– Без пяти минут час, – сказала Людмила. – Пингвин, наверно, уже приземляется.
Отчасти из-за всего этого, а также просто потому, что Людмила, они оказались в кафе на улице Одессы – укромный уголок, зеленые табуретки и тишина, располагавшая к белому вину, сигаретам и воспоминаниям. Теперь речь пошла о Кордове, о дружбе с Оскаром в буэнос-айресском пансионе, о старике Коллинсе – весь этот сложный, запутанный клубок, который Маркос разматывал для Людмилы, отвечая на ее вопросы или на ее молчание, не удивляясь тому, что Людмиле хотелось знать, есть ли у них пирожные другого сорта, учился ли с ними в университете Лонштейн, и тому, что в какую-то минуту, когда он объяснял ей резоны неизбежности Бучи, Людмила, подперев подбородок кулаками, уставилась на него, как цыганка, поднявшая взор над стеклянным шаром, прежде чем объявить зловещее пророчество.
– Я в этом мало что понимаю, – сказала Людмила, – и, по правде, в данный момент это неважно. Я только хотела бы, чтобы ты мне сказал одну вещь.
– Догадываюсь, – сказал Маркос. – Что через час ты вернешься домой и что тогда.
– Да. Потому что я не люблю врать, если можно этого не делать, и теперь мне этого особенно не хотелось бы. Андрес мне никогда не врет, хотя преимущества этой его системы весьма сомнительны. Итак, есть пингвин, старик Коллинс, все прочее. Но также есть пучеро, которым мы вместе будем ужинать, и между одним глотком и другим о чем-то надо же говорить.
– По-моему, можешь ему все рассказать, полечка. Андрес не с нами, я все ждал, что он сам сделает первый шаг, но ты же видишь. Возможно, мне надо было с ним поговорить, как с тобой, по праву старой дружбы, возможно, он бы хорошо отреагировал, как знать. С ним тоже надо действовать по наитию, но если я этого не сделал, значит, не сделал, и баста. Если хочешь, можешь, разумеется, обо всем ему сказать. Я знаю, он не ответит ни да ни нет.
– Очень хорошо, – сказала Людмила. – Что до меня, то я, бог весть почему, чувствую себя очень счастливой. Не смотри на меня с таким видом. Я всегда что-нибудь такое ляпну.
– Я смотрю на тебя не поэтому, – сказал Маркос. – Смотрю просто так, полечка.
* * *
Да, но кто ты, кого я держу в объятиях, кто уступает и отказывает, жалуется и требует, кто в этот миг упрямствует? И получается так, что она согласна на все (но кто ты, кого я держу в объятиях?), и лишь когда я хочу постепенно спустить ее трусики, она сжимает бедра и сопротивляется, она хочет это сделать сама, ей надо, чтобы именно ее пальцы ухватились за резинку и медленно сдвигали бледно-розовые трусики до середины бедер, потом она чуть приподнимает ноги, и трусы соскальзывают пониже коленок, и тут начинается мягкое колыханье шатунов, плавные велосипедные движения, трусики ползут вниз, меж тем как ее руки безвольно лежат вдоль тела, и вот трусики закатались в трубочку, и тут уж ничего не поделаешь, напрасно я хочу ей помочь, нет, нет, она сама, она снова действует руками, приподнимает бедра, и наконец мелькнули лодыжки, ступни, и вот последнее движение, и трусики уподобились розовому крохотному щеночку, свернувшемуся клубком у ее ног, которые, распрямляясь, отстраняют его, и именно теперь вздох, как раз теперь вздох, вздох примирения с наготой, и она, слегка улыбаясь, смотрит на меня искоса.
Я не понимаю, но люблю этот повторяющийся ритуал, почему ты не позволяешь спустить твои трусики, почему изгибаешься в постели, словно резвящийся дельфин, пока мои пальцы одним рывком не отшвырнут этого розового щенка чихуахуа, прильнувшего к твоим холодным ступням, на которых я перецелую все пальчики, которые старательно оближу, щекоча тебя, чтобы ты, смеясь, отбивалась, и извивалась, и называла меня фетишистом, и отталкивала, прежде чем покориться телу, которое, устремляясь все дальше, ищет твое тело, губам, скользящим по твоей коже, глупому члену, тычущемуся в твои коленки и живот, увлажняя их, – прелюдии, изобретаемые вновь при каждом повторении, на каждом отрезке нашего пути, аромат твоих ногтей, нарочито растянутые поиски уже найденного, непостижимое открытие уже известного, твои пальцы, блуждающие в моем паху, ухватывающие мой член, и вот мы барахтаемся друг на друге, утоляя жажду кожи, ставшей вдруг многоустой, многорукой и многозубой, – первозданная гидра, нежный головоногий андрогин, путаница средств и целей, рот-член, рот-анус, твой язык – фаллос, ищущий меня, мои уста – влагалище, куда ты его погружаешь, музыка багровой тишины, соната с переплетением двух голосов, двух змей кадуцея, стремящихся к финальному разрешению, к последнему аккорду, которого я не услышу, потому что в этот раз, как и много раз прежде, ты мне в нем отказала, будет как с трусиками, которые спускаешь только ты сама, и я поверну тебя на бок, буду целовать шею, скользить губами по спине, а ты будешь лежать неподвижно, покорно, и когда я вдруг, лишь вообразив, чего желаю, почувствую снова прилив силы и жажды, ты, обмякшая и слабая, всему подчинишься и, уткнувшись лицом в подушку, разрешишь себя целовать, будешь шептать «я твоя маленькая, слабенькая кошечка», я догадываюсь, что твои глаза закрыты, вижу откинутые кверху руки, вся ты похожа на пловчиху, словно раскачивающуюся на краю трамплина, готовясь к идеальному прыжку, и я буду спускаться по твоей спине, ты дашь ее исследовать и изучать, ощущая бесконечные касания моего языка, стремящегося все глубже, посасывания губ, которые припали к огненно-мшистому колечку, и, чувствуя, как оно то сжимается, то уступает, освобождают его от повседневного, потаенного рабства, призывая к таинству куда более высокому, чем обычные рассеянные прикосновения моющей и очищающей ладони, выводя это колечко из некоего небытия, которое иногда нарушается лишь болезнью ради пальцев более внимательных, ради свечкообразных снадобий, ради измерения температуры, – и ты позволишь себя лизать, и ласкать, и пальпировать до того момента, когда вдруг снова отпрянешь, отказываясь, изогнешься дугой, протестуя, «нет, это нет, ты знаешь, что это нет», и повернешься ко мне со стоном, потому что я сделал тебе больно, пытаясь тебя удержать и раздвинуть ягодицы, одним рывком ты оттолкнешь меня, и я увижу сжатые губы, твердое намерение не уступать, слышу в голосе металлические нотки, эхо вековых запретов, и снова еще раз вырастут передо мной врата роговые и врата костяные, и ангелы Содома с развевающимися кудрями проскользнут меж охранительными простынями, и вот опять ты лежишь лицом кверху, подставляя освященный традицией живот, четко разграничивая «да» и «нет», и опять катехизис и святая Церковь, слившиеся в единое «нет», о пугливая газель, чтящая умеренность, ты слепок твоего Бога, твоей родины и твоей семьи, смехотворное порождение кучи условностей, комильфотная образцовая пай-девочка, аминь, аминь, разве что, разумеется…
* * *
– Мы теряем время на встречу с этими заморскими паршивцами, – возмущался Патрисио, угодив в семь вечера в плотную пробку на Севастопольском бульваре, – а Эредиа, ясное дело, уже должен был прилететь в Бурже, как пить дать.
– Не сыпь мне соль на рану, братец, – сказал Гомес. – Кому ты это говоришь, я занимался своей коллекцией марок Габона, а тут Маркос звонит. Но, если ты включишь свет, я тебе почитаю газету, и, может, у тебя пройдет эта судорожная гримаса, от которой вид у тебя piuttosto кадаврический.
– Я не люблю ездить с включенным светом, че, это будет вроде свадьбы гомиков, тем более, что ты в этом голубом пиджаке, ей-ей, на это способен только панамец. Ладно, ладно, вот тебе свет.
– Вы, молодежь, – сказал двадцатитрехлетний Гомес, – полагаете, что, расхаживая в сорочке или в майке, вы тем самым подрываете устои. Ну вот, что ты скажешь про такую заметку?
– Давай читай, пока я спрямлю по этой улочке, тут, кажется, посвободней. Что? В Ла-Калере?
Гомес на полной скорости читает: АРГЕНТИНА. ПАРТИЗАНЫ ЗАХВАТИЛИ СЕЛЕНИЕ С ДЕСЯТЬЮ ТЫСЯЧАМИ ЖИТЕЛЕЙ БЛИЗ КОРДОВЫ. Во вторник полтора десятка партизан на пяти машинах захватили Ла-Калеру, селение с десятью тысячами жителей в 25 километрах от Кордовы. Разбившись на несколько групп, осуществлявших связь с помощью «уоки-токи», и действуя, по словам очевидцев, с величайшим хладнокровием, нападающие захватили телефонную станцию, почтово-телеграфную контору, муниципалитет и, подавив сопротивление полицейских, комиссариат. Опять не проехать, – сказал Патрисио, – вот шикарная новость для Эредиа, да он буквально будет на седьмом небе. «Ворвавшись в банковский филиал, они взяли десять миллионов песо» /двадцать пять тысяч долларов, Боже праведный, вот будет злиться старик Коллинс, как подумает, что это же настоящие, да, кстати, заметь, как это совпало с пингвином и броненосцами, если дело и дальше так пойдет, мы станем миллионерами/, но дай же мне дочитать, черт возьми, «дабы обеспечить расходы на революцию и утолить голод рабочих кордовского автозавода. С начала июня эти рабочие бастуют. Смелая операция напоминает совершенную 8 октября прошлого года, когда тупамаро захватили Пан-до, небольшой уругвайский поселок».
Несомненно, что для Эредиа это была шикарная новость, жаль только, что они не смогли сразу же ее сообщить ему, потому что в очереди на проверку паспортов он беседовал с каким-то высоким тощим типом, вероятно, тоже бразильцем. Эредиа издали их поприветствовал, помахав руками, державшими портфель и бутылку виски, весьма полезная уловка для того, чтобы попутно подмигнуть, что было должным образом воспринято Патрисио и Гомесом, каковые, естественно, встретили путешественника объятиями и восклицаниями, абсолютно ничего не значившими, меж тем как Эредиа представлял их сеньору Фортунато, своему мимолетному соседу по креслам, который заявил, что он очень-очень. По каковой причине Гомес пристроился к Фортунато, и они вдвоем пошли получать багаж, а Эредиа вполголоса сказал Патрисио, слушавшему с полным вниманием, attenti al piato, это муравей, потом, все объясню. Фортунато одобрил идею оставить чемоданы в камере хранения на выходе и сходить пропустить по стаканчику на прощанье, раз Эредиа пробудет в Париже всего несколько часов, уважаемый земляк уже рассказал ему о своей стародавней дружбе с Гомесом и Патрисио, о монмартрских шалостях, богемной жизни, аx, эти годы безденежья были лучшими годами, и Патрисио плетет муравью-путешественнику, что Эредиа, мол, сеял разврат и мотовство на всей улице Бланш, меж тем как более скромный и трудолюбивый Гомес создавал свою коллекцию марок, предмет восхищения и зависти небольшого Панамского землячества в Париже. Рассказ о Ла-Калере был отложен, дело в том, что муравей-путешественник чего-то вдруг заинтересовался новостями и, пока им подавали вторую порцию виски, накупил вечерних газет, однако его комментарии к известию, что в Гейдельберге около тысячи студентов устроили пикет, протестуя против присутствия Макнамары, вызвали у Гомеса и Патрисио лишь учтивое «гм» и чисто алкоголический восторг у Эредиа, который еще в Лондоне принял три стакана виски да два, пролетая над Ла-Маншем, и которого, казалось, больше всего веселило то, что студенты перебили окна и зеркала в здании, где находился сеньор президент банка, созданного именно для реконструкции. Когда Фортунато добрался до Ла-Калеры на третьей странице «Монд», было
вполне логично, что он спросил у Патрисио, знает ли Патрисио об этом, и что Патрисио ответил «да», в Аргентине дела идут из рук вон дрянно, несчастная страна, старик. Фортунато, видите ли, всегда интересовался аргентинскими проблемами, потому как он из приграничной области и жил в Ресистенсии и в Буэнос-Айресе, вы же заметили, что он говорит по-испански довольно бегло, конечно, не так, как его друг Эредиа, который скромно запротестовал, но все же никак не избавится от бразильского акцента, ошибок и ляпсусов и некоей африканской скороговорки, неуместной в чистой испанской речи, так что, поскольку Патрисио живет в Париже, было бы замечательно иногда встретиться и, если Патрисио познакомит его с другими аргентинцами, потолковать об этих делах, ну, разумеется, дайте мне телефон вашего отеля, я позвоню, сказал Патрисио. За третьим стаканом виски, обменявшись необходимыми топографическими и ономастическими данными, полистав блокноты и записные книжки, заговорили о мировом кубке и о Пеле, да что тебе-то рассказывать, о землетрясении в Перу, о сафре на Кубе, о которой Фортунато имел сведения из первых рук, тогда как остальные трое, казалось, были не очень-то в курсе, и еще о новом стиле жизни в Лондоне, где Эредиа провел совершенно оргиастический месяц, уж можете ему поверить, о да, можем. Фортунато, по-видимому, это не слишком интересовало, однако чувство симпатии к новому другу обязывало его слушать и смаковать услышанное – меж тем «Монд» лежала смятая, как тряпка, на коленях у муравья-путешественника, который после одной-двух попыток извлечь из нее злободневные темы смирился и стал слушать россказни Эредиа его дорогим друзьям о давней богемной жизни, тут уж не вставишь и малейшего намека на социо-экономический контекст, и Фортунато понимал, что лучше всего было бы уйти, но ничего не поделаешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50