А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Как знать, возможно, ты и прав, сказал мой друг, я всегда жил, ни на кого не оглядываясь, делал только то, что мне нравилось, делал это не только ради себя, но ради неких обобщенных других, кого-то неопределенного, без лиц, без имен, без суждений, но, возможно, что с годами я стал робеть, стал бояться того, что скажут – этакий штампик. С этим я ничего не могу поделать, разве что выкинуть картотеку в окно и самому выброситься или же отправиться в кино пли в картинную галерею, но ты же видишь, я все еще вожусь с этими карточками, они дрянно написаны, в них ощущаются робость, и стыд, и нечистая совесть, но они есть, ты их читаешь, и уже пишутся другие, еще не кончился у меня завод, хотя получается плохо и каждые пять минут мое перо спотыкается и начинает болеть живот. Правильно делаешь, сказал Лонштейн, подавая ему мате, толику зеленого утешения, в конце концов, даже если ты, между прочим, забудешь имена и будешь стыдливей, чем девица, которая впервые у гинеколога, я считаю, что ты имеешь полное право продолжать, ошибаешься ты или нет, прав ты или нет; поди знай, что творилось в голове у Маркса, когда он писал, да, тут проблема ответственности, и я это понимаю, игра идет по-крупному, и, вероятно, она стоит того – сорвешь ты банк или все проиграешь, это не так важно, история – это невероятное количество взмахов во все стороны, одним удается схватить рукоятку, а у других рука остается пустой, но, когда подводишь итог, получается французская революция или Монкада.
Диалог этот, как понятно любому, доставил обоим огромное удовольствие, не говоря о том, что мой друг затем провел ночь, вписывая некоторые имена в некоторые пробелы, и обнаружил, что это оказалось отнюдь не так затруднительно.

* * *
Мое восприятие все больше напоминает приемы монтажа в добротном фильме; кажется, Людмила еще разговаривала со мной, когда я подумал об отеле «Террасе» с балконами, выходящими на могилы, либо то был смутный сон об отеле, и тут Людмила, разбудив меня ради стакана фруктового сока, стала частью последних сновидений и начала говорить, когда какие-то обрывки образов отеля и балконов над кладбищем еще витали предо мной. Потом метро доставило меня на площадь Клиши, словно это оно само решало, куда.меня везти и через какие пересадки. С Людмилой же мы разговаривали недолго, время было после полудня, но о завтраке мы и не думали, было жарко, я лежал в постели голый, Людмила, по своей дурной привычке, сидела в моем халате, оба курили, и пили фруктовый сок, и глядели друг на друга, и, разумеется, Маркос и Буча, все это. Таким образом. Прекрасно. Да, Андрес, сказала я ему, но я не хочу, чтобы все оставалось, как в выключенном холодильнике, и медленно гнило. Он, голый, полусонный, ласково посмотрел на меня, будто издалека. Ты кое-чему научилась, Людлюд, это как раз мой метод, и вот ты убедилась, что я пригоден лишь на то, чтобы еще больше портить дело. Суть не в методе, а в деле, сказала я, за правду я всегда была тебе благодарна, а все же было бы лучше, если бы тебе не надо было приходить и рассказывать мне о Франсине. То же могу сказать и я, Людлюд, хорошо бы, кабы ты не приносила мне новости, пахнущие Бучей и пампельмусовым соком, но сама понимаешь. Я тоже, конечно, тебе благодарен. Ах, какие мы оба ужасно вежливые.
Потом я даже не доехал до отеля «Террасе»; войдя в метро, я повиновался инстинктивному импульсу, как бы дававшему мне передышку, прежде чем включиться в новое течение времени, и подтверждавшему нечто предвиденное, но еще не усвоенное; знаю, что я вышел из метро на площади Клиши и бродил по улицам, пил коньяк в одном или в двух кафе и думал,, что Людмила и Маркос поступили очень правильно, что бессмысленно тревожиться о будущем, если, скорей всего, решать за нас, как почти всегда, будут другие. Однако стрелочник повернул рычаг до отказа, и все на полном ходу помчалось по другому пути – невозможно сразу воспринять новые пейзажи за окнами, тем паче к ним привыкнуть. Ничто прежде не казалось мне ужасней, чем самокопание на какой-нибудь терраске кафе, чем непроизвольный мерзкий внутренний монолог, пережевывание своей блевотины; просто факты подбрасывались мне, как карты в покере, надо же было как-то их упорядочить, поместить два туза рядом, восьмерку к десятке, подумать, сколько карт прикупить, надо ли блефовать и есть ли у меня шанс на «фул». Во всяком случае, коньяк – и вперед по новой колее на всех парах до следующего поворота стрелок.

* * *
Людмила вошла в ванную, как на сцену, – даже без публики «Вьё Коломбье» халат упал на пол со взмахом прекрасного белого крыла. Изразцы стенок были идеально прозрачны, хотя это противоречит самой природе изразцов, и под взглядом Людмилы, проникавшим сквозь них вопреки их плотности, они казались ей стеклами окон, зa которыми сияющее, жаркое солнце и морской берег, возродившееся время, новый феникс – Буча. Ее восторг, и котором было столько же ребячества, сколько любовного пыла, вызывал невольную улыбку, но, к сожалению, стоило лишь чуть-чуть разжать губы, и мыльная пена забивалась в рот, меж тем как губка гуляла по бедрам и по талии, смывая ничтожные, но стойкие следы ночи. Так же смывался с нее и Андрес, подобно соринке, которую душ уносит в водослив, молча, ничего не говоря после того, как все было сказано, что свидетельствовало о его ясном уме; тишина квартиры без Ксенакиса, без Джонни Митчелл, без Хуана Карлоса Паса, победные звуки душа, разносившиеся через открытые двери, мало-помалу затмевали образ Людмилы, которая, неохотно кончив мыться, снова закуталась в халат Андреса и пошла по комнатам с сигаретой во рту и чашкой остывшего кофе и, проходя через гостиную, включила транзистор, оглашавший биржевой курс. Размежевание, подумала она и, уцепившись за слово, стала переворачивать его в уме, как некий плод: размежевание, жеваниеразме, меразжевание, разжемевание, ваниемежразе, разжеваниеме. Она прихлопнула транзистор, села на кровать и расправила простыню, которую Андрес оставил смятой и перекрученной; также и на улице Кловис перед уходом она застелила постель, пока Маркос варил кофе и звонил Гомесу и Люсьену Вернею. Размежевание, одна кровать на улице Кловис и другая на улице д'Уэст: сказочка о простынях, новый головокружительный темп, рождающийся меж этими двумя кроватями, и единственное возможное слово, которое никак не выговоришь, только думаешь о нем беспрерывно, но оно где-то за словесным порогом, оно в твоих мыслях, как тепло, как овевающий тело ветер, и почему нет, почему нет, если уже так есть, я люблю тебя, теперь я знаю, почему и как сильно тебя люблю, я говорю это и повторяю, и это – размежевание, потому что это ты и Буча и потому что все наполняется прыжками, и криками, и радостью, и надеждами, и горелыми спичками, малышка, неисправимый ребенок, я люблю тебя, Маркос, и я тебя, малышка, всегда буду любить, но уже издалека, отныне ты будешь зрителем, ты будешь смотреть на меня из партера и, быть может, аплодировать, когда мне достанется выигрышная роль. Размежевание, межразевание, большая игра началась, и время уже два часа дня, надо что-нибудь перекусить, пойти к Патрисио, в полвосьмого репетиция. Внешне всё по-прежнему, Патрисио или репетиция, поесть или покурить, но теперь всё по другую сторону размежевания, прозрачного и хрупкого, как волны морские, разбивающиеся о небо в изразцах ванной комнаты. На диване лежала пластинка, что-то Лучиано Берио: Людмила поставила ее на плату, протянула руку, чтобы включить проигрыватель, но не включила – в полутьме она видела глаза Маркоса, его голос доносил до нее весть о часе феникса, обо всем, чего он ждал в эти дни, во все дни, которые они проживут вместе.
– Мы мало о чем рассказываем, – говорил Маркос, гладя ее лицо, которое она прятала на его плече, – всякие личные делишки – это, по-моему, лишнее сейчас, пока мы не управимся, если управимся.
– Если управимся? Ладно, я понимаю, что опасно и трудно, но я думаю, что ты, что вы… Ты прав, главное, это Буча, хорошо, мы можем подождать.
– Нет, полечка, – сказал Маркос, и Людмила почувствовала, что он молча смеется в темноте, по легким вздрагиваниям его кожи, как бы всеохватной улыбке, проникавшей в нее и еще больше притягивавшей, – мы, как ты могла убедиться, не можем ждать, и хорошо, что мы не ждали. Откуда эта мания делить все на куски, словно режешь салями? Один ломоть – Буче, другой – личной истории, ты напоминаешь мне моего друга с его жаждой все упорядочить, бедняга не понимает, но жаждет понять, он в некотором роде Линней или Амегино нашей Бучи. А на самом деле все не так, салями можно просто кусать, а не резать пластинками, и, скажу тебе, так вкуснее, потому что привкус металла портит вкус ослятины.
– Салями делают из ослятины? – удивилась Людмила.
– Полагаю, иногда да, в зависимости от сезона. Винишь, полечка, эта ночь, мы с тобой, все это тоже Буча, и дай Бог, чтобы ты в это верила, как я, хотя бы мой друг разбил себе башку об стену. Главное, не драматизировать, надо просто включить это в великую Бучу, не теряя из виду другое, держаться на хорошо уравновешенной точке фения, пока не поднимется шум и, вероятно, долгое время спустя.
– Это нетрудно, – сказала Людмила, рука ее медленно заскользила по груди Маркоса, забралась на карту Австралии, все более желтую и зеленую, погладила мирно уснувший член и, ощутив электрические токи пушка на бедрах, остановилась у твердого выступа колена, – конечно, нетрудно, Маркос, для меня это, по сути, не ново, я, видимо, это поняла, как только вошла к тебе и ты пожал мне руку – и кстати, сделал чуть больно. Ты прав, не будем говорить об Андресе, не будем делать то, что обычно делают и что мне наверняка придется этим утром делать с Андресом, – наводить, так сказать, порядок в доме. Поговорим о муравьях, Маркос, эта тема меня по-настоящему интересует. И ты, Маркос, и ты, но на это, мне кажется, у меня еще будет много-много времени.
– Полечка, – пробормотал Маркос, – ты рассуждаешь, как птенчик.
– Не тереби мне волосы, противный.
– Я их тереблю, потому что они как пшеница, полечка, когда-нибудь я, возможно, покажу тебе наши пшеничные поля, увидишь, что это такое.
– Ба, – сказала Людмила, – ты что, думаешь, у нас в Польше их нет?

* * *
– Переведи-ка этому парню, который с французским не в ладах, – приказал Патрисио, – а я пока накормлю Мануэля супом. Че, этот малыш влюбился в Людмилу и Гладис сразу, весь в отца пошел, ну, старуха, хорошенькое будущее нас ожидает.
Предполагаемая любовь Мануэля проявлялась в том, что он разбрызгивал ложкой саговый суп на упомянутых особ. В конце концов стюардесса, хотя и числилась безработной, одним ловким движением руки отобрала у Патрисио тарелку с супом, Мануэля и ложку, чем спасла лицо Людмилы от очередного орошения. Сидя в самом удобном из имевшихся в комнате кресел, Оскар наблюдал за этим хоумсуитхоум , одолеваемый ощущением всеобщей сдвинутости, которое появилось у него с выгрузки пингвина и броненосцев в Орли и которое ночные события и это утро отнюдь не помогли рассеять; да оно и не было ему неприятно, душа его, как у певца танго, витала между реальностью и радужной дымкой мечты – одним словом, поэт, как говорили ему, надрываясь от хохота, товарищи по, вероятно, уже разогнанному взашей Обществу зоологии.

– Международная комиссия юристов публикует доклад о пытках, – перевела Сусана. – Женева, точка, тире. Она (МКЮ) опубликовала в среду доклад об исключительной жестокости – почему исключительной, скажите на милость? – / Черт, переводи без комментариев, приказал Патрисио. / Путака париока, сказала Сусана, которая, наряду с другими пятью языками, владела волапюком, об исключительной жестокости пыток, применяемых к оппозиционерам и почти двенадцати тысячам политзаключенных, которые, согласно ее данным, имеются в Бразилии.
– Двенадцать тысяч? – спросил Эредиа, входя с огромной коробкой конфет для Мануэля, который был обездвижен Гладис со всей ее аэронавтической сноровкой и вмиг изверг изрядное количество супа, как только понял, что саго не идет ни в какое сравнение с тем, что его ожидает в розовой коробке с зеленой лентой. – Я бы сказал, двадцать тысяч, но для международной комиссии и это неплохо. Продолжай, детка.
«В докладе, основанном главным образом на документах и свидетельствах, тайно переданных из тюрем или сообщенных докладчикам Комиссии бывшими узниками, которым удалось бежать, утверждается, что пытка, превращенная в «политическое оружие», систематически применяется, чтобы заставить узников говорить, но также как «метод переубеждения». Мать одного студенческого лидера сообщает, что начальство лагеря для интернированных на «Острове цветов» взяло себе в обычай приводить в комнату свиданий какого-нибудь изувеченного парня, „чьи неуправляемые движения и следы перенесенных пыток должны побудить родителей, явившихся на свидание со своими детьми, убеждать их активно сотрудничать со следователями"».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов