Мне кажется, что ты – в ожидании. Дай бог, дай бог.
Родишь, смотри – не пеленай ребенка, англичане давно это бросили, а уж я – скажу тебе по секрету – второй месяц шью рубашечки и подгузнички. Ты молода, смеешься над старой теткой, а тетка-то и пригодится…
…Пишешь – Никита утомляется на службе, плохо спит, молчалив. Это ничего, Верочка, – обойдется. Трудновато ему, но человек он хороший. Ходите почаще в театр, говорят, Александрийский театр очень интересный. Познакомьтесь с хорошими людьми, сдружитесь. Нельзя же, никого не видя, сычами сидеть на Васильевском острове да слушать, как ветер воет, – этого и у нас с Петром Леонтьевичем в Репьевке хоть отбавляй… А мы с Петром поскрипываем. Только я беспокоюсь – брат по ночам стал свет какой-то видеть. Поутру встает восторженный. Работает – выпиливает и точит – по-прежнему. Недавно придумал очень полезное изобретение – машинку от комаров, – в виде пищалки. Эту пищалку нужно поставить в саду, она станет пищать, и комары все сядут на листья – не смогут летать и умрут от голоду. Жалко, что проверить нельзя – на дворе зима, комаров нет. И смех и грех… А ты, Верочка, поласковее будь с Никитой, – любит он тебя, любит и предан по гроб… Мороженых куриц и масло, что я тебе послала, – ешьте: к рождеству пошлю еще партию».
Гаснет зимний день. Лиловые студеные тени ложатся на снег, резче выступают следы от валенок. В столовой Ольга Леонтьевна и Петр Леонтьевич, сидя в конце длинного стола, пьют чай и помалкивают. Тонким уютным голоском поет самовар, – прижился к дому. Большие окна столовой запушены снегом.
– Сегодня опять письмо от Сережи получила, – говорит Ольга Леонтьевна, – прочесть?
– Прочти, Оленька.
Ольга Леонтьевна вполголоса читает:
«Вчера вернулся в Каир. Видел старичка сфинкса, лазил на пирамиды. (Петр Леонтьевич начал постукивать ногой, Ольга Леонтьевна взглянула на него, – он перестал стучать.) Пришла мне в голову блестящая идея, милая тетя: решил я здесь купить мумию, дешевка, рублей за пятнадцать. На спине где-нибудь у нее выпилю кусочек и спрячу его. Мумию запакую и – в Россию. В нашем лесу, – помнишь, в том месте, где, говорят, был скит, – закопаю этого фараона, посыплю сверху фосфором. Пущу слух: что, мол, в скиту могила по ночам светится. Народ – валом. Монаха туда нужно какого-нибудь заманить оборотистого. – Копайте. Раскопают – мощи. Пожалуйте, – продаю место с могилами, с мощами, с подъездной дорогой. Купят. Гостиницу построят. Государю императору пошлют телеграмму. А тут-то я кусочек и представлю: извините, это мой собственный фараон, вот кусочек из спины, – счетик из магазина. Стами тысячами не отделаются от меня монахи. Вот, милая тетя, что значит – африканское небо, – боюсь, что стану финансовым гением или женюсь на негритянке. Одновременно с этим пишу дяде Мише, – деньги у меня на исходе».
– Нехорошо, – после молчания сказал Петр Леонтьевич, – нехорошо и егозливо. Всегда он был безбожником, а теперь и кощунствует. Напиши ему, чтобы он больше нам не писал про фараонов.
Однажды в сумерки в Репьевку приехал нарочный, налымовский работник, привез Ольге Леонтьевне странное письмо. Каракулями в нем было нацарапано: «Приезжайте, Михаиле Михайловичу вовсе плохо, – хочет вас видеть».
Налымовский работник сказал, что действительно барин – плох, письмо же это писала Клеопатра, девка, – никакими силами барин ее выгнать из усадьбы не мог, потом привык, ныне она за ним ходит.
Ольга Леонтьевна немедленно собралась и в крытом возке поехала в Налымове по большим снегам, по мертвой равнине, озаренной ледяной и тусклой, в трех радужных кольцах, луной.
В полночь возок остановился у налымовского крыльца. Окна в столовой были слабо освещены. Брехали собаки.
В сенях Ольгу Леонтьевну встретила высокая тощая женщина в черной шали, поклонилась по-бабьи. Из дверей зарычала белая борзая сука.
– Что с ним? Плох? – спросила Ольга Леонтьевна, выпутываясь из трех шуб. – А вы кто такая? Клеопатра, что ли? Ведите меня к нему.
Клеопатра пошла впереди, отворяя и придерживая двери. Сука рычала из темноты. У дверей в столовую Клеопатра сказала шепотом:
– Сюда пожалуйте, они ждут.
У круглого стола, покрытого залитой пятнами, смятой скатертью, под висячей лампой увидела Ольга Леонтьевна Мишуку. Он был страшен, – распух до нечеловеческого вида. Облезлый череп его был исцарапан, желтые, словно налитые маслом, щеки закрывали глаза, еле видны сопящие ноздри.
Под локтями и сзади, придерживая затылок, привинчены были к креслу деревянные бруски, – на них, опустив опухшие кисти рук, висел он огромной тушей. Дышал тяжко, с хрипом.
Из студенистых щек устремились на Ольгу Леонтьевну зеленые его глазки. Она в великом страхе подбежала:
– Мишенька! Что с тобой? До чего ты себя довел!
– Сестрица, – с трудом проговорил Мишука, – спасибо, – и стал глотать воздух. – Все сижу, лежать не могу, водянка.
– Гниет у них в груди, – сказала Клеопатра. – А едят беспрестанно, – не успеваем подавать.
Действительно, на нечистой скатерти стояли тарелки с едой. Усы Мишуки, щетинистые, тройной подбородок были замазаны жиром. Озираясь, Ольга Леонтьевна увидела там же на столе большую банку с водой и в ней раскоряченную белопузую ящерицу.
– Крокодил, – проговорил Мишука. – Сережка из Африки прислал в благодарность живого. Сегодня подох, значит и я…
В ужасе Ольга Леонтьевна всплеснула руками:
– Доктора-то звали?
– Доктор сегодня был, – ответила Клеопатра, стоявшая, поджав губы, у буфета, – доктор сказал, что они сегодня помрут, в крайнем случае – завтра.
– Зав… зав… зав… – пробормотал Мишука, с усилием поднимая вылезшие брови.
Ольга Леонтьевна спросила:
– Что он говорит? Завтра? Ох, трудно ему помирать…
– Завещание спрашивают…
Клеопатра достала из буфетного ящика сложенный лист бумаги, подошла к лампе:
– Для этого вас и вызвали, для свидетельства. И она стала читать:
«Пахотную землю всю, – луга, леса, пустоши, усадьбу и прочее, – жертвую, помимо ближайших родственников, троюродной племяннице моей Вере Ходанской, по мужу Репьевой, во исполнение чего внесено мною в симбирский суд векселей на миллион пятьдесят тысяч. Деньгами пятнадцать тысяч дать девке Марье Шитиковой, по прозванию Клеопатре, за верность ее и за мое над ней надругательство. Ближайшим родственникам, буде таковые найдутся, дарю мое благословение, деньгами же и землями – шиш».
Строго поджав губы, слушала Ольга Леонтьевна странное это завещание. Когда чтение окончилось и Мишука, кряхтя и морщась, сложил действительно из трех пальцев непомерной величины шиш, – который предназначался ближайшим родственникам, – Ольга Леонтьевна всполохнулась:
– Спасибо, Мишенька, что не обидел сироту, но скажи – почему ей такая честь?..
– Обесчестить ее хотел, – проговорил Мишука, – Веру-то, за это ей и дарю.
– Через нее всех нас выгнали из дому, как собак, – сказала Клеопатра.
Тогда Ольга Леонтьевна стала совать в ридикюль очки и носовой платок и решительно подступила к Мишуке:
– Да как ты посмел! Вотчинами хочешь откупиться, пакостник. Ногой в гробу стоит, кукиши показывает, а на уме – озорство. За могилой обесчестить женщину норовит… Дай сюда завещание.
Она вырвала у Клеопатры бумагу и, скомкав, бросила ее Мишуке в лицо:
– Прощай!
Мишука, глядя, как немощная собака, задышал часто, закатил глаза, захрипел. Клеопатра полезла под стул, куда откатилось скомканное завещание. Ольга Леонтьевна рысцой дошла уже до дверей, но обернулась и ахнула:
– Батюшки, да он кончается!
Багровея, пучась, Мишука стал приподниматься. Затрещали и сломались, посыпались на пол бруски, державшие его в кресле. Вдруг завыла диким голосом под столом белая сука. Клеопатра, вытянув жилистую шею, вытянув нос, глядела колюче на отходящего.
Мишука, разинув рот, вывалил язык, будто собираясь заглотить черную девку.
– По… по… попа, – выдавил он из чрева. И рухнул в кресло, в заскрипевшие пружины. Повалилась голова на грудь. Изо рта хлынула сукровица – Ольга Леонтьевна только мелко, мелко крестилась:
– Упокой, господи, душу раба твоего… Клеопатра не торопясь подошла и прикрыла Мишуке лицо чистой салфеткой.

АКТРИСА
Все, о чем здесь идет речь, случилось в нашем уездном городишке, который в давние времена, быть может, и назывался городом, но теперь, когда в нем живет не более двух тысяч захудалых обывателей, кличется, по непонятной игре русского языка, – городищем, что более подходило бы, конечно, какой-нибудь столице. Тинная речка, Лягушка, не спеша, пологим изгибом, течет по городу. Кое-где, наклонившись над ней, стоят ивы. Кое-где далеко в зеленую воду выдвинуты мостики, и, белея на них ядреными икрами, бьют бабы белье, – звонко по речке стучат вальками. На жаркой воде под июльским солнцем вдруг загогочет гусь и, приподнимаясь, замахает белыми крыльями. В лопухах, в крапиве на берегу роются свиньи. На сгнивших сваях вихрастые мальчишки, привязав к веревке копченую рыбью голову, ловят раков. Бредет по площади красная поповская корова, заходит в речку по брюхо и пьет и, напившись, думает, пуская слюни.
Площадь посреди города большая и пыльная. Посреди нее круглый год стоит лужа, откуда недавно вытащили бывшего помещика Дмитрия Дмитриевича Теплова в нетрезвом виде, – попал туда нечаянно.
На площади – три примечательные постройки: кирпичная, крытая ярко-зеленой крышей лавка Ильи Ильича Бабина, напротив нее – церковный дом с палисадником, куда под вечер выходят поп Иван с попадьей – садятся на лавочку и благодушествуют, и у самой реки, подпертая с заднего фасада сваями, стоит деревянная, в два этажа, облупленная гостиница «Ставрополь», видная издалече при въезде в город. Под вечер в гостинице, во втором этаже, в номере с окном на площадь, сидят обычно бывший помещик Дмитрий Дмитриевич Теплое и напротив него, на диване, – его друг. Языков, тоже бывший помещик, и пьют водочку. Денег у обоих давно уж нет, и дела тоже нет никакого.
Языков поднимает дрожащей рукой рюмку, медленно выпивает ее и, вздохнув, глядит на пыльное окошко. У него длинное, грустное, пыльное лицо и подстриженные усики. Он покусывает их и молчит. Говорить не о чем, – все давным-давно переговорено.
Теплов, наваливаясь большим, в пестром жилете, животом на ветхий овальный столик, пытается вызвать друга на разговор. Иногда это удается, иногда Языков так и промолчит весь вечер. Но у Теплова раз и навсегда припасен ядовитый разговорчик, на который друг его никак уж не может промолчать.
Теплов выпивает, – хлопает пташку, – затем, вытянув губы, выдыхает из себя спиртную крепость, закусывает кусочком давно остывшего шнельклопса, разваливается, закинув руку за спинку кресла, и на лице его, полном, с висячим подбородком, с горбатым носом, как у попугая, с выпученными, мешкастыми, серыми глазами, изображается недоумение.
– Скажи, пожалуйста, Коленька, – говорит он гнусавя, – все-таки, в конце концов, как ты – женат или не женат?
Языков отвечает через некоторое время басом:
– Женат.
– Вот как? А скажи, пожалуйста, все-таки, в конце концов, где у тебя жена?
– В Москве.
– В каком она театре-то играет, я опять забыл?
– У Корша.
– А как ты думаешь, Коля, прости меня, пожалуйста, ведь она тебе изменяет?
– Вероятно.
Теплов ударяет себя по коленкам и крутит головой:
– Эх, жизнь проклятая… Слушай, Коля, – выпьем.
– Выпьем.
В коридоре половой чистит ершиком стекло, зажигает лампу, и желтоватый свет ее ложится в щель приоткрытой двери. Из коридора тянет жареным. Теплов грузно поворачивается к двери.
– Дай срок, – говорит он, – я этому подлецу буфетчику покажу кузькину мать. Эй, Алешка!
По коридору расторопно шаркают вихлястые шаги, и в дверях, весь криво-накосо, появляется половой с подносом под мышкой, в красной рубахе и в разодранном фраке поверх. Теплов тяжело смотрит на него:
– Поди к буфетчику, прикажи подать еще порцию шнельклопса.
– Обойдетесь, – отчетливо говорит Алешка, захватывает грязную тарелку и, уходя, ловко – ногой – прикрывает за собой дверь.
Теплов некоторое время ругает буфетчика и Алешку. Водка выпита. Языков молчит. Теплов начинает врать о том, что он на будущей неделе перепродаст наумовского жеребца Ильюшке Бабину и заработает двести целковых.
– Не веришь? Эх ты, размазня несчастная. Лоботряс, бездельник. Зачем именье прожил?
– Да ведь и ты прожил, – говорит Языков.
– Нет, я не прожил; меня кредиторы съели. А ты чигири какие-то строил. Зачем тебе чигирь понадобился? Вот из-за этого-то тебя и жена бросила. Как ты смеешь мне не верить, что я жеребца продам!
Он грузно поднимается и идет к двери.
– Алешка! Ну, что – говорил буфетчику? Тьфу! И с шумом захлопывает дверь.
– Давай спать ложиться.
В один из таких вечеров неожиданно было получено письмо от жены Языкова, Ольги, со штемпелем из Кременчуга: «Вот уже пять лет, как мы ничего не слышим друг о друге, и я не получаю от тебя, Николай, ни денег, ни писем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов