В конце концов, он решает прихватить с собой всю гору, а дальше лекари пусть сами разбираются.
В этом действии спектакля плотник забирался на крышу. Он должен был тянуть веревку с Хануманом, который держал в руках картонный муляж горы с зажженными свечками. Я и предложил плотнику: «Подними его ровно до середины. Пусть повисит там со своей горой и прочим добром». Так он и сделал!
И вот картина: за кулисами мечется директор. Зал сгорает от любопытства и предвкушает дальнейшие события. Хануман исходит потом — он ведь висит на веревках с «горой» в руках. Директор театра в полном замешательстве. Он что-то кричит плотнику, а тот отвечает: «Не знаю, что приключилось. Похоже, веревка застряла».
Не придумав ничего лучшего, директор лезет наверх и перерезает веревку. Хануман со своей горой шлепается на сцену. Актер, который его играет, естественно, кипит от злости. Зато зрители в полном восторге! От этого актер бесится еще больше.
Тем временем Рама повторяет положенные по сценарию строки. Он говорит: «Хануман, мой самый верный друг...»
А Хануман ему заявляет: «Пошел ты к черту со своей дружбой! Я, кажется, ногу сломал!»
Рама невозмутимо продолжает: «Мой брат умирает...»
А Хануман вопит: «Ну и хрен с ним! Меня сейчас больше волнует, какой кретин веревку перерезал! Придушу!»
Закончилось все, как и в прошлый раз: опустили занавес, дальнейшие представления «Рамлилы» отложили. Директор и его помощники с перекошенными лицами заявили моему отцу: «Твой сынок нас погубил! Он насмехается над нашей верой!»
«Я не насмехаюсь над религией, — сказал я, — просто вношу в нее чувство юмора. Мне нравится, когда люди смеются. Зачем из года в год показывать одно и то же? В зале все спят, потому что каждый знает эту историю назубок, может ее слово в слово повторить. Какой в этом смысл?»
Но старые консерваторы и ортодоксы не выносят смеха. Вспомните, что в храмах нельзя смеяться.
Отец моего отца очень любил меня именно за проказы. Он сам даже в преклонном возрасте оставался озорником. По этой причине он не очень-то ладил с отцом и другими своими сыновьями. Они ему говорили: «Тебе уже семьдесят, веди себя прилично. Твоим детям за пятьдесят, внуки уже женаты, у тебя даже правнуки есть — а ты такое вытворяешь, что в глаза людям стыдно смотреть».
Я был единственным, кто его понимал. Я любил этого старика по той простой причине, что он не забыл свое детство. И в семидесятилетнем возрасте он был шаловливым, как дитя. Он разыгрывал даже своих детей, зятьев и невесток. Их это просто шокировало.
Я был единственным, кому он доверял, потому что мы вместе придумывали наши проказы. Конечно, многое он все-таки не мог себе позволить, и эти штучки вытворял я. Например, когда его зять спал и нам нужно было забраться на крышу, это делал я, а не дедушка. Но мы помогали друг другу: он подставлял плечи, чтобы я мог вскарабкаться наверх и снять черепичную плитку. А потом мы брали бамбуковую палку, закрепляли на конце кисточку и ночью щекотали моему дяде лицо... Он вскакивал от страха, весь дом просыпался: «Что такое? Что случилось?» — но мы к тому времени уже убегали, а потом еще говорили ему: «Это, наверное, привидение было или вор. Я пытался его догнать, но не смог, темнота кругом».
Дедушка оставался ребячливым, и я видел, как велика его свобода. Он был самым старым в нашей семье. По идее, он должен был быть самым серьезным, самым озабоченным, ведь в каждой семье столько хлопот — но не тут-то было. Когда появляются трудности, люди всегда становятся серьезными и беспокойными, но его все это не трогало. Я только одного терпеть не мог — спать рядом с ним. У него была привычка накрываться с головой. Я с головой оказывался под одеялом, и я просто задыхался.
Я ему ясно сказал: «Я все готов терпеть, только не это. Перестань накрываться с головой, я не могу так спать, я задыхаюсь. Мне уютно и тепло — а дедушка обычно крепко прижимал меня к себе, — это очень здорово, но по утрам у меня сердце из груди выскакивает! Я понимаю, что ты хочешь мне добра, но однажды утром ты проснешься — а я задохнусь до смерти. Дружба дружбой, но спать рядом с тобой я не хочу».
А ему нравилось, когда я сплю рядом, потому что он очень меня любил. Он говорил: «Иди-ка сюда, поваляемся вместе».
Я ему отвечал: «Ты прекрасно знаешь, я не терплю, когда меня душат, даже если делают это из самых добрых побуждений». Еще у нас была традиция совершать долгие прогулки по утрам — а иногда и ночью, если на небе была луна. Но я никогда не позволял ему держать меня за руку. Он говорил: «Почему? Ты можешь упасть, споткнуться о камень или еще что».
«Все равно не надо, — отвечал я. — Насмерть я не убьюсь, зато смогу научиться падать. Я научусь быть внимательным и запомню, где лежат коварные камни. Но сколько можно водить меня за ручку? Ты ведь не сможешь оберегать меня вечно. Если можешь это пообещать, тогда я соглашусь, конечно».
Но он был человек честный и потому говорил: «Этого я обещать не могу. Я даже насчет завтрашнего дня ничего не могу обещать. Ясно только одно: я умру, а ты будешь жить еще очень долго, так что я действительно не смогу вечно водить тебя за руку».
«Тогда лучше я прямо сейчас начну учиться самостоятельности, — сказал я. — Когда-нибудь тебя уже рядом не будет, а я не хочу оставаться беспомощным. В общем, не нужно держать меня за руку. Упаду так упаду. Встану и отряхнусь. А ты не помогай, просто стой и смотри. В этом больше сострадания, чем в желании держать за руку».
И он все прекрасно понял. Он сказал: «Ты прав. Когда-нибудь меня действительно не будет рядом».
Пару раз упасть, ушибиться и самому подняться — это очень полезно. Даже заблудиться разок можно. Вреда от этого не будет. Если понял, что сбился с пути, вернись назад. Только так, на своих ошибках, и учатся жизни.
Отцу я часто говорил: «Не нужно мне ничего советовать, даже если я сам вдруг совета спрошу. Ты мне сразу скажи, честно и откровенно: „Разбирайся сам“. Не нужно давать мне советов». Если в любую минуту без малейшего труда можешь воспользоваться чужим советом, тебе и в голову не придет самому искать свой путь.
Я и учителям своим постоянно твердил: «Прошу вас, запомните одно: мне не нужна ваша житейская мудрость, просто учите меня своему предмету. Вы что читаете, географию или мораль? Разве география как-то связана с нравственностью?»
Я хорошо помню своего бедного учителя географии. Однажды он заметил, как я стащил что-то из кармана своего соседа по парте. Я у него из кармана деньги вытащил, а учитель заметил и сказал мне «Прекрати!»
"Это вас не касается, — ответил я. — Вы географию преподаете, а это вопрос морали. Если хотите, я готов вместе с вами пойти к директору. Могу спорить, что ни в одной программе по географии не сказано, что я не имею права брать чужие деньги. Деньги — это всего лишь деньги. Они принадлежат тому, у кого они в руках. Сейчас они мои. Пару секунд назад они были его, а теперь мои. Ему следовало быть внимательнее. Если вам так уж хочется что-то кому-то советовать, давайте советы ему.
И вообще, зачем брать столько денег на урок географии? Тут ничего не продают, так зачем нужны деньги? Почему он взял их с собой? Но раз уж он их принес, ему следовало быть бдительнее. Это не моя вина, это его вина, я просто воспользовался его промашкой, но это мое право. Любой имеет право воспользоваться хорошим случаем".
И я хорошо запомнил лицо своего бедного учителя. Ему всегда было со мной трудно. Он выставлял меня из класса и говорил: «Делай что хочешь, только не философствуй на уроке географии. Я ничего в философии не смыслю, я знаю только свой предмет. А ты такие вопросы задаешь, что я ночами уснуть не могу, все думаю, к чему эти вопросы относятся — к географии, философии или богословию».
Перед нашей школой росли два очень красивых дерева кадамбара. У них очень душистые цветки, и, если мне удавалось улизнуть с урока, я обязательно забирался на одно из этих деревьев. Место было отличное: учителя, даже директор, проходили подо мной, но никто и не подозревал, что кто-то может прятаться среди ветвей — а крона у деревьев была очень густая. Но если внизу проходил учитель географии, я просто не мог удержаться и непременно бросал в него какой-нибудь камешек. А он задирал голову и спрашивал: «Ты что там делаешь?»
Однажды я так ответил: «Мы не на уроке географии. Вы мешаете мне медитировать».
«А как же камешки, которые ты в меня бросал?» — поинтересовался он.
«Чистая случайность, — пояснил я. — Я их нечаянно уронил. Как странно, что вы оказались под деревом именно в эту секунду. Об этом стоит поразмыслить. Вам тоже стоит подумать, как могло случиться такое удивительное совпадение».
Он приходил к моему отцу и говорил: «Мальчик заходит слишком далеко». Учитель географии был плешивым, на хинди «лысый» звучит «мунде». Его настоящее имя было Чотелаль, но все звали его Чотелаль Мунде. Впрочем, достаточно было сказать и просто Мунде, потому что он был единственным лысым в округе. Оказавшись у его дома, я обычно стучал в дверь. Жена или еще кто-то из домашних выходили и говорили мне: «Почему ты его мучаешь? Ты его в школе терзаешь, на рынке, даже у реки, когда он ходит купаться».
Однажды его жена сказала: «Ты перестанешь мучить моего Мунде или нет?» — а он сам, оказалось, стоял тут же, за ее спиной.
Он схватил жену за шиворот и завопил: «Ты назвала меня Мунде! Из-за этого мальчишки весь город уже зовет меня Чотелаль Мунде — а теперь и моя жена так говорит! Я кому угодно готов это простить, только не тебе!»
И все же я настойчиво просил учителей: «Пожалуйста, делайте свое дело и не давайте советов, которые к вашему предмету не имеют отношения. Со своей жизнью я сам разберусь. Да, будет много ошибок и просчетов. Я готов делать ошибки, потому что только так можно чему-то научиться».
Моего дедушку ни в коем случае нельзя было назвать религиозным. Ему был ближе по духу грек Зорба: пей, ешь и веселись! Нет никакого иного мира, все это чушь. Вот мой отец — он был очень набожный. Возможно, именно потому, что его отец ни во что не верил — знаете, дух противоречия, разрыв между поколениями. Но в моей семье все было поставлено с ног на голову: дед мой был убежденным атеистом, а отец, наоборот, — истово верующим. Когда отец собирался в храм, дед, бывало, подтрунивал над ним. Он говорил: «Опять туда поперся! Давай, иди. Так всю жизнь и проведешь среди этих дурацких статуй!»
Я полюбил Зорбу по многим причинам, и одной из них стало то, что в нем я увидел своего деда. Он так любил вкусно поесть, что никому в этом отношении не доверял и сам себе готовил. Я за свою жизнь побывал в домах тысяч индийцев, но нигде не пробовал такой вкуснятины, какую готовил мой дед. Он так любил хорошую еду, что каждую неделю устраивал приятелям настоящее пиршество. Ради этого он готов был целый день возиться на кухне.
Мама, мои тетушки, прислуга и повара — он всех из кухни гнал. Когда дедушка готовил, никто не осмеливался ему мешать. Но со мной он держался дружелюбно. Он разрешал мне сидеть в уголке и смотреть, а сам приговаривал: «Учись! Нельзя ни от кого зависеть. Только ты сам знаешь, что тебе по вкусу. Кто еще может это знать?»
