а это более чем подозрительно, так как известно, что у него нет никаких средств.
Габриэль слушала, опустив голову. Несмотря ни на что, сердце ее трепетало, но отступить было трудно, и дерзкие слова «я не хочу дать тебе мое честное имя» снова звучали в ее ушах. Бледная, но непоколебимая, она встала и сказала спокойно:
— Как ни кажется неправдоподобным ваше предположение, месье Лаубе, я не считаю себя вправе пренебрегать каким бы то ни было указанием и должна вам признаться, что видела, как месье Веренфельс рассматривал вчера маленький кинжал, которым, как кажется, и совершен взлом. Предоставляю действовать властям, не мешая ни в чем, что они признают необходимым для уяснения дела.
VIII. Гражданская смерть
Не подозревая, какая гроза собирается над его головой, Готфрид был весь погружен в свои печальные думы. Поезд быстро уносил его далеко от места, где осталась половина его сердца. Мрачный, исполненный тоски, молодой человек сторонился своих спутников, ни с кем не говорил и выходил из купе только, чтобы поесть.
Было часов шесть, когда поезд остановился на станции большого города; и так как это была остановка на час времени, то Готфрид вышел на вокзал и стал ходить взад и вперед. Он не заметил, что начальник станции и господин в партикулярном платье, пробиравшиеся сквозь толпу, как бы разыскивая кого-то, остановились, увидев его, внимательно его осмотрели, затем после короткого совещания подошли к нему.
— Извините, но позвольте вас спросить, не с бароном ли Готфридом Веренфельсом я имею удовольствие говорить? — спросил начальник станции с легким поклоном.
— Да, это я. Что вам угодно?
— Я попрошу вас войти на минутку ко мне в кабинет по важному делу.
Удивленный и недовольный, Веренфельс пошел вслед за ним; но как только дверь заперлась позади их, господин в партикулярном платье подошел к Готфриду и подал ему карточку.
— Я агент охранной полиции и должен, к моему сожалению, барон, подвергнуть обыску ваши вещи и вашу особу в виду имеющегося на вас важного обвинения.
— Обвинения на меня? — спросил Готфрид, краснея от досады. — Недоразумение более чем странное! Вот мои ключи и билет от багажа, — присовокупил он, бросая то и другое на стол. — Могу ли я узнать, по крайней мере, кто меня обвиняет? — спросил он с раздражением минуту спустя.
— Никто — прямо. Но крупная кража совершена в Рекенштейнском замке, и ваше имя находится в числе подозреваемых лиц, — отвечал полицейский, всматриваясь в него пытливым взглядом.
Как громом пораженный, Готфрид отступил и, шатаясь, прислонился к стене. Если Габриэль вмешалась в обвинение, что-нибудь ужасное угрожало ему. В глазах у него потемнело; и оба свидетеля этого страшного волнения обменялись значительным взглядом. В эту минуту принесли вещи, и начался обыск. Осмотр обоих мешков и шкатулки не дал никакого результата. Бледный, с пылающим взглядом молодой человек следил глазами за каждым движением полицейского; он сам теперь ожидал, что найдется что-нибудь, что именно — он не знал. Но вдруг припомнил, что во время его отсутствия Габриэль приходила к сыну, а раньше, быть может, была и в его комнате. Что значит для этой женщины еще одно преступление?
После всего принялись за чемодан, осматривая тщательно каждую вещь. Вдруг агент вынул из кармана сюртука кожаный портфель и констатировал, что он наполнен банковыми билетами.
— Тридцать тысяч талеров, — сказал он, сосчитав деньги, — все верно, месье Веренфельс; именем закона арестую вас, как изобличенного в краже.
Бешенство и отчаяние лишило Готфрида способности говорить, но почувствовав на плече руку агента, он с отвращением отшатнулся и воскликнул глухим голосом:
— Какая подлость! Мне подложили этот портфель.
— Ах, милостивый государь, это оправдание всех уличенных воров, — ответил сыщик с презрением.
При этих словах, оскорбляющих все чувства несчастного, силы изменили ему; острая боль сжала его сердце, все потемнело вокруг него, и, как дуб, вырванный с корнем, он упал без чувств.
Каково было душевное состояние Готфрида, когда дверь тюрьмы закрылась за ним, трудно описать. Он сознавал себя погибшим, так как не мог дать никаких убедительных доказательств своей невиновности; у него не было даже письма Серрати, которое бы бросило подозрительный свет на характер Габриэли. В отчаянии он не раз думал о самоубийстве, но чувство благочестия и мысль о ребенке всегда останавливали его.
Почти месяц спустя после заключения Готфрида однажды утром сторож, принеся ему обед, вручил вместе с тем маленькую коробку и затем ушел. Молодой человек равнодушно открыл ее и к своему удивлению нашел в ней свежую ветку розы, завернутую в атласную бумагу; рассматривая цветок, он заметил привязанную к стеблю полоску бумаги, на которой были написаны тонким, измененным почерком весьма понятные для него слова:
«Ты не имеешь больше честного имени, но я все же люблю тебя. Прости и согласись взять меня, Готфрид. Я сумею тебя освободить какою бы то ни было ценою и пойду за тобой на край света?
Пораженный Готфрид с изумлением глядел на эти строки, на это новое доказательство упорной и безумной страсти этой тигрицы, которую он так неосторожно раздражил. Он с отвращением кинул на пол розу, раздавил ее каблуком и разорвал записку.
Когда сторож вошел снова, то нашел заключенного лежащим на постели лицом к стене. Служитель молча поднял раздавленный цветок и обрывки бумаги и отдал этот красноречивый ответ Сицилии, ожидавшей в его комнате…
Прошло около двух месяцев после этого последнего инцидента. Габриэль лежала однажды, свернувшись на диване своего кабинета в Рекенштейнском отеле, погруженная в глубокое раздумье. С тех пор как ее камеристка принесла ей затоптанные обрывки ее письма, после этого окончательного доказательства презрения к ней Готфрида, затаенное бешенство кипело в ее груди, перемежаясь с припадками упреков совести. В эту минуту она старалась изменить направление своих мыслей, заставляя себя обратить их на дона Рамона, который снова появился в Берлине и хотя с большей сдержанностью, но возобновил свое ухаживание. Утром этого самого дня она имела с пылким бразильцем разговор, предметом которого было предложение, почтительно высказанное. Ее ответ равнялся обещанию, и молодой человек оставил ее сияющий и исполненный надежд. Снова перед молодой женщиной раскрывалась будущность богатства и наслаждений. Конечно, влюбленный миллионер будет исполнять каждое ее желание и окружать ее феерической роскошью, которую она так любила. Ведь он был ее рабом! А между тем, думая об этом, она тяжело вздохнула, ясно сознавая, что оттолкнула бы от себя все за одну лишь улыбку, за один лишь взгляд любви того, кто укротил ее и даже в пропасти, куда она его столкнула, отвергал ее с презрением.
Молодая женщина поднялась с пылающим лицом и тяжело дыша. Взгляд ее упал на кипу газет, журналов и на письмо, лежавшее на ее столе. Машинально взяла она это письмо и пробежала его глазами. То был отчет смотрительницы Рекенштейнской фермы с уведомлением об отправке разной провизии и с подробностями о хозяйстве. Но в конце фермерша присовокупила:
«Зная, как Вы были всегда добры, графиня, к племяннице судьи, мадемуазель Жизели Линднер, позволяю себе сообщить Вам, что эта несчастная молодая девушка умерла на прошлой неделе. Известие о гнусном преступлении ее жениха нанесло ей последний удар. Она истаяла, как свечка. Да простит ей милосердный Бог ее прегрешения».
Бледная, дрожащими руками, графиня сложила письмо. Эта преждевременная смерть была ее делом. Эта могила взывала к Высшему Судье о мщении против нее. А между тем преступление не привело к желанной цели. Но зачем эти поздние сожаления? Что сделано, того нельзя переделать. Она взяла газету и стала читать, но вдруг задрожала и прильнула глазами к столбцу следующего содержания:
«В суде городе С… разбиралось печальное и потрясающее дело. Оно доказывает, что, к несчастью, деморализация и позор поражают даже самые почтенные семейства и что жажда наслаждаться во что бы то ни стало влечет к преступлению людей, носящих самые древние имена. Подобный представитель рыцарской расы, барон де В***, был уличен в воровстве со взломом у графини де Р*. Несмотря на его приличный вид, на его отрицание и жаркую защиту его адвоката, уличенный приговорен к двухлетнему тюремному заключению».
Листок выпал из рук Габриэли, и глаза ее загорелись диким огнем.
— Отомщена! — прошептала она. — Это честное имя, которого я недостойна, у тебя его нет больше. Удар, нанесенный мною, еще хуже того, который поразил меня; и я знаю, что ты предпочел бы смерть. — Она сжала руками свой пылающий лоб: «Да, я отомщена, а между тем не чувствую счастья, которого ожидала от удовлетворения моей мести. Я не нахожу покоя, так как хотя все думают, что он вор, но я знаю, что он не виновен, а он знает, что я бесчестна и преступна». Она прижала голову к подушкам и разразилась рыданиями. «Ах, Готфрид, зачем своей безжалостной жестокостью ты принудил меня сделать тебе так много зла и предал меня терзаниям совести?!»
Через год и полтора месяца после смерти графа Вилибальда Рекенштейн избранное общество собралось в католической церкви столицы, где с большой пышностью праздновалась свадьба дона Рамона и графини Габриэли. Среди аристократической и нарядной толпы был и Танкред, уже в форме военной школы, с радостной улыбкой на румяных устах.
В тот час, когда молодая графиня де Морейра, опираясь на руку своего мужа, принимала в своем салоне, залитом солнцем, поздравления приглашенных, в отдаленном городе на берегу Рейна, в тюремной келье, одиноко сидел заключенный. Его бледное лицо выражало страдания и отчаяние. Несчастный не знал, что в эту самую минуту та, которая погубила его, празднует новый триумф красоты и гордости. Готфрид не знал ничего об этой насмешке судьбы. Закрыв лицо руками, он был погружен в раздумье, и из его истерзанного сердца вырывался все тот же вопрос: «Где же правда Божественная, если нет правды человеческой?»
Часть II
Лилия
I. Двенадцать лет спустя
За пределами города Монако, близ шоссе, ведущего в Вентимиль, стоял уединенный дом довольно мрачного вида. Три больших окна, выходящих на улицу, были всегда завешены темными гардинами; с обеих сторон дома, охватывая обширное пространство, тянулась серая стена, довольно высокая, из-за которой выглядывала густая зелень сада; несколько каменных ступеней вели к массивной узкой двери, через которую проникали во внутрь этого жилища, всегда безмолвного и как бы необитаемого; и лишь блестящая, медная доска с надписью «В. Берг» доказывала, что тут живут.
Мы вводим читателя в большой зал ре-де-шоссе этого дома, в послеобеденную пору прекрасного апрельского дня. В комнате было много света от двух больших окон и стеклянной двери, которая выходила на террасу, обнесенную мраморной балюстрадой и украшенную цветами в красных каменных вазах. Мебель этой комнаты — роскошная и удобная — была, впрочем, очень старинная, и ее темный цвет и темные обои на стенах придавали бы мрачный вид жилищу, если бы множество букетов разнообразных цветов не оживляло его не наполняло своим благоуханием.
Возле открытого окна, в кресле на колесах, сидела женщина лет пятидесяти; ноги ее были обернуты шерстяным одеялом. Седеющие волосы обрамляли ее лицо, еще привлекательное, несмотря на его болезненную худобу; выражение чрезвычайной доброты и кроткие, грустные глаза придавали ему особую