– Генеральша помогла ей раздеться, оглянула и строго сказала:
– Ну, нет, это не белье. Люба, достань из шифоньерки – ты знаешь какие – с брюссельскими… Да поворачивайся, мать моя.
Затем, поворачивая Сонечку, трогая и разглядывая, генеральша забормотала:
– Здесь родимое пятно, это хорошо, на удачном месте. Я, признаться, думала, что ты кособокая. А это что? Софья! Ты по крыжовнику, что ли, ползала? Стыдно… Загар с рук сведи рассолом.
Затем, притянув к себе пунцовую от стыда девушку, генеральша шепнула ей на ухо такое, от чего Сонечка похолодела, ахнула и замерла, чувствуя – вот рухнет все призрачное ее спокойствие.
Но она превозмогла себя и, со слезами на глазах, стала глядеть в сторону, предоставив генеральше возиться и бормотать, сколько хочет.
С этой минуты все происходящее потеряло для нее значение. Как во сне, она оделась. Пошла в кабинет, где на коврике опустилась перед Алексеем Алексеевичем на колени; приняла благословение походным образом, с надписью от полка; поцеловала дрожащую, с синими жилами руку генерала; потом проделала то же перед генеральшей; вместе с ней села в карету и поехала в монастырь, где за оградой в деревянной церковенке должен был ее повенчать заштатный поп.
По дороге, глядя в окно, замечала каждый куст близ дороги. Узнала на Свиных Овражках флаг с изображением петуха, поставленный иждивением Павлины, и улыбнулась. Ветка орешника со спелым орехом-тройчаткой задела ее по руке. У монастырских ворот поклонились две монашенки, как черные куклы. На песке, распушась, сидел глупый воробей, колесом его чуть не задело…
Сонечка сама отворила дверцу кареты, вылезла на паперть, помогла выйти генеральше и, под руку с нею, пошла по чистому половику, подбирая тяжелый шлейф. В церкви было ярко и зелено от листьев, льнущих извне к окнам. Солнце, разбитое на множество пыльных лучей, играло на золотом иконостасе. Сонечка вдохнула запах ладана и свечей и стала молиться.
Когда послышался шум в дверях, она догадалась, что приехал Смольков, угадала его голос, но, когда он, весь в черном, с испуганным лицом, стал подле, прошептав: «Здравствуй!», не узнала его и улыбнулась.
Священник начал обряд. Сонечка верила всей душой в совершающееся таинство. Когда приказали ходить, – словно полетела, не чувствуя пола под ногами. Рука ее не ощущала чужой руки, глаза не видели ничего, кроме огня свечи, и, когда махнули кадилом, – вдохнула грудью ароматный дым ладана. Свет свечи, все увеличиваясь, разлился но всему ее телу, и кто-то сказал: «Невесте дурно».
Но она звала, что не дурно ей, а легко. Только боясь испугать добрых людей, решила она опуститься на землю и, стукнув туфелькой о плиту, почувствовала, как все тело покрылось капельками пота, рука Смолькова поддерживает ее и наклоняются странные его глаза.
Служба не прерывалась и скоро пришла к концу. Сонечку поздравили, а она все глядела на бледное лицо Николая Николаевича, думая: «Какой же он мне муж!»
В карете на обратном пути Смольков сказал особенным шепотом:
– Наконец-то, милая моя Соня! – и поцеловал ее в губы, а она, подняв брови, глядела, не отклоняясь, на эти такие близкие, странные и страшные сейчас, полузакрытые глаза мужа.
Генерал и генеральша, приехав первыми, встретили с образом молодых и повели к столу. Все громко старались шутить и смеяться. Сонечка, слушая их голоса словно издалека, чувствовала ту же легкость, как в церкви, и не притрагивалась к еде. Шампанское пригубила и выпила весь бокал и попросила еще.
– Она трусит, поэтому пьет, – уверяла генеральша, слишком много смеясь. Поминутно чокалась она, проливая вино на скатерть.
Генерал сказал:
– Жаль, что музыки нет, я бы пошел трепака!
– Все равно, выводи, выходи, – воскликнула Степанида Ивановна, накачиваясь, вышла на середину комнаты и подняла платочек.
– Эх, старина! – крикнул генерал, вскочил и лихо затопал ногами.
Генеральша покачнулась и, визгливо смеясь, упала бы, если бы не поддержал Смольков. Генерал продолжал топтаться… Сонечка, подперев щеку, глядела на них, и глаза ее были полны слез.
После обеда все, с тяжелыми головами, не отдыхая, начали слоняться по дому и не знали, что начать, потому что делать обычное казалось неловким.
В саду, около веранды, собрались дворовые а парии с девушками из села, – разодетые в кумачи… По настоянию генерала Николай Николаевич вынес им четверть водки, а Сонечка поднос, полный орехов и пряников. Девушки, став полукругом, прославили молодых, захлопали в ладоши и пошли плясать, подпевая:
Ах ты, Дуня, Дуня, Дуня, Дуня, ду.
Била Дуня Ваню колом на леду.
Выискался музыкант на жалейке и подхватил припев; тогда из толпы выскочил парень, схватился за шапку, крикнул и, загребая тяжелыми сапогами, пустился плясать.
Сонечка, отыскав глазами в толпе своего красавца парня, теперь добродушно смеявшегося пляске, подумала с грустью: «Минуло все это, минуло, прощайте».
К вечеру народ ушел, и долго еще с плотины слышались песни и девичий визг. В саду и на веранде стало тихо. Вздохнув, генеральша принесла шкатулку с фотографиями и показала портреты еще живых и давно умерших. Алексей Алексеевич в молодости был красавец. О каждой карточке рассказывала генеральша долгие истории.
Генерал в свою очередь принес военную карту и описывал поход через Дунай.
Так старики делали, что могли, развлекая молодых. Когда же сошла ночь и отпили последний чай на той же веранде, Степанида Ивановна сказала:
– Дети, проститесь с нами и подите спать. Люба вас отведет в вашу новую комнату, я своими руками постлала белье и приготовила все, что нужно.
Николай Николаевич скрылся незаметно. Сонечка так смутилась, что стояла посреди террасы, словно ища помощи у людей. Степанида Ивановна обняла ее и, ласково уговаривая, повела.
Генерал остался один, – задумчиво всматриваясь в тусклую, давно отгоревшую полоску заката, курил он трубочку и думал о невеселой своей жизни. Наконец вернулась жена, села близко около него и вдруг, вся собравшись в комочек, сказала:
– Алешенька, приласкай меня, ты уж давно меня не ласкал…
Генерал бережно обнял Степаниду Ивановну, прижал к себе и стал гладить по волосам…
– Вот мы и отжили свой век, – сказал он негромко.
Генеральша покачала головой.
– Не говори так, – нам еще много, много предстоит впереди. Ах, только сердце у меня очень ноет…
В нижнем окне правого крыла дома, против веранды, зажегся свет, – это была комната молодых с особой дверью в сад – бывшая гостиная.
– Свет у них, – сказала Степанида Ивановна. – Глупые дети…
– Мне показалось, будто вскрикнули, – после долгого времени спросил генерал, – ты ничего не слыхала?..
– Дай-то ей бог, – прошептала генеральша. Спустя немного стеклянная дверь во флигельке звякнула, от стены отделился Смольков и быстро зашагал на длинных белых ногах через клумбы к веранде, говоря задыхающимся с перепугу голосом:
– Степанида Ивановна, помогите, моя жена без чувств, я, право, не понимаю…
Степанида Ивановна поспешно поднялась, вгляделась:
– Прикройтесь же по крайней мере, сударь, наденьте панталоны, – воскликнула она с негодованием.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Мокрые тучи заволокли небо, лишь вдали, у края степи, виднелся мутный просвет. Туда, к длинной щели под тучами, уходила черная разъезженная дорога. Пара почтовых лошаденок тащила кое-как плетеный тарантас по дорожным колеям, отсвечивающим свинцовой водой. Ямщик покрикивал уныло. Кругом – мокрые жнивья, ровные поля, тоска, степь.
Николай Николаевич, закутавшись в чапан, залепленный сзади лепешками грязи, потряхивался в тарантасе и покачивался в ту сторону, куда покачивался тарантас. Нос его покраснел, душа была в глубочайшем унынии: ну и заехали! – мокрые тучи, мокрая голая степь, впереди тоскливый просвет, отражающийся в свинцовых лужах и колеях дороги, сутулая спина мужика на козлах да два лошадиных хвоста, подвязанные под самую репицу.
Рядом с Николаем Николаевичем потряхивалась на подушках Сонечка, тоже закутанная в чапан, в оренбургский платок. Молчит и думает. Молчит и ямщик, изредка подстегивая взъерошенную от мокрети, неопределенного цвета пристяжную. Молчит и Николай Николаевич, – еще бы! Не хватало еще и разговаривать среди этой безнадежной грязищи. И понесло же их из уютных Гнилопят через всю Россию – с пересадками, вонючими вокзалами и вот теперь на почтовых – в это захолустье к какому-то скучнейшему старику, Илье Леонтьевичу. Какая была надобность? Высказать родственные чувства? Родственные чувства обычно высказываются с гораздо большим успехом в телеграмме или в письме. Сыро, ногам холодно, от тряски болит голова, половинки отсиделись. Вот она, расплата за легкомыслие! Сейчас бы в Петербург! Господи! Посидеть бы хоть с полчасика в парикмахерской у Жана! Никогда, никогда ничего больше не будет, кроме этой дороги куда-то к черту, в щель под тучами!
– Соня, долго нам еще ехать? – спросил Николай Николаевич.
Сонечка отогнула воротник чапана, взглянула на мужа, – личико у нее было бледное, на щеке лепешка грязи, – оглянулась на степь.
– Мы еще Марьевку не проехали, – сказала она негромко и кротко, – проедем Марьевку, направо будет Хомяковка, а налево – Коровино, оттуда уже близко.
– Доедем, – сказал мужик на козлах, не оборачиваясь.
Николай Николаевич надул щеки и по крайней мере минут пять выпускал из себя воздух, – торопиться было некуда.
Наконец проехали Марьевку, увидели направо обветренные соломенные крыши Хомяковки, налево – ометы, соломенные крыши и одинокую на юру ветреную мельницу Коровина. Сонечка начала волноваться, распахнула чапан, щеки ее порозовели; из-под горки поднимались поредевшие старые ветлы, желтые кущя сада, блеснула свинцовая вода длинных пруда», отразивших тучи.
– Репьевка, – сказала Сонечка, указывая на ветлы, на краснеющую за ними крышу деревянного дома.
Ямщик подстегнул взъерошенную пристяжную, ира-кршшул: «Но, мшше, выручай!» Покатили под горку, проехали мягкую плотину, где пахло вянущей листвой и сыростью пруда, встретили кучу грязных и охрипших от злости собак и остановились у крыльца, заехав колесом на цветочную клумбу.
Дощатый обветренный фасад дома с деревянными колоннами и с разбитым слуховым окошком посреди треугольного портика, замаранного голубями, был обращен к белесоватой щели в небе.
Сонечка выпрыгнула из тарантаса и, путаясь в полах чапана, взбежала на крылечко, за ней поплелся Николай Николаевич. Толстое бабье лицо метнулось за окошком, и пошли скрипеть двери. Сонечка звонко крикнула:
– Анисья, где папа?
– В саду, милая барышня, здравствуйте, с приездом…
Илья Леонтьевич с утра возился в саду. Мелкий дождь моросил на седую его бороду, на черную безрукавку, на сизую траву вокруг, на опадающие золотые листья берез. Налегая ногой на лопатку, покряхтывая, Илья Леонтьевич перекапывал розовый куст. Когда лопатка задевала за корень, он морщился, опускался на колени и пальцем отковыривал корешок, бормоча по давнишней привычке вслух:
«Терпение можно испытывать лишь до известней границы, далее – я могу впасть в раздражительность, и это дурно. Но если это дурно, все же не значит, что я не могу быть раздражителен».
Скверное настроение у Ильи Леонтьевича началось неделю тому назад по ничтожному поводу. Еще летом он послал племяннику своему Михаиле Михайловичу, по его просьбе, свой, лет двадцать лежавший в сундуке, дворянский мундир с золотым шитьем, совсем новешенький. Дворянские выборы давным-давно прошли, но Михаила мундира назад не присылал. При встрече Илья Леонтьевич не мог глядеть в глаза племяннику и сердился на него и на себя за мелочность. Хотя мундир Илье Леонтьевичу был совершенно не нужен, все же неделю тому назад он послал за ним нарочного, который и привез мундир, но не тот, что Илья Леонтьевич дал этим летом Михаиле поносить, а какой-то весьма поношенный мундир с обшарканным шитьем. Тогда Илья Леонтьевич написал Михаиле:
«Я оставил тебе мундир поносить, а ты прислал мне взамен какие-то скверные обноски. Мне обидно не то, что ты взял мой мундир, прислав негодный, а обидна эта манера, взгляд на вещи; также и то, особенно, что ты, обидев меня, сам же меня считаешь мелочным, что и высказывал Анне Аполлосовне, и даже смеялся, представляя в жестах, как, будто бы я, надев мундир, расхаживаю один по дому… Повторяю, что мундир мне не нужен и расхаживать в нем я не собираюсь, тем более – потешать других, но прошу тебя все же мой мундир вернуть в целости, а присланный тобою, обшарканный, отсылаю…» И так далее и так далее…
Досадовал Илья Леонтьевич на всю эту историю и не мог найти в себе ни подобающего спокойствия, ни душевной тишины. А нынче ночью к тому же и видел во сне Михаилу, – стоит будто бы он в новом мундире, застегнутом на одну верхнюю пуговицу, и показывает язык.
Отковыряв пальцем раздражавший его корень розы, Илья Леонтьевич, кряхтя, вытащил из ямы куст, обил землю и завернул его в рогожу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов