– Хотя как-то слишком все это реально было, – сказал он вслух, и опять вспомнилось утреннее происшествие в вокзальном универсаме, и стало вдруг неуютно, зябко как-то, так что даже хорошо знакомый подъезд Константиновых показался чужим и немножко нереальным, как декорация.
Он тряхнул головой, отгоняя призраков, посмотрел на часы («Ого! На пятнадцать минут опаздываю!») и, сжимая папку с романом и перескакивая через две ступеньки, помчался на пятый этаж, в квартиру Константинова.
Ему открыл член Социалистической партии Филимонов. Может быть, потому, что карасе сторонился политики, как заразы, Филимонов не числился в его рядах постоянно, а входил, так сказать, в расширенный состав. Социалист аппетитно жевал бутерброд с какой-то зеленью, и травка торчала у него изо рта, пробуждая ассоциации мясомолочного характера. Кузниц вспомнил, что не ел с самого утра, и сглотнул слюну.
– Мавкеш! – воскликнул социалист – в его искаженном бутербродом произношении это надо было понимать как Маркес, – он прожевал бутерброд и продолжил: – Классик – Толстой Эл. Эн., Горький А. Эм., Бедный Демьян. Опаздываешь, Дюма-отец. Народ заждался, исстрадался весь, разносолы не кушают – желают пищи духовной. Где наш Бальзак? Где наш Томас Манн?
– Сейчас накормим, – заверил его Кузниц, похлопал по папке и пошел по длиннющему Константиновскому коридору в сторону кухни, где, несмотря на нетипичные для советского жилья просторы квартиры Константинова, всегда рано или поздно в полном составе оказывался карасе, влекомый, надо понимать, генетическим тяготением советского интеллигента к кухне.
За шедшим впереди социалистом вился аппетитный шлейф из алкогольных, луковых, селедочных и прочих гастрономических ароматов, и все эти запахи достигли предельной концентрации, когда Кузниц переступил порог кухни.
Дамы плотными рядами обсели шаткий кухонный стол, уставленный плодами утренней провиантской экспедиции Константинова с Кузницем. Джентльмены вкушали яства стоя. Константинов разливал напитки, а Шварц громко зачитывал из какой-то потрепанной книги.
– Роман, – читал он, – это большая форма эпического жанра литературы нового времени. Роман является эпосом частной жизни…
Константинов посмотрел на вошедшего Кузница и сказал с укоризной:
– А у тебя что?
– Что-что? – не сообразил Кузниц.
– Является эпосом частной жизни? – строго спросил Константинов и налил ему водки.
– Не знаю, – ответил Кузниц и выпил.
Тема романа как литературной формы была вскоре забыта. Кузниц выпил за это время две рюмки и с удовольствием закусывал, слушая новую дискуссию по поводу отсутствия в городе специального кладбища литераторов. Тему затронула одна окололитературная дама, так же, как и социалист Филимонов, входившая в расширенный состав карасса, и она же предложила Кузницу как литератору вплотную заняться этим вопросом и, может быть, предложить себя в качестве, так сказать, основателя литературного пантеона.
Кузниц от предложенной чести скромно отказался, сказав, что предпочитает воинские почести с салютом и пушечным лафетом. Тогда окололитературная дама предложила эту роль присутствующей поэтессе бальзаковского возраста. Поэтесса приняла все слишком близко к сердцу, и назревал мелкий скандал, который не слишком умело попытался погасить Константинов, предложив тост за социал-демократические идеи, указывающие народу путь в светлое будущее, но чуть не возник другой мелкий скандал, поскольку оказалось, что светлый путь указывают социалистические идеи, в отличие от социал-демократических, которые этот путь, как выяснилось, не указывают, а скорее наоборот. Тут, конечно, встрял Шварц, и спор о социал-демократии разгорелся не на шутку.
О Кузнице и его романе все как-то забыли. Он выпил еще две или три рюмки и совсем было расслабился, но сурово придерживающийся протокола Константинов все-таки заставил его роман читать, и он читал и, кажется, даже два или три раза, но особого успеха не имел, особенно во второй или в третий раз, потому что Шварц параллельно рассказывал о том, как он ставил своему коту катетер и рассказ вызвал живой интерес, особенно у дам.
Ночевать Кузниц остался у Константинова, и всю ночь снилось ему, что стоит он в Стамбуле на центральной площади Таксым и, хлопая себя по бокам руками, как крыльями, пытается взлететь и полететь домой, но ничего у него не выходит, и очень это его всю ночь огорчало.
11. Подкова
Оказалось, Кузниц был прав, когда думал, что стоит ему закончить роман, как что-то изменится, – изменилось многое и сразу. На следующий день после чтения романа снова внезапно и вовсю разгорелась война, если не прекратившаяся, то протекавшая до сих пор вяло и где-то далеко. Теперь она снова началась на Ближнем Востоке и почти у самых границ, в Турции, и Украина, отказавшись от нейтралитета, присоединилась к Христианской коалиции. Кузница и товарищей призвали в армию. В общем, как он и думал, в его жизни изменилось многое, а вот роман он так и не дописал.
Обо всех этих переменах и размышлял он сейчас лениво, сидя на скамейке возле здания Международного аэропорта. А вокруг все было точно так же, как три года назад, – такая же холодная и дождливая осень, та же мокрая, в потеках стена аэровокзала, те же раздвижные стеклянные двери, из которых должны были вот-вот появиться Ариель и Хосе.
«Три года или четыре? – думал он. – Трудно сказать – сколько всего было за это время. Нет, все-таки три», – окончательно решил он и посмотрел на небо, где, как и три года назад, висел аэростат воздушного заграждения, почти сливаясь со светло-серыми кромками черных грозовых туч.
Как и три года назад, пылала яркими красками осени роща на противоположной стороне площади, как и три года назад, из стеклянных дверей аэровокзала появились наконец Ариель и Хосе: Хосе – как всегда, мрачный, а Ариель – в состоянии легкой алкогольной приподнятости.
– На Афины объявили посадку, – подойдя, сказал Хосе, закурил и поднял воротник куртки. – Холодно-то как! Брр!
– Афины… Афины, – проворчал Ариель и, помолчав, неожиданно изрек торжественным тоном: – Если ты не был в Афинах, ты верблюд, но… – он назидательно ткнул Кузница в грудь указующим перстом, – но ты осел, если был и не восхищался!
– Я был, – неожиданно для себя сказал Кузниц.
– Восхищался? – сурово поинтересовался Ариель.
– Да нет. Противный город – движение какое-то дикое и смог там страшный – город-то в чаше расположен.
– Я так и думал, – загадочно резюмировал Ариель, а Хосе, играя роль бесхитростного военного человека, давно ставшую для него привычной, радостно уточнил:
– Значит, ты осел.
– Есть немного, – не стал спорить Кузниц и посмотрел на часы. Вылет рейса «шеш хамеш ахад» на Тель-Авив задерживался уже на два часа – об этом только что объявили сначала по-украински, а потом на английском и на иврите.
– Шеш хамеш ахад, – сказал он вслух. Это экзотически звучащее на иврите числительное почему-то очень ему понравилось – оно вызывало у него смутные и, надо признать, дурацкие ассоциации – Шехерезада, бани какие-то турецкие, верблюды, Лоуренс Аравийский.
Ариель, прищурившись, окинул его оценивающим взглядом и сказал:
– Ну, чистый Лев Иудеи!
Кузниц промолчал.
Они летели в Израиль и летели с весьма неопределенной миссией. Командировка эта свалилась на них неожиданно, и Кузниц, по-видимому, не без основания, узнавал в ней руку IAO и Эджби, хотя ребятам о своих подозрениях пока ничего не говорил. Им было приказано связаться с военным атташе в Иерусалиме для получения дальнейших распоряжений, но какие это будут распоряжения, начальство не знало или не хотело говорить.
Вылететь в Тель-Авив удалось только поздним вечером, и Ариель к этому времени достиг уже такой кондиции, что едва уговорили израильтян пустить его в самолет, и когда наконец пустили, он плюхнулся в кресло и вскоре уже храпел. Хосе сел рядом, чтобы, как он выразился, контролировать ситуацию, а Кузниц устроился отдельно, съел довольно скудный по военному времени обед (он же ужин) и заснул, успев перед сном подумать, что вот опять он попал в орбиту армейских дел и все его мечты о творческой свободе останутся такими же нереализованными, как его незаконченный роман, оставшийся лежать дома в пыльной папке. Проснулся он, только когда сели в Тель-Авиве.
Тель-Авив выглядел настоящим прифронтовым городом – это ощущалось уже в аэропорту: несмотря на раннее утро, в здании аэровокзала был полумрак, окна закрывали защитные сетки и щиты светомаскировки, и они едва нашли свою багажную «карусель»; военные в форме разных родов войск были повсюду – стояли в очередях на вылет, собирались группками возле касс и справочных, бродили без видимой цели по залу; многочисленные патрули проверяли у всех документы.
Когда они получили наконец свой багаж и вышли из здания, оказалось, что недавно закончился ракетный обстрел, но разрушений не было видно, только на площади перед аэровокзалом горел подожженный «скадом» автобус – праздничное оранжевое пламя облизывало его почерневший остов и кудрявые клубы черного дыма поднимались в блеклое рассветное небо.
Встречавшие их израильтяне – живчик-майор и мрачный лейтенант из Шин Бэт – чуть ли не бегом потащили их в переулок, запихнули в стоявший там внушительный «хаммер» и скоро они уже мчались под вой сирены по пустым улицам.
– Надо бырзо, – сказал один из встречавших, болгарский еврей Абба Гольцман – вертлявый брюнет с мятыми майорскими погонами, и продолжил на иврите, обращаясь к своему товарищу – мрачному, как и положено переводчику, лейтенанту Леве, фамилию его Кузниц не разобрал.
Толстый лейтенант Лева внимательно выслушал длинную тираду своего начальника, в которой часто повторялось слово «Ерушалаим», и флегматично промямлил:
– За касками заедем – простреливается дорога на Иерусалим, – после чего замолчал и молчал потом почти всю дорогу.
Заезжали куда-то за касками, которые принес шофер и которые оказались всем велики, кроме Кузница. Ему каска оказалась мала, и после нескольких безуспешных попыток ее надеть под насмешливыми взглядами всей компании он положил ее на колени и стал смотреть в маленькое окно джипа.
Война чувствовалась везде – на перекрестках улиц стояли зенитные комплексы, окруженные баррикадами из мешков с песком, а когда выехали за город, то на дороге встречались одни военные машины, и очень часто, с промежутком буквально в несколько километров, их останавливали на блок-постах.
Ехали они «бырзо» в точном соответствии с указаниями живчика-майора, который оставил почти безуспешные попытки общения с ними через немногословного переводчика Леву и переключился на водителя, обращая к нему длинные эмоциональные тирады на иврите, сопровождаемые настолько бурной жестикуляцией, что один раз у майора слетела нахлобученная на лоб каска.
За каждой тирадой следовала реакция водителя – он то включал на полную мощь сирену, с воем обгоняя колонну машин, то совсем выключал ее и джип еле плелся в хвосте колонны. Смысл этих действий оставался для Кузница неясным, и он так и остался бы в неведении, если бы до объяснения не снизошел Лева.
– Мы должны быть в Иерусалиме в точное время, – сказал он, – не раньше и не позже, – и до самого Иерусалима не произнес больше ни слова.
Они въехали в Иерусалим с запада, со стороны холмов, поросших оливами со скрюченными, бугристыми стволами и стройными растрепанными пиниями. Когда дорога поднялась на очередной холм, водитель, повинуясь многословному приказу майора, остановил джип, майор обернулся на сиденье и произнес что-то на иврите, явно обращаясь к Кузницу и его товарищам.
– What is it? – спросил Кузниц.
Очнулся Лева и перевел:
– Мы здесь вас оставим. За вами должны приехать.
– Кто? – спросил Хосе.
Лева перевел вопрос майору, и тот выдал очередную длинную фразу.
– Мы не знаем, – внимательно выслушав начальство, сказал Лева.
– Тебе бы это… в Спарте или где там жить – лаконичный ты наш, – возмутился Ариель. – Кто за нами приедет? Как мы его узнаем?
– Они сами вас найдут, – ответил Лева, не консультируясь на этот раз с начальством.
Хосе возмущенно хмыкнул, снял свою каску и, вручив ее Леве, не прощаясь, выпрыгнул из «хаммера». Ариель, выругавшись себе под нос, последовал за ним. Кузниц положил каску на сиденье и сказал:
– Что ж, до свидания.
Майор козырнул, а Лева неожиданно протянул ему руку:
– Удачи!
– И вам, – Кузниц пожал протянутую руку и спрыгнул на землю.
Как только он захлопнул за собой дверцу, «хаммер» с ревом рванул с места и скрылся за поворотом.
Они стали на обочине шоссе – на противоположной стороне была скальная стенка, а с их края – крутой обрыв, отгороженный хлипкими бетонными столбиками. Под обрывом в утренней дымке на открытой в сторону Мертвого моря плоской и пустынной долине лежал Иерусалим.
– Ты что-нибудь знаешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30