..
Я выселен из комнаты на кухню, но не забыт, едва ли не через каждые пять минут раздается клич, меня призывающий:
— Павел!..
И я мчусь сломя голову, зная наперед, что ничего особого не случилось — очередной раз должен разделить восторг перед гением Пушкина.
Возок несется чрез ухабы. Мелькают мимо будки, бабы, Мальчишки, лавки, фонари, Дворцы, сады, монастыри, Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики, Бульвары, башни, казаки, Аптеки, магазины моды, Балконы, львы на воротах И стаи галок на крестах.
— А?.. Фейерверк! Можно ли ярче сказать о городе?! И какова скорость? Чувствуешь? Нашему веку, севшему на машины, не угнаться.
Я невольно поражаюсь, нет, даже не гению Пушкина, а себе: читал же ото место, даже запомнил его, но почему-то ничуть не удивился, принял как должное, как само собой разумеющееся.
Мое скрытое удивление видят, его по достоинству оценивают, торжествуют и... гонят вон, чтоб не мешал. Я ухожу, почтительно унося в себе выплывшую из прошлого счастливо-пеструю картину: «...И стаи галок на крестах».
Перед сном мы голова к голове подбиваем итоги дня.
Я не могу забыть Майю на берегу Валдайского озера: еле чадящий костер, смятая на траве простыня-скатерть, тихая-тихая гладь воды и она на коленях, взвинченная, горящая. Она тогда нам открыла нечто поразительное — революцию в любви, от скудной к богатой, от Сумарокова к Пушкину! Я хочу, чтоб то же самое она открыла на уроке и ребятам. Перед ней будут сидеть не малыши, а пятнадцатилетние юноши, поймут.
Она соглашается со мной:
— Поймут, но мне того мало. Пушкин велик, Пашенька, за сорок пять минут хотелось бы пробежать от подножия к вершине да еще успеть кинуть вниз взгляд.
— По всей горе скоком? Зачем? Открой один склон — достаточно.
Я отбиваю у нее куски рукописи — на выброс, она их храбро защищает, но в конце концов сдается. И это, право, льстит моему самолюбию...
Теперь я стараюсь не задерживаться в лаборатории по вечерам, спешу домой — да, чтоб сидеть на кухне и ждать придушенного восторгом крика: «Павел!..» Дома нынче суматошно и радостно вечерами. И когда я наскоро свертываю свои дела в лаборатории, то улавливаю сочувственные, иногда ироничные, иногда сокрушенные взгляды — попал под каблучок! Не скажу, что это не огорчает меня. Хотелось, чтоб в какой-то момент, тоже решающий и горячечный, Майя была со мной вплотную, так же как я с ней сейчас. Но тогда ей неизбежно придется сталкиваться с моими товарищами, а они не принимают ее, она их. Жаль...
Вечером накануне знаменательного дня я вернулся с работы, она не слышала, как я вошел, дверь в ванную была открыта. Майя стояла перед зеркалом в позе Жанны д'Арк —воинственная вещательница! — и вещала своему отражению о со-
крушительной силе пушкинской лирики. Я замер, боялся шевельнуться, долго слушал...
Неосторожный скрип паркета под ногами заставил ее обернуться. Она смутилась, но не очень.
— Генеральная репетиция, Пашенька. У меня должен быть внушительный вид.
Утром она облачилась в темный джерсовый костюм, перехваченный широким поясом, воротник белой батистовой блузки у шеи — чопорно строга, кажется выше ростом, только щеки рдеют молодым легкомысленным румянцем да глаза сияют тревожно и вызывающе нескромно. Как жаль, что не я, а кто-то другой увидит ее там — пылающее лицо, обжигающий взгляд,— услышит ее взволнованно рвущийся голос. Зависть до ревности! Это не защита диссертации, все-иавсего лишь показательный урок, присутствие родственников па нем исключается.
Я проводил ее до автобусной остановки.
— Пи пуха ни пера.
— К черту! К черту!
А сам кинулся к ближайшему автомату, чтоб позвонить Боре Цветику: нужны цветы, по возможности самые яркие, самые пышные, у нас сегодня торжество! Боря каждую неделю где-то их достает для Леночки. Даже среди зимы...
В этот день я лишь на пару часов заскочил в лабораторию — боялся пропустить возвращение Майи.
Низкий журнальный столик перед зеленой тахтой я накрыл белой скатертью, на него поставил букет кипенно-тучных хризантем — спасибо Боре, расстарался. Крупные цветы чуть слышно пахли травянистым увяданием — грустный запах самой осени. Рядом с ними черпан литая, пак снаряд, бутылка шампанского. И блеск стекла, нетерпеливый, праздничный. И взведенная тишина в доме. И счастливое брожение в моей груди...
Не открывается ли именно сейчас, собственно, сама наша семейная жизнь — надежные будни до скончания и моего, и ее века? До сих пор Майя шагала вперед вслепую, неуверенно, мог ли и я не чувствовать под своими ногами некую зыбкость. Теперь перед ней распахнется какая-то даль, откроется, что хочет, увидит, чего сможет достичь, поверит — я надежный попутчик. И пойдем мы бок о бок, я к своему, она к своему, к разному, но в одном направлении. Совместимость путей человеческих — но досужий вымысел, а обыденнейшая реальность, неисчислимые тысячи людей попарно так вот и шествуют через жизнь. Тот же Пушкин, кумир Майи, как-то обмолвился в одном письме: «Счастье можно найти лишь на проторенных дорогах».
Я ждал, время гало, Майя задерживалась. Уже начали сгущаться сумерки, уже пришлось зажечь свет. Букет хризантем
при :электрическом свете выглядел еще эффектнее, чем днем, И скатерть сияла ярче, и стекло блестело веселее... ...Щелкнул в дверях замок, меня подбросило, я ринулся навстречу! Она переступила через порог, и я невольно попятился: серое лицо, провалившиеся глаза, страдальчески сплюснутые губы, и нет прежней подтянутости, плечи обвалены, руки висят...
— Майя... что?..
Она с усилием крутанула головой, молча стянула плащ, волоча ноги, прошла в комнату и толчком остановилась... Перед праздничным столом!
Сияла непорочно чистая скатерть, ласкали глаз насыщенно окрашенные, пышные хризантемы, и мрачно-торжественная бутылка шампанского целилась в потолок, серебряной головой.
Майя боязливо обогнула стол и плашмя свалилась на тахту. Узкая спина затряслась от беззвучных рыданий.
Она мистически понимает великого поэта... Причину исторических изменений ее Пушкин видит в деятельности отдельных личностей. Она поставила творчество поэта в зависимость от сердечных увлечений. Ни слова не сказала о роли народа и народности... Она легкомысленно игнорировала программу обучения и явно не ознакомилась ни с одним методическим пособием... И вообще все не то и все не так, как нужно!
И последнее было, пожалуй верно: Майя действительно стремилась — а я, как мог, тут ее поддерживал — сказать не то, что все уже говорили, взгляпуть па Пушкина не так, как его другие видели; А присутствовавшие на показательном уроке педагоги, достаточно старые и достаточно опытные, в течение всей своей длительной жизни добросовестно усваивавшие, что именно нужно и как нужно —крепко усвоившие! — сильно, видать, возмутились таким безрассудным своеволием. И еще удивились, ведь в пединституте-то учат тому, что нужно, каким же образом эта девица оказалась столь неосведомленной?
Старый лолутгг и священный: Знанье — свет, незнанье— тьма!..
С трудом, слово за слово я вытащил из Майи подробности.
Она сидела передо мной оброненные на колени руки, спина бескостно согнутая, лицо потускневшее, с тем перекосом, какой я всегда видел у нее и минуты душевного разлада, и веки
опущены, глядит нелюдимо и пол.
— Что случилось со мной?..—произнесла она глухо и недоуменно.— Недавно твои припяли меня за круглую дурочку, теперь эти... Ох, как они друг перед другом старались, кто сильней приложит, кто больпей резанет... Что же случилось? Может, я и в самом деле стала хуже?..
у меня тоскливо засосало под ложечкой: она рассчитывала на меня, рассчитывала — помогу, открою, выведу! И вот мир повернулся изнанкой — я рядом, и я бессилен... Вряд ли она собиралась упрекать меня. Но взгляд в пол и голос глухой, отстраненный...
А на столе, покрытом неестественно чистой скатертью, пышные, вкрадчиво богатой гаммы хризантемы, устремленная вверх бутылка шампанского... Несостоявшийся праздник—злая издевка!
Хризантемы скоро увяли, а бутылку шампанского спустя несколько дней распил со мной Боря Цветик, неунывающий друг дома.
Я всегда любил, проснувшись, видеть поутру заплаканное дождем окно, обещающее скучный, серенький день. В эти минуты я испытывал самодовольное счастье. На всех людей затяжной дождь наводит тоску — их сегодня в точности походит на их вчера, и даже столь малое, как хорошая погода, уже разнообразие. У всех так, а вот я, извините, иной. Еще вечером, ложась спать, я с надеждой ждал новый день, именно такой вот, внешне ничем не отличающийся от прошедшего, никак не праздничный. В праздники мне пусто и неуютно, не знаю, куда себя деть. В будни меня ждет работа, всегда новая, не похожая на ту, что была вчера, всегда что-то обещающая. И серенькое утро с мокрым оконным стеклом — гарантия: будни исполнят свои обещания.
Так было всегда, но теперь заплаканное окно вызывало у меня невольное чувство вины. Причина — Майя! Могу ли я самодовольно радоваться серенькому дою, когда знаю, с какой неохотой она собирается В институт. «Педобожий дом казенный» стал ей еще невыносимей после провала на показательном уроке. А этот дом на другом конце города, даже добираться до него под дождем наказание. И невольно думаешь, завтра ей ничего не принесет — тот же дождь, тот же день. И что дальше?.. Серо и тускло без просвета.
Майн но утрам особенно пасмурна и неразговорчива.
По вечерам тоже. Вечерами нам просто не о чем обмолвиться словом. О моей работе — нет, не смей! О ее учебе—Нет, не упоминай! Особенно о недавней горячке с Пушкиным — тут уж воистину в доме повешенного не говорят о веревке.
Сейчас у пас в комнате все прибрано и расставлено по своим местам — добропорядочный скучный порядок и чистота. Книги собраны и разнесены по библиотекам. И чего-то надрывно ждешь, ждешь: госноди, хоть бы пожар или землетрясение, лишь бы не
тишина. Но дождь за окном, только дождь. Даже Боря Цветик не заглядывает в гости, отсиживается дома.
В один из таких вечеров Майя, лазая бесцельно по полкам, вытащила Иеронима Босха. Он так долго стоял забытым, что даже корешок лакированного супера успел пожелтеть.
— Откуда это у нас? — удивилась она.
— Подарили мне. Давно.
— Кто?
— Одна женщина...
Я никогда ни в чем не лгал Майе, ничего перед ней не умалчивал.
Сведя над переносицей суровые брови, она внимательно принялась изучать цветные босховские кошмары: всадников на опрокинутых кувшинах, рыб, летающих под облаками, тошнотных зеленых химер, химерические физиономии людей...
— Кто была та женщина?
— Научным бродягой и добрым человеком.
— Почему она сделала тебе именно такой подарок? Тебе что, очень нравился Босх?
— Скорей неприятен.
— А мне он нравится! — объявила Майя с мрачным торжеством.— Гляжу — и жутко. Это не смазливая «Незнакомка»...
Она, оказывается, не забыла «Незнакомку», даже в голосе сейчас мстительные нотки. «Незнакомка» теперь суеверно пугала меня — с нее началась неудовлетворенность Москвой, закончившаяся скандалом пред глумящимися масками. Нынче у нас все так натянуто и так ненадежно — не хватает лишь скандала. Я ничего не ответил и лишь украдкой перевел глаза па стену, где висела бесхитростная смеющаяся «Рябинка».
— А той женщине это нравилось?
— Не знаю, мы никогда не говорили о живописи.
— Нравилось, если держала у себя. Мы, наверно, похожи...
— Вы совсем разные. Она была очень одиноким человеком. У тебя родители, у тебя муж, полно знакомых, ты крепко связана с миром. У нее никого.
— Я связана?.. Нет! Кажется только. Оглядываюсь,— и страх берет — пусто...
Я расссрдился.
— Меня принимаешь за пустоту — пусть! По отца с матерью пустотой считаешь?!
Насупив брови, Майя долю молчала, наконец вздохнула и сказала:
— Ты прав... Просто я теперь какая-то исковерканная. У меня невезучая полоса... Никто в этом не виноват. И тебя я люблю. Да!.. И хочется тебе сделать что-то хорошее.
Но Босха она не отложила, листала и вглядывалась в него допоздна.
На следующий день, вернувшись с работы, я застал Майю дома, она встретила меня загадочным взглядом.
— Взгляни. Нравится?
Со стены над тахтой исчезла хохочущая «Рябинка», вместо нее раскинулось полотнище, траурное и тесно набитое несуразно угловатым — нечто бычье, нечто крокодилье-лошадиное, нечто человечье, спутано, перемешано, вопит, корчится, задирает уродливые конечности.
— Это Пикассо. «Герника»! — объявила она.
— А тебе... нравится? — спросил я.
— Да! Жуть берет.
— Не пойму, почему жуть должна доставлять наслаждение?
— Почти сорок лет весь мир восхищается этой картиной! Не впервые Майя упрекает меня, что мои вкусы и взгляды расходятся со всем миром. Не скажу, что мне доставляет удовольствие моя обособица, рад был бы походить на всех, но и притворяться перед собой не могу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Я выселен из комнаты на кухню, но не забыт, едва ли не через каждые пять минут раздается клич, меня призывающий:
— Павел!..
И я мчусь сломя голову, зная наперед, что ничего особого не случилось — очередной раз должен разделить восторг перед гением Пушкина.
Возок несется чрез ухабы. Мелькают мимо будки, бабы, Мальчишки, лавки, фонари, Дворцы, сады, монастыри, Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики, Бульвары, башни, казаки, Аптеки, магазины моды, Балконы, львы на воротах И стаи галок на крестах.
— А?.. Фейерверк! Можно ли ярче сказать о городе?! И какова скорость? Чувствуешь? Нашему веку, севшему на машины, не угнаться.
Я невольно поражаюсь, нет, даже не гению Пушкина, а себе: читал же ото место, даже запомнил его, но почему-то ничуть не удивился, принял как должное, как само собой разумеющееся.
Мое скрытое удивление видят, его по достоинству оценивают, торжествуют и... гонят вон, чтоб не мешал. Я ухожу, почтительно унося в себе выплывшую из прошлого счастливо-пеструю картину: «...И стаи галок на крестах».
Перед сном мы голова к голове подбиваем итоги дня.
Я не могу забыть Майю на берегу Валдайского озера: еле чадящий костер, смятая на траве простыня-скатерть, тихая-тихая гладь воды и она на коленях, взвинченная, горящая. Она тогда нам открыла нечто поразительное — революцию в любви, от скудной к богатой, от Сумарокова к Пушкину! Я хочу, чтоб то же самое она открыла на уроке и ребятам. Перед ней будут сидеть не малыши, а пятнадцатилетние юноши, поймут.
Она соглашается со мной:
— Поймут, но мне того мало. Пушкин велик, Пашенька, за сорок пять минут хотелось бы пробежать от подножия к вершине да еще успеть кинуть вниз взгляд.
— По всей горе скоком? Зачем? Открой один склон — достаточно.
Я отбиваю у нее куски рукописи — на выброс, она их храбро защищает, но в конце концов сдается. И это, право, льстит моему самолюбию...
Теперь я стараюсь не задерживаться в лаборатории по вечерам, спешу домой — да, чтоб сидеть на кухне и ждать придушенного восторгом крика: «Павел!..» Дома нынче суматошно и радостно вечерами. И когда я наскоро свертываю свои дела в лаборатории, то улавливаю сочувственные, иногда ироничные, иногда сокрушенные взгляды — попал под каблучок! Не скажу, что это не огорчает меня. Хотелось, чтоб в какой-то момент, тоже решающий и горячечный, Майя была со мной вплотную, так же как я с ней сейчас. Но тогда ей неизбежно придется сталкиваться с моими товарищами, а они не принимают ее, она их. Жаль...
Вечером накануне знаменательного дня я вернулся с работы, она не слышала, как я вошел, дверь в ванную была открыта. Майя стояла перед зеркалом в позе Жанны д'Арк —воинственная вещательница! — и вещала своему отражению о со-
крушительной силе пушкинской лирики. Я замер, боялся шевельнуться, долго слушал...
Неосторожный скрип паркета под ногами заставил ее обернуться. Она смутилась, но не очень.
— Генеральная репетиция, Пашенька. У меня должен быть внушительный вид.
Утром она облачилась в темный джерсовый костюм, перехваченный широким поясом, воротник белой батистовой блузки у шеи — чопорно строга, кажется выше ростом, только щеки рдеют молодым легкомысленным румянцем да глаза сияют тревожно и вызывающе нескромно. Как жаль, что не я, а кто-то другой увидит ее там — пылающее лицо, обжигающий взгляд,— услышит ее взволнованно рвущийся голос. Зависть до ревности! Это не защита диссертации, все-иавсего лишь показательный урок, присутствие родственников па нем исключается.
Я проводил ее до автобусной остановки.
— Пи пуха ни пера.
— К черту! К черту!
А сам кинулся к ближайшему автомату, чтоб позвонить Боре Цветику: нужны цветы, по возможности самые яркие, самые пышные, у нас сегодня торжество! Боря каждую неделю где-то их достает для Леночки. Даже среди зимы...
В этот день я лишь на пару часов заскочил в лабораторию — боялся пропустить возвращение Майи.
Низкий журнальный столик перед зеленой тахтой я накрыл белой скатертью, на него поставил букет кипенно-тучных хризантем — спасибо Боре, расстарался. Крупные цветы чуть слышно пахли травянистым увяданием — грустный запах самой осени. Рядом с ними черпан литая, пак снаряд, бутылка шампанского. И блеск стекла, нетерпеливый, праздничный. И взведенная тишина в доме. И счастливое брожение в моей груди...
Не открывается ли именно сейчас, собственно, сама наша семейная жизнь — надежные будни до скончания и моего, и ее века? До сих пор Майя шагала вперед вслепую, неуверенно, мог ли и я не чувствовать под своими ногами некую зыбкость. Теперь перед ней распахнется какая-то даль, откроется, что хочет, увидит, чего сможет достичь, поверит — я надежный попутчик. И пойдем мы бок о бок, я к своему, она к своему, к разному, но в одном направлении. Совместимость путей человеческих — но досужий вымысел, а обыденнейшая реальность, неисчислимые тысячи людей попарно так вот и шествуют через жизнь. Тот же Пушкин, кумир Майи, как-то обмолвился в одном письме: «Счастье можно найти лишь на проторенных дорогах».
Я ждал, время гало, Майя задерживалась. Уже начали сгущаться сумерки, уже пришлось зажечь свет. Букет хризантем
при :электрическом свете выглядел еще эффектнее, чем днем, И скатерть сияла ярче, и стекло блестело веселее... ...Щелкнул в дверях замок, меня подбросило, я ринулся навстречу! Она переступила через порог, и я невольно попятился: серое лицо, провалившиеся глаза, страдальчески сплюснутые губы, и нет прежней подтянутости, плечи обвалены, руки висят...
— Майя... что?..
Она с усилием крутанула головой, молча стянула плащ, волоча ноги, прошла в комнату и толчком остановилась... Перед праздничным столом!
Сияла непорочно чистая скатерть, ласкали глаз насыщенно окрашенные, пышные хризантемы, и мрачно-торжественная бутылка шампанского целилась в потолок, серебряной головой.
Майя боязливо обогнула стол и плашмя свалилась на тахту. Узкая спина затряслась от беззвучных рыданий.
Она мистически понимает великого поэта... Причину исторических изменений ее Пушкин видит в деятельности отдельных личностей. Она поставила творчество поэта в зависимость от сердечных увлечений. Ни слова не сказала о роли народа и народности... Она легкомысленно игнорировала программу обучения и явно не ознакомилась ни с одним методическим пособием... И вообще все не то и все не так, как нужно!
И последнее было, пожалуй верно: Майя действительно стремилась — а я, как мог, тут ее поддерживал — сказать не то, что все уже говорили, взгляпуть па Пушкина не так, как его другие видели; А присутствовавшие на показательном уроке педагоги, достаточно старые и достаточно опытные, в течение всей своей длительной жизни добросовестно усваивавшие, что именно нужно и как нужно —крепко усвоившие! — сильно, видать, возмутились таким безрассудным своеволием. И еще удивились, ведь в пединституте-то учат тому, что нужно, каким же образом эта девица оказалась столь неосведомленной?
Старый лолутгг и священный: Знанье — свет, незнанье— тьма!..
С трудом, слово за слово я вытащил из Майи подробности.
Она сидела передо мной оброненные на колени руки, спина бескостно согнутая, лицо потускневшее, с тем перекосом, какой я всегда видел у нее и минуты душевного разлада, и веки
опущены, глядит нелюдимо и пол.
— Что случилось со мной?..—произнесла она глухо и недоуменно.— Недавно твои припяли меня за круглую дурочку, теперь эти... Ох, как они друг перед другом старались, кто сильней приложит, кто больпей резанет... Что же случилось? Может, я и в самом деле стала хуже?..
у меня тоскливо засосало под ложечкой: она рассчитывала на меня, рассчитывала — помогу, открою, выведу! И вот мир повернулся изнанкой — я рядом, и я бессилен... Вряд ли она собиралась упрекать меня. Но взгляд в пол и голос глухой, отстраненный...
А на столе, покрытом неестественно чистой скатертью, пышные, вкрадчиво богатой гаммы хризантемы, устремленная вверх бутылка шампанского... Несостоявшийся праздник—злая издевка!
Хризантемы скоро увяли, а бутылку шампанского спустя несколько дней распил со мной Боря Цветик, неунывающий друг дома.
Я всегда любил, проснувшись, видеть поутру заплаканное дождем окно, обещающее скучный, серенький день. В эти минуты я испытывал самодовольное счастье. На всех людей затяжной дождь наводит тоску — их сегодня в точности походит на их вчера, и даже столь малое, как хорошая погода, уже разнообразие. У всех так, а вот я, извините, иной. Еще вечером, ложась спать, я с надеждой ждал новый день, именно такой вот, внешне ничем не отличающийся от прошедшего, никак не праздничный. В праздники мне пусто и неуютно, не знаю, куда себя деть. В будни меня ждет работа, всегда новая, не похожая на ту, что была вчера, всегда что-то обещающая. И серенькое утро с мокрым оконным стеклом — гарантия: будни исполнят свои обещания.
Так было всегда, но теперь заплаканное окно вызывало у меня невольное чувство вины. Причина — Майя! Могу ли я самодовольно радоваться серенькому дою, когда знаю, с какой неохотой она собирается В институт. «Педобожий дом казенный» стал ей еще невыносимей после провала на показательном уроке. А этот дом на другом конце города, даже добираться до него под дождем наказание. И невольно думаешь, завтра ей ничего не принесет — тот же дождь, тот же день. И что дальше?.. Серо и тускло без просвета.
Майн но утрам особенно пасмурна и неразговорчива.
По вечерам тоже. Вечерами нам просто не о чем обмолвиться словом. О моей работе — нет, не смей! О ее учебе—Нет, не упоминай! Особенно о недавней горячке с Пушкиным — тут уж воистину в доме повешенного не говорят о веревке.
Сейчас у пас в комнате все прибрано и расставлено по своим местам — добропорядочный скучный порядок и чистота. Книги собраны и разнесены по библиотекам. И чего-то надрывно ждешь, ждешь: госноди, хоть бы пожар или землетрясение, лишь бы не
тишина. Но дождь за окном, только дождь. Даже Боря Цветик не заглядывает в гости, отсиживается дома.
В один из таких вечеров Майя, лазая бесцельно по полкам, вытащила Иеронима Босха. Он так долго стоял забытым, что даже корешок лакированного супера успел пожелтеть.
— Откуда это у нас? — удивилась она.
— Подарили мне. Давно.
— Кто?
— Одна женщина...
Я никогда ни в чем не лгал Майе, ничего перед ней не умалчивал.
Сведя над переносицей суровые брови, она внимательно принялась изучать цветные босховские кошмары: всадников на опрокинутых кувшинах, рыб, летающих под облаками, тошнотных зеленых химер, химерические физиономии людей...
— Кто была та женщина?
— Научным бродягой и добрым человеком.
— Почему она сделала тебе именно такой подарок? Тебе что, очень нравился Босх?
— Скорей неприятен.
— А мне он нравится! — объявила Майя с мрачным торжеством.— Гляжу — и жутко. Это не смазливая «Незнакомка»...
Она, оказывается, не забыла «Незнакомку», даже в голосе сейчас мстительные нотки. «Незнакомка» теперь суеверно пугала меня — с нее началась неудовлетворенность Москвой, закончившаяся скандалом пред глумящимися масками. Нынче у нас все так натянуто и так ненадежно — не хватает лишь скандала. Я ничего не ответил и лишь украдкой перевел глаза па стену, где висела бесхитростная смеющаяся «Рябинка».
— А той женщине это нравилось?
— Не знаю, мы никогда не говорили о живописи.
— Нравилось, если держала у себя. Мы, наверно, похожи...
— Вы совсем разные. Она была очень одиноким человеком. У тебя родители, у тебя муж, полно знакомых, ты крепко связана с миром. У нее никого.
— Я связана?.. Нет! Кажется только. Оглядываюсь,— и страх берет — пусто...
Я расссрдился.
— Меня принимаешь за пустоту — пусть! По отца с матерью пустотой считаешь?!
Насупив брови, Майя долю молчала, наконец вздохнула и сказала:
— Ты прав... Просто я теперь какая-то исковерканная. У меня невезучая полоса... Никто в этом не виноват. И тебя я люблю. Да!.. И хочется тебе сделать что-то хорошее.
Но Босха она не отложила, листала и вглядывалась в него допоздна.
На следующий день, вернувшись с работы, я застал Майю дома, она встретила меня загадочным взглядом.
— Взгляни. Нравится?
Со стены над тахтой исчезла хохочущая «Рябинка», вместо нее раскинулось полотнище, траурное и тесно набитое несуразно угловатым — нечто бычье, нечто крокодилье-лошадиное, нечто человечье, спутано, перемешано, вопит, корчится, задирает уродливые конечности.
— Это Пикассо. «Герника»! — объявила она.
— А тебе... нравится? — спросил я.
— Да! Жуть берет.
— Не пойму, почему жуть должна доставлять наслаждение?
— Почти сорок лет весь мир восхищается этой картиной! Не впервые Майя упрекает меня, что мои вкусы и взгляды расходятся со всем миром. Не скажу, что мне доставляет удовольствие моя обособица, рад был бы походить на всех, но и притворяться перед собой не могу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32