«Возиться на кухне мне не по душе, — отвечал я. — Я ленивый, хотя смотреть мне интересно. Готовить целый день напролет? Нет, это не для меня». В общем, готовить я так и не научился, но наблюдать за дедом было чертовски приятно — на кухне он творил, как скульптор, композитор или художник. Для него это было настоящее искусство. И если блюдо ему хоть чем-то не нравилось, он его тут же выбрасывал и начинал все заново, пока не мог с удовлетворением сказать: «Вот теперь получилось что надо!»
Он говорил: «Иногда понимаешь, что получилось пусть не идеально, но вполне сносно. Но я добиваюсь совершенства. Если блюдо не соответствует моим стандартам, я ни за что не поставлю его на стол. Я люблю то, что делаю».
А еще он сам готовил всякие напитки... Между прочим, что бы он ни делал, вся семья всегда была против. В семье говорили, что от старика одни хлопоты. То он никого на кухню не пускает, то собирает вечером всех безбожников города. А он специально тянул до самого вечера, чтобы досадить джайнам, ведь джайнизм запрещает, есть после заката. Он, бывало, заставлял меня каждую минуту выбегать во двор и смотреть, не зашло ли солнце.
Всех домашних он раздражал. Но они скрывали свою злость, потому что он был глава семейства, самый старый в семье. И они срывали свою досаду на мне. Это было проще всего. Они говорили: «Что ты бегаешь туда-сюда? Зачем тебе знать, зашло солнце или нет? Старик из тебя просто болвана какого-то хочет сделать».
Мне было очень горько, потому что книгу «Грек Зорба» я прочитал, когда дедушка был уже при смерти. Стоя у погребального костра, я думал только об одном — как здорово было бы, если бы я успел перевести эту книгу и прочитать ему. Я часто читал ему вслух, потому что он был неграмотный, только расписываться умел — и все.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
В этом действии спектакля плотник забирался на крышу. Он должен был тянуть веревку с Хануманом, который держал в руках картонный муляж горы с зажженными свечками. Я и предложил плотнику: «Подними его ровно до середины. Пусть повисит там со своей горой и прочим добром». Так он и сделал!
И вот картина: за кулисами мечется директор. Зал сгорает от любопытства и предвкушает дальнейшие события. Хануман исходит потом — он ведь висит на веревках с «горой» в руках. Директор театра в полном замешательстве. Он что-то кричит плотнику, а тот отвечает: «Не знаю, что приключилось. Похоже, веревка застряла».
Не придумав ничего лучшего, директор лезет наверх и перерезает веревку. Хануман со своей горой шлепается на сцену. Актер, который его играет, естественно, кипит от злости. Зато зрители в полном восторге! От этого актер бесится еще больше.
Тем временем Рама повторяет положенные по сценарию строки. Он говорит: «Хануман, мой самый верный друг...»
А Хануман ему заявляет: «Пошел ты к черту со своей дружбой! Я, кажется, ногу сломал!»
Рама невозмутимо продолжает: «Мой брат умирает...»
А Хануман вопит: «Ну и хрен с ним! Меня сейчас больше волнует, какой кретин веревку перерезал! Придушу!»
Закончилось все, как и в прошлый раз: опустили занавес, дальнейшие представления «Рамлилы» отложили. Директор и его помощники с перекошенными лицами заявили моему отцу: «Твой сынок нас погубил! Он насмехается над нашей верой!»
«Я не насмехаюсь над религией, — сказал я, — просто вношу в нее чувство юмора. Мне нравится, когда люди смеются. Зачем из года в год показывать одно и то же? В зале все спят, потому что каждый знает эту историю назубок, может ее слово в слово повторить. Какой в этом смысл?»
Но старые консерваторы и ортодоксы не выносят смеха. Вспомните, что в храмах нельзя смеяться.
Отец моего отца очень любил меня именно за проказы. Он сам даже в преклонном возрасте оставался озорником. По этой причине он не очень-то ладил с отцом и другими своими сыновьями. Они ему говорили: «Тебе уже семьдесят, веди себя прилично. Твоим детям за пятьдесят, внуки уже женаты, у тебя даже правнуки есть — а ты такое вытворяешь, что в глаза людям стыдно смотреть».
Я был единственным, кто его понимал. Я любил этого старика по той простой причине, что он не забыл свое детство. И в семидесятилетнем возрасте он был шаловливым, как дитя. Он разыгрывал даже своих детей, зятьев и невесток. Их это просто шокировало.
Я был единственным, кому он доверял, потому что мы вместе придумывали наши проказы. Конечно, многое он все-таки не мог себе позволить, и эти штучки вытворял я. Например, когда его зять спал и нам нужно было забраться на крышу, это делал я, а не дедушка. Но мы помогали друг другу: он подставлял плечи, чтобы я мог вскарабкаться наверх и снять черепичную плитку. А потом мы брали бамбуковую палку, закрепляли на конце кисточку и ночью щекотали моему дяде лицо... Он вскакивал от страха, весь дом просыпался: «Что такое? Что случилось?» — но мы к тому времени уже убегали, а потом еще говорили ему: «Это, наверное, привидение было или вор. Я пытался его догнать, но не смог, темнота кругом».
Дедушка оставался ребячливым, и я видел, как велика его свобода. Он был самым старым в нашей семье. По идее, он должен был быть самым серьезным, самым озабоченным, ведь в каждой семье столько хлопот — но не тут-то было. Когда появляются трудности, люди всегда становятся серьезными и беспокойными, но его все это не трогало. Я только одного терпеть не мог — спать рядом с ним. У него была привычка накрываться с головой. Я с головой оказывался под одеялом, и я просто задыхался.
Я ему ясно сказал: «Я все готов терпеть, только не это. Перестань накрываться с головой, я не могу так спать, я задыхаюсь. Мне уютно и тепло — а дедушка обычно крепко прижимал меня к себе, — это очень здорово, но по утрам у меня сердце из груди выскакивает! Я понимаю, что ты хочешь мне добра, но однажды утром ты проснешься — а я задохнусь до смерти. Дружба дружбой, но спать рядом с тобой я не хочу».
А ему нравилось, когда я сплю рядом, потому что он очень меня любил. Он говорил: «Иди-ка сюда, поваляемся вместе».
Я ему отвечал: «Ты прекрасно знаешь, я не терплю, когда меня душат, даже если делают это из самых добрых побуждений». Еще у нас была традиция совершать долгие прогулки по утрам — а иногда и ночью, если на небе была луна. Но я никогда не позволял ему держать меня за руку. Он говорил: «Почему? Ты можешь упасть, споткнуться о камень или еще что».
«Все равно не надо, — отвечал я. — Насмерть я не убьюсь, зато смогу научиться падать. Я научусь быть внимательным и запомню, где лежат коварные камни. Но сколько можно водить меня за ручку? Ты ведь не сможешь оберегать меня вечно. Если можешь это пообещать, тогда я соглашусь, конечно».
Но он был человек честный и потому говорил: «Этого я обещать не могу. Я даже насчет завтрашнего дня ничего не могу обещать. Ясно только одно: я умру, а ты будешь жить еще очень долго, так что я действительно не смогу вечно водить тебя за руку».
«Тогда лучше я прямо сейчас начну учиться самостоятельности, — сказал я. — Когда-нибудь тебя уже рядом не будет, а я не хочу оставаться беспомощным. В общем, не нужно держать меня за руку. Упаду так упаду. Встану и отряхнусь. А ты не помогай, просто стой и смотри. В этом больше сострадания, чем в желании держать за руку».
И он все прекрасно понял. Он сказал: «Ты прав. Когда-нибудь меня действительно не будет рядом».
Пару раз упасть, ушибиться и самому подняться — это очень полезно. Даже заблудиться разок можно. Вреда от этого не будет. Если понял, что сбился с пути, вернись назад. Только так, на своих ошибках, и учатся жизни.
Отцу я часто говорил: «Не нужно мне ничего советовать, даже если я сам вдруг совета спрошу. Ты мне сразу скажи, честно и откровенно: „Разбирайся сам“. Не нужно давать мне советов». Если в любую минуту без малейшего труда можешь воспользоваться чужим советом, тебе и в голову не придет самому искать свой путь.
Я и учителям своим постоянно твердил: «Прошу вас, запомните одно: мне не нужна ваша житейская мудрость, просто учите меня своему предмету. Вы что читаете, географию или мораль? Разве география как-то связана с нравственностью?»
Я хорошо помню своего бедного учителя географии. Однажды он заметил, как я стащил что-то из кармана своего соседа по парте. Я у него из кармана деньги вытащил, а учитель заметил и сказал мне «Прекрати!»
"Это вас не касается, — ответил я. — Вы географию преподаете, а это вопрос морали. Если хотите, я готов вместе с вами пойти к директору. Могу спорить, что ни в одной программе по географии не сказано, что я не имею права брать чужие деньги. Деньги — это всего лишь деньги. Они принадлежат тому, у кого они в руках. Сейчас они мои. Пару секунд назад они были его, а теперь мои. Ему следовало быть внимательнее. Если вам так уж хочется что-то кому-то советовать, давайте советы ему.
И вообще, зачем брать столько денег на урок географии? Тут ничего не продают, так зачем нужны деньги? Почему он взял их с собой? Но раз уж он их принес, ему следовало быть бдительнее. Это не моя вина, это его вина, я просто воспользовался его промашкой, но это мое право. Любой имеет право воспользоваться хорошим случаем".
И я хорошо запомнил лицо своего бедного учителя. Ему всегда было со мной трудно. Он выставлял меня из класса и говорил: «Делай что хочешь, только не философствуй на уроке географии. Я ничего в философии не смыслю, я знаю только свой предмет. А ты такие вопросы задаешь, что я ночами уснуть не могу, все думаю, к чему эти вопросы относятся — к географии, философии или богословию».
Перед нашей школой росли два очень красивых дерева кадамбара. У них очень душистые цветки, и, если мне удавалось улизнуть с урока, я обязательно забирался на одно из этих деревьев. Место было отличное: учителя, даже директор, проходили подо мной, но никто и не подозревал, что кто-то может прятаться среди ветвей — а крона у деревьев была очень густая. Но если внизу проходил учитель географии, я просто не мог удержаться и непременно бросал в него какой-нибудь камешек. А он задирал голову и спрашивал: «Ты что там делаешь?»
Однажды я так ответил: «Мы не на уроке географии. Вы мешаете мне медитировать».
«А как же камешки, которые ты в меня бросал?» — поинтересовался он.
«Чистая случайность, — пояснил я. — Я их нечаянно уронил. Как странно, что вы оказались под деревом именно в эту секунду. Об этом стоит поразмыслить. Вам тоже стоит подумать, как могло случиться такое удивительное совпадение».
Он приходил к моему отцу и говорил: «Мальчик заходит слишком далеко». Учитель географии был плешивым, на хинди «лысый» звучит «мунде». Его настоящее имя было Чотелаль, но все звали его Чотелаль Мунде. Впрочем, достаточно было сказать и просто Мунде, потому что он был единственным лысым в округе. Оказавшись у его дома, я обычно стучал в дверь. Жена или еще кто-то из домашних выходили и говорили мне: «Почему ты его мучаешь? Ты его в школе терзаешь, на рынке, даже у реки, когда он ходит купаться».
Однажды его жена сказала: «Ты перестанешь мучить моего Мунде или нет?» — а он сам, оказалось, стоял тут же, за ее спиной.
Он схватил жену за шиворот и завопил: «Ты назвала меня Мунде! Из-за этого мальчишки весь город уже зовет меня Чотелаль Мунде — а теперь и моя жена так говорит! Я кому угодно готов это простить, только не тебе!»
И все же я настойчиво просил учителей: «Пожалуйста, делайте свое дело и не давайте советов, которые к вашему предмету не имеют отношения. Со своей жизнью я сам разберусь. Да, будет много ошибок и просчетов. Я готов делать ошибки, потому что только так можно чему-то научиться».
Моего дедушку ни в коем случае нельзя было назвать религиозным. Ему был ближе по духу грек Зорба: пей, ешь и веселись! Нет никакого иного мира, все это чушь. Вот мой отец — он был очень набожный. Возможно, именно потому, что его отец ни во что не верил — знаете, дух противоречия, разрыв между поколениями. Но в моей семье все было поставлено с ног на голову: дед мой был убежденным атеистом, а отец, наоборот, — истово верующим. Когда отец собирался в храм, дед, бывало, подтрунивал над ним. Он говорил: «Опять туда поперся! Давай, иди. Так всю жизнь и проведешь среди этих дурацких статуй!»
Я полюбил Зорбу по многим причинам, и одной из них стало то, что в нем я увидел своего деда. Он так любил вкусно поесть, что никому в этом отношении не доверял и сам себе готовил. Я за свою жизнь побывал в домах тысяч индийцев, но нигде не пробовал такой вкуснятины, какую готовил мой дед. Он так любил хорошую еду, что каждую неделю устраивал приятелям настоящее пиршество. Ради этого он готов был целый день возиться на кухне.
Мама, мои тетушки, прислуга и повара — он всех из кухни гнал. Когда дедушка готовил, никто не осмеливался ему мешать. Но со мной он держался дружелюбно. Он разрешал мне сидеть в уголке и смотреть, а сам приговаривал: «Учись! Нельзя ни от кого зависеть. Только ты сам знаешь, что тебе по вкусу. Кто еще может это знать?»
«Возиться на кухне мне не по душе, — отвечал я. — Я ленивый, хотя смотреть мне интересно. Готовить целый день напролет? Нет, это не для меня». В общем, готовить я так и не научился, но наблюдать за дедом было чертовски приятно — на кухне он творил, как скульптор, композитор или художник. Для него это было настоящее искусство. И если блюдо ему хоть чем-то не нравилось, он его тут же выбрасывал и начинал все заново, пока не мог с удовлетворением сказать: «Вот теперь получилось что надо!»
Он говорил: «Иногда понимаешь, что получилось пусть не идеально, но вполне сносно. Но я добиваюсь совершенства. Если блюдо не соответствует моим стандартам, я ни за что не поставлю его на стол. Я люблю то, что делаю».
А еще он сам готовил всякие напитки... Между прочим, что бы он ни делал, вся семья всегда была против. В семье говорили, что от старика одни хлопоты. То он никого на кухню не пускает, то собирает вечером всех безбожников города. А он специально тянул до самого вечера, чтобы досадить джайнам, ведь джайнизм запрещает, есть после заката. Он, бывало, заставлял меня каждую минуту выбегать во двор и смотреть, не зашло ли солнце.
Всех домашних он раздражал. Но они скрывали свою злость, потому что он был глава семейства, самый старый в семье. И они срывали свою досаду на мне. Это было проще всего. Они говорили: «Что ты бегаешь туда-сюда? Зачем тебе знать, зашло солнце или нет? Старик из тебя просто болвана какого-то хочет сделать».
Мне было очень горько, потому что книгу «Грек Зорба» я прочитал, когда дедушка был уже при смерти. Стоя у погребального костра, я думал только об одном — как здорово было бы, если бы я успел перевести эту книгу и прочитать ему. Я часто читал ему вслух, потому что он был неграмотный, только расписываться умел — и все.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47