Следуя хорошо продуманной системе, Мюленберг заказывал и обычные радиотехнические детали, порой несколько усложненные, — лампы, конденсаторы, сопротивления, электронно-оптические линзы, — большая часть которых непосредственно отправлялась в тот же ящик, даже без осмотра. Все это нужно было для того, чтобы увести мысль вейнтраубовских инженеров, несомненно изучающих его головоломки, подальше от правильного пути.
Вновь и вновь Мюленберг бережно перелистывал драгоценные записи Гросса. Тут были все расчеты. Было даже главное и самое опасное — концентрические электромагниты-соленоиды, набросанные карандашом, — совершенно детские, милые каракули, ведь Гросс отличался просто поразительной неспособностью изобразить что-нибудь графически… Мюленберг помнит, как он хохотал до слез, когда Гросс на словах объяснил ему, наконец, что он тут хотел нарисовать… Нет, по этим наброскам ни о чем догадаться нельзя. А пояснений не было никаких, потому что все вычисления Гросс делал для себя и для Мюленберга, который в пояснениях тоже не нуждался. И все же… сами названия величин, которыми Гросс оперировал в своих расчетах, могли натолкнуть знающего человека на идею. Могли или нет? Мюленберг не мог читать эти записи глазами непосвященного в тайну идеи, она господствовала в его голове и каждую величину, найденную Гроссом, каждый его вывод уже заранее устремляла на свое, такое знакомое место в общей схеме прибора. Могли или не могли?..
Очень важно было решить этот вопрос. Если записи раскрывали тайну, хотя бы и с большим трудом, то все хитроумные ухищрения Мюленберга, весь его план — были глупейшим, наивнейшим донкихотством. Но только один способ мог дать ответ: показать эти записи кому-нибудь из крупных физиков-радиологов. Мюленберг знал их всех. Он перебирал их в памяти и… не находил среди них ни одного, кому можно было бы доверить тайну. Что случилось с немцами?!. Гитлер покорял Европу ценой страшной деморализации собственного народа, и эти победы продолжают опустошать и развращать самих немцев. Какой-то массовый психоз! Даже эти, наиболее культурные, пожилые люди, люди науки, которые раньше так возмущались Гитлером, теперь, когда цивилизованное варварство стало откровенной идеологией нацистов, — начали благодушно хихикать и исподтишка даже помогать этим гибельным победам… Нет… Нечего даже пытаться найти среди них надежного сообщника в этой неравной борьбе. Так можно только погубить все дело…
Однажды к нему подошел Ганс. Долго и внимательно осматривал он эти листки со всех сторон, наконец, сказал:
— Плохо… Все записи остались у них.
— Как? — не понял Мюленберг.
— Смотрите, почти на всех листках можно найти следы зажимов. Они сняли с них фотокопии.
Мюленберг задумался, ощупывая Ганса внимательным отеческим взглядом. Вот он — единственный друг, — верный, надежный. Как это случилось, что «столпы» морали — старая немецкая интеллигенция со всей ее молодежью рухнули со своих высот, как лавина в пропасть, а вот этот голубоглазый юноша из простой рабочей семьи стоит на вершине так твердо и спокойно!..
Мюленберг, как и Гросс, никогда не интересовался социологией, политикой, хотя он объективно признавал их значение и право на существование. Он просто, по натуре своей, не был склонен к анализу общественных явлений. Но, в противоположность Гроссу, он любил жизнь, людей и умел их наблюдать. Жизнь то и дело ставила перед ним новые вопросы и он отвечал на них как мог, пользуясь своими обычными принципами и опытом, не ощущая при этом никакой необходимости обобщать свои ответы в ту или иную систему взглядов. Или наоборот: извлекать заранее заготовленные ответы из ящичка какой-либо социальной концепции.
За три года, что Ганс работал в лаборатории, их отношения постепенно становились все крепче и как бы выше, — как стоящий на окне стволик лимона, выращенный Мюленбергом из косточки. Ганс был скромен, молчалив, трудолюбив, разговоры с ним на темы, не относящиеся к работе, происходили редко и только в отсутствие Гросса. Вначале Мюленберг интересовался его биографией, потом его радиолюбительскими делами, расспрашивал о семье, друзьях. И как-то незаметно, — никто из них не вспомнил бы при каких обстоятельствах это впервые случилось, — в их разговорах появилось одно коротенькое слово, которое сразу сблизило их, — «они». Во все времена и у всех народов это слово появлялось в эпохи борьбы государств, наций, классов, и для тех, кто его произносил, означало: враги. Оно было как бы естественным тайным паролем единомышленников.
Маленькое это слово «они» не только обнаружило общность позиций Мюленберга и Ганса, не только зажгло в их сердцах огонек настоящей дружбы, но послужило толчком к целому перевороту в сознании Мюленберга. Он понял, что он — «мы», которые обязательно должны существовать, если существуют «они». Кто это — мы? Он, Ганс и его друзья, о которых он давно догадывается? Нет, не в этом дело. Это гораздо больше. Мы — это другой идеологический лагерь, это другая сторона фронта великой борьбы, а он и Ганс — партизаны в лагере врага! И дело их — не личный протест возмутившихся граждан, а — миссия фронта!.. Вот чертовщина-то! Как же это случилось? Значит теперь этого нельзя избежать!..
Ах, как поздно, как поздно все это пришло в его медлительную голову! Пойми он это хотя бы на месяц раньше — и он не стал бы, как дурачок, носиться с этой идиотской, интеллигентской, да, интеллигентской этикой, запросто надул бы Гросса во время той знаменательной проверки ионизатора и отвел бы все несчастия, спас Гросса, его идею, себя… и Ганса.
И Ганса. Конечно, и Ганса… Черт возьми, сколько выдержки! Вот он спокойно показывает ему следы от каких-то зажимов на листках, говорит о копиях, снятых «ими». Как будто он не знал этого раньше, как и сам Мюленберг, — «они» не так наивны, чтобы вернуть им расчеты, да и саму машину, не оставив у себя копий… И вот он, все же, говорит об этом, чтобы так, — осторожно и деликатно, — проверить, не упустил ли Мюленберг это важное обстоятельство из виду. Он помогает Мюленбергу.
А ведь Ганс, конечно, понимает, что ждет его сейчас. Только благодаря связям Гросса, он до сих пор не попал в армию. Теперь — конец. Еще одна мобилизация, а она, конечно, скоро будет, и в Германии не останется ни одного молодого человека старше 16 лет. Ганса пошлют воевать против «своих».. Хорошо еще, если удастся сохранить его до конца работы. Но Ганс ведет себя так, словно он ничего не подозревает об этой страшной угрозе! Это он оберегает Мюленберга от лишних забот и тревог…
У Мюленберга никогда не было детей. А как хорошо, вероятно, было бы иметь сына… Вот такого…
…Эволюция в сознании инженера с каждым днем становилась значительнее и ощутимее для него самого. Слепой обретал зрение. Каждый раз, когда врач, при обходе, снимал с его глаз повязку, он все более четко различал окружающее.
Как его лечили, больной не знал, это ему было безразлично, он следил только за своим зрением. Потом он привык видеть, и заинтересовался методом лечения. Он вспомнил, что оно шло отдельными этапами. Сначала ему впрыснули препарат, который облегчил его страдания и вызвал доверие к врачу. Этим препаратом было маленькое слово «они». Потом вступила в действие хирургия. Врач стал жесток и холоден, его скальпель врезался в самое уязвимое место и больному пришлось напрячь все силы, чтобы не дрогнуть. — «Десять лет вы работали и не знали, что вы делаете? Стыдитесь, вы не ребенок!..» — Вот какая была операция…
Но как она помогла!
Когда он остался один и его окружили «они», он сорвал повязку, пластыри, швы, — чтобы броситься на Вейнтрауба, — и увидел свет, все вокруг!
И теперь все дальше уходит от него туман, становятся видимыми все более отдаленные планы…
… — Ничего, Ганс, — ответил, наконец, Мюленберг. — Теперь это не имеет значения. Пусть они ломают себе головы над копиями, а мы будем готовить новые подлинники — с их же помощью. Им больше ничего не остается. И нам — тоже… Может быть, все же нам удастся предотвратить несчастье. Я думаю, успех зависит от того, как скоро мы закончим работу. Чем меньше пройдет времени, тем больше шансов, что вся эта история не выйдет за пределы небольшого круга лиц, которые присутствовали при испытаниях на полигоне. Вы обратили внимание? Я вам говорил: все та же группа — пять человек. Вероятно есть еще какое-нибудь начальство, которое, конечно, ничего не смыслит в существе этой техники, но руководит ими. Это фигура безопасная… И даже, наверняка, полезная: она заинтересована в том, чтобы дело не ушло от них и, значит, сохранялось в тайне. Я рассуждаю так, Ганс. Из каких побуждений они налетели на нас? Из патриотических? Нет. Это люди не того сорта. Это хищники. Они хотят выслужиться, устроить свою судьбу, карьеру, — за счет изобретения Гросса. Им невыгодно вовлекать новых лиц — ведь придется делить трофеи! Значит они постараются держать все в секрете, по крайней мере, до тех пор, пока они уверены, что им вот-вот удастся получить от нас машину Гросса. Они наверняка не сообщат ничего и в Берлин — там тоже найдется немало охотников до лакомого куска. Но долго хранить эту тайну им нельзя, да и опасно: слухи, конечно, идут. Вот почему надо спешить, Ганс.
— Вы правы во всем, господин Мюленберг. Это очень крепко задумано и, по-видимому, ошибки не будет. Но я все-таки не понимаю, как вы представляете себе самый последний момент. Кто будет включать четвертую группу, и как вы сумеете…
— Не знаю, Ганс, — быстро перебил его Мюленберг. — Это я соображу там же, на месте. В крайнем случае… Впрочем, давайте как можно меньше думать об этом… а в особенности говорить.
— Ну, хорошо… — лицо Ганса опять стало суровым. — А как с этой папкой? Вы собираетесь взять ее туда с собой, так сказать, приложить к машине. Значит, в общем итоге у них все же останутся копии, а у нас не останется ничего. По моему следует подумать об этом.
Не ожидая ответа, Ганс вышел в другую комнату и оттуда сразу послышался шелест включенной электродрели: Ганс рассверливал отверстия на панели для пульта управления…
Зерно было брошено.
Врач продолжал лечить.
* * *
Казалось бы, все решено, план намечен, осталось его выполнять, ни о чем другом не думая. Но странные мысли то и дело возникали в голове Мюленберга.
Вдруг он представлял себе двух чудаков — изобретателей с их «машиной для передачи энергии без проводов»… Сколько же долгих лет прошло с тех пор, когда он сам искренне считал большой заслугой эту «лепту», вносимую ими «в прогресс человеческой культуры»? Да нет, это было всего месяц назад, — кругом уже бушевал пожар, и эта самая «человеческая культура» пылала и распадалась в огне пожиравшей ее гангрены. Да… Эта машина давно уже никому не нужна — как таковая. Нужна другая. Они и создали «другую». Другую, а не ту! Но кому они дали ее?.. («Стыдитесь, господин Мюленберг, инженер, гуманист! Вы не можете этого не понимать»).
Какая чушь! Ведь это же самое говорил… Вейнтрауб. Нет, он говорил иное… Мюленберг заставил себя вспомнить эту фразу, сказанную в «управлении» при первом свидании: «впереди — Россия, вы не можете этого не понимать».
Да, впереди — Россия. Это давно понимают все — и не только в Германии, а везде в мире. Жаль, что нельзя узнать, как там идут дела. Во всяком случае, там делается первая в истории людей попытка построить общество на разуме, а не на животных инстинктах. Там — колыбель нового мира…
«Впереди — Россия», — говорят «они», подготавливая страшный удар.
«… а у „нас“ не останется ничего»… это сказал Ганс.
…Больной начинал различать еще более далекие перспективы.
Срок, намеченный Мюленбергом, неумолимо приближался, а дела оставалось еще порядочно. Срок не был точен, но всякая оттяжка могла возбудить подозрения и нежелательные догадки, поэтому инженер еще усилил темп работы. И он, и, за редкими исключениями, Ганс ночевали в лаборатории; фрау Лиз, обильно теперь снабжаемая деньгами, усердно обслуживала и кормила их. Ганс мало изменился за это время, разве что несколько осунулся от недосыпания, побледнел. Мюленберг, наоборот, стал весь черным, обросшим, похожим на старого лесного медведя, вылезшего весной из берлоги. Взгляд его добрых, темно-карих глаз теперь был хмурым, тяжелым. Вероятно, дети бросились бы врассыпную, если бы он вдруг вышел к ним во двор.
Регулировку узлов ионизатора они начали вместе. Одному было бы немыслимо вообще справиться с этим, пришлось бы не столько работать, сколько ходить, ибо испытываемые блоки и улавливающие луч приборы находились в противоположных углах комнаты. Мюленберг последовательно менял то один, то другой параметр блока, как бы подкручивая колки своего инструмента. Потом брал аккорд. Приборы как бы вслушивались в него и определяли, верно ли он звучит. Ганс в другом углу следил за приборами и записывал показания.
Это был мрачный, нерадостный, но упорный труд, подогреваемый острым чувством необходимости и долга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
Вновь и вновь Мюленберг бережно перелистывал драгоценные записи Гросса. Тут были все расчеты. Было даже главное и самое опасное — концентрические электромагниты-соленоиды, набросанные карандашом, — совершенно детские, милые каракули, ведь Гросс отличался просто поразительной неспособностью изобразить что-нибудь графически… Мюленберг помнит, как он хохотал до слез, когда Гросс на словах объяснил ему, наконец, что он тут хотел нарисовать… Нет, по этим наброскам ни о чем догадаться нельзя. А пояснений не было никаких, потому что все вычисления Гросс делал для себя и для Мюленберга, который в пояснениях тоже не нуждался. И все же… сами названия величин, которыми Гросс оперировал в своих расчетах, могли натолкнуть знающего человека на идею. Могли или нет? Мюленберг не мог читать эти записи глазами непосвященного в тайну идеи, она господствовала в его голове и каждую величину, найденную Гроссом, каждый его вывод уже заранее устремляла на свое, такое знакомое место в общей схеме прибора. Могли или не могли?..
Очень важно было решить этот вопрос. Если записи раскрывали тайну, хотя бы и с большим трудом, то все хитроумные ухищрения Мюленберга, весь его план — были глупейшим, наивнейшим донкихотством. Но только один способ мог дать ответ: показать эти записи кому-нибудь из крупных физиков-радиологов. Мюленберг знал их всех. Он перебирал их в памяти и… не находил среди них ни одного, кому можно было бы доверить тайну. Что случилось с немцами?!. Гитлер покорял Европу ценой страшной деморализации собственного народа, и эти победы продолжают опустошать и развращать самих немцев. Какой-то массовый психоз! Даже эти, наиболее культурные, пожилые люди, люди науки, которые раньше так возмущались Гитлером, теперь, когда цивилизованное варварство стало откровенной идеологией нацистов, — начали благодушно хихикать и исподтишка даже помогать этим гибельным победам… Нет… Нечего даже пытаться найти среди них надежного сообщника в этой неравной борьбе. Так можно только погубить все дело…
Однажды к нему подошел Ганс. Долго и внимательно осматривал он эти листки со всех сторон, наконец, сказал:
— Плохо… Все записи остались у них.
— Как? — не понял Мюленберг.
— Смотрите, почти на всех листках можно найти следы зажимов. Они сняли с них фотокопии.
Мюленберг задумался, ощупывая Ганса внимательным отеческим взглядом. Вот он — единственный друг, — верный, надежный. Как это случилось, что «столпы» морали — старая немецкая интеллигенция со всей ее молодежью рухнули со своих высот, как лавина в пропасть, а вот этот голубоглазый юноша из простой рабочей семьи стоит на вершине так твердо и спокойно!..
Мюленберг, как и Гросс, никогда не интересовался социологией, политикой, хотя он объективно признавал их значение и право на существование. Он просто, по натуре своей, не был склонен к анализу общественных явлений. Но, в противоположность Гроссу, он любил жизнь, людей и умел их наблюдать. Жизнь то и дело ставила перед ним новые вопросы и он отвечал на них как мог, пользуясь своими обычными принципами и опытом, не ощущая при этом никакой необходимости обобщать свои ответы в ту или иную систему взглядов. Или наоборот: извлекать заранее заготовленные ответы из ящичка какой-либо социальной концепции.
За три года, что Ганс работал в лаборатории, их отношения постепенно становились все крепче и как бы выше, — как стоящий на окне стволик лимона, выращенный Мюленбергом из косточки. Ганс был скромен, молчалив, трудолюбив, разговоры с ним на темы, не относящиеся к работе, происходили редко и только в отсутствие Гросса. Вначале Мюленберг интересовался его биографией, потом его радиолюбительскими делами, расспрашивал о семье, друзьях. И как-то незаметно, — никто из них не вспомнил бы при каких обстоятельствах это впервые случилось, — в их разговорах появилось одно коротенькое слово, которое сразу сблизило их, — «они». Во все времена и у всех народов это слово появлялось в эпохи борьбы государств, наций, классов, и для тех, кто его произносил, означало: враги. Оно было как бы естественным тайным паролем единомышленников.
Маленькое это слово «они» не только обнаружило общность позиций Мюленберга и Ганса, не только зажгло в их сердцах огонек настоящей дружбы, но послужило толчком к целому перевороту в сознании Мюленберга. Он понял, что он — «мы», которые обязательно должны существовать, если существуют «они». Кто это — мы? Он, Ганс и его друзья, о которых он давно догадывается? Нет, не в этом дело. Это гораздо больше. Мы — это другой идеологический лагерь, это другая сторона фронта великой борьбы, а он и Ганс — партизаны в лагере врага! И дело их — не личный протест возмутившихся граждан, а — миссия фронта!.. Вот чертовщина-то! Как же это случилось? Значит теперь этого нельзя избежать!..
Ах, как поздно, как поздно все это пришло в его медлительную голову! Пойми он это хотя бы на месяц раньше — и он не стал бы, как дурачок, носиться с этой идиотской, интеллигентской, да, интеллигентской этикой, запросто надул бы Гросса во время той знаменательной проверки ионизатора и отвел бы все несчастия, спас Гросса, его идею, себя… и Ганса.
И Ганса. Конечно, и Ганса… Черт возьми, сколько выдержки! Вот он спокойно показывает ему следы от каких-то зажимов на листках, говорит о копиях, снятых «ими». Как будто он не знал этого раньше, как и сам Мюленберг, — «они» не так наивны, чтобы вернуть им расчеты, да и саму машину, не оставив у себя копий… И вот он, все же, говорит об этом, чтобы так, — осторожно и деликатно, — проверить, не упустил ли Мюленберг это важное обстоятельство из виду. Он помогает Мюленбергу.
А ведь Ганс, конечно, понимает, что ждет его сейчас. Только благодаря связям Гросса, он до сих пор не попал в армию. Теперь — конец. Еще одна мобилизация, а она, конечно, скоро будет, и в Германии не останется ни одного молодого человека старше 16 лет. Ганса пошлют воевать против «своих».. Хорошо еще, если удастся сохранить его до конца работы. Но Ганс ведет себя так, словно он ничего не подозревает об этой страшной угрозе! Это он оберегает Мюленберга от лишних забот и тревог…
У Мюленберга никогда не было детей. А как хорошо, вероятно, было бы иметь сына… Вот такого…
…Эволюция в сознании инженера с каждым днем становилась значительнее и ощутимее для него самого. Слепой обретал зрение. Каждый раз, когда врач, при обходе, снимал с его глаз повязку, он все более четко различал окружающее.
Как его лечили, больной не знал, это ему было безразлично, он следил только за своим зрением. Потом он привык видеть, и заинтересовался методом лечения. Он вспомнил, что оно шло отдельными этапами. Сначала ему впрыснули препарат, который облегчил его страдания и вызвал доверие к врачу. Этим препаратом было маленькое слово «они». Потом вступила в действие хирургия. Врач стал жесток и холоден, его скальпель врезался в самое уязвимое место и больному пришлось напрячь все силы, чтобы не дрогнуть. — «Десять лет вы работали и не знали, что вы делаете? Стыдитесь, вы не ребенок!..» — Вот какая была операция…
Но как она помогла!
Когда он остался один и его окружили «они», он сорвал повязку, пластыри, швы, — чтобы броситься на Вейнтрауба, — и увидел свет, все вокруг!
И теперь все дальше уходит от него туман, становятся видимыми все более отдаленные планы…
… — Ничего, Ганс, — ответил, наконец, Мюленберг. — Теперь это не имеет значения. Пусть они ломают себе головы над копиями, а мы будем готовить новые подлинники — с их же помощью. Им больше ничего не остается. И нам — тоже… Может быть, все же нам удастся предотвратить несчастье. Я думаю, успех зависит от того, как скоро мы закончим работу. Чем меньше пройдет времени, тем больше шансов, что вся эта история не выйдет за пределы небольшого круга лиц, которые присутствовали при испытаниях на полигоне. Вы обратили внимание? Я вам говорил: все та же группа — пять человек. Вероятно есть еще какое-нибудь начальство, которое, конечно, ничего не смыслит в существе этой техники, но руководит ими. Это фигура безопасная… И даже, наверняка, полезная: она заинтересована в том, чтобы дело не ушло от них и, значит, сохранялось в тайне. Я рассуждаю так, Ганс. Из каких побуждений они налетели на нас? Из патриотических? Нет. Это люди не того сорта. Это хищники. Они хотят выслужиться, устроить свою судьбу, карьеру, — за счет изобретения Гросса. Им невыгодно вовлекать новых лиц — ведь придется делить трофеи! Значит они постараются держать все в секрете, по крайней мере, до тех пор, пока они уверены, что им вот-вот удастся получить от нас машину Гросса. Они наверняка не сообщат ничего и в Берлин — там тоже найдется немало охотников до лакомого куска. Но долго хранить эту тайну им нельзя, да и опасно: слухи, конечно, идут. Вот почему надо спешить, Ганс.
— Вы правы во всем, господин Мюленберг. Это очень крепко задумано и, по-видимому, ошибки не будет. Но я все-таки не понимаю, как вы представляете себе самый последний момент. Кто будет включать четвертую группу, и как вы сумеете…
— Не знаю, Ганс, — быстро перебил его Мюленберг. — Это я соображу там же, на месте. В крайнем случае… Впрочем, давайте как можно меньше думать об этом… а в особенности говорить.
— Ну, хорошо… — лицо Ганса опять стало суровым. — А как с этой папкой? Вы собираетесь взять ее туда с собой, так сказать, приложить к машине. Значит, в общем итоге у них все же останутся копии, а у нас не останется ничего. По моему следует подумать об этом.
Не ожидая ответа, Ганс вышел в другую комнату и оттуда сразу послышался шелест включенной электродрели: Ганс рассверливал отверстия на панели для пульта управления…
Зерно было брошено.
Врач продолжал лечить.
* * *
Казалось бы, все решено, план намечен, осталось его выполнять, ни о чем другом не думая. Но странные мысли то и дело возникали в голове Мюленберга.
Вдруг он представлял себе двух чудаков — изобретателей с их «машиной для передачи энергии без проводов»… Сколько же долгих лет прошло с тех пор, когда он сам искренне считал большой заслугой эту «лепту», вносимую ими «в прогресс человеческой культуры»? Да нет, это было всего месяц назад, — кругом уже бушевал пожар, и эта самая «человеческая культура» пылала и распадалась в огне пожиравшей ее гангрены. Да… Эта машина давно уже никому не нужна — как таковая. Нужна другая. Они и создали «другую». Другую, а не ту! Но кому они дали ее?.. («Стыдитесь, господин Мюленберг, инженер, гуманист! Вы не можете этого не понимать»).
Какая чушь! Ведь это же самое говорил… Вейнтрауб. Нет, он говорил иное… Мюленберг заставил себя вспомнить эту фразу, сказанную в «управлении» при первом свидании: «впереди — Россия, вы не можете этого не понимать».
Да, впереди — Россия. Это давно понимают все — и не только в Германии, а везде в мире. Жаль, что нельзя узнать, как там идут дела. Во всяком случае, там делается первая в истории людей попытка построить общество на разуме, а не на животных инстинктах. Там — колыбель нового мира…
«Впереди — Россия», — говорят «они», подготавливая страшный удар.
«… а у „нас“ не останется ничего»… это сказал Ганс.
…Больной начинал различать еще более далекие перспективы.
Срок, намеченный Мюленбергом, неумолимо приближался, а дела оставалось еще порядочно. Срок не был точен, но всякая оттяжка могла возбудить подозрения и нежелательные догадки, поэтому инженер еще усилил темп работы. И он, и, за редкими исключениями, Ганс ночевали в лаборатории; фрау Лиз, обильно теперь снабжаемая деньгами, усердно обслуживала и кормила их. Ганс мало изменился за это время, разве что несколько осунулся от недосыпания, побледнел. Мюленберг, наоборот, стал весь черным, обросшим, похожим на старого лесного медведя, вылезшего весной из берлоги. Взгляд его добрых, темно-карих глаз теперь был хмурым, тяжелым. Вероятно, дети бросились бы врассыпную, если бы он вдруг вышел к ним во двор.
Регулировку узлов ионизатора они начали вместе. Одному было бы немыслимо вообще справиться с этим, пришлось бы не столько работать, сколько ходить, ибо испытываемые блоки и улавливающие луч приборы находились в противоположных углах комнаты. Мюленберг последовательно менял то один, то другой параметр блока, как бы подкручивая колки своего инструмента. Потом брал аккорд. Приборы как бы вслушивались в него и определяли, верно ли он звучит. Ганс в другом углу следил за приборами и записывал показания.
Это был мрачный, нерадостный, но упорный труд, подогреваемый острым чувством необходимости и долга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77