреа Морозини.
Антонио женился на Лауре Вендрамин [родители Лореданы].
Бернардо – на Антонии Дандоло.
Томмазо – на Паоле Дольфин.
Все эти браки считались выгодными, так как супруги были прямыми потомками дожей.
Лореданы обычно выдают своих дочерей замуж с великолепным приданым в шесть – восемь тысяч золотых дукатов, но не требуют таких же капиталов от семьи невестки. То есть можно сказать, что дочери легко входят в герцогские семьи, тогда как сыновья берут жен с меньшим приданым, однако при условии, что девушки приносят с собой природный дар здоровья и красоты. Мужская линия, другими словами, уже давно настаивает на bellezza – привлекательности и здоровье своих невест, и в результате они произвели на свет династию красивых мужчин и женщин вплоть до настоящего поколения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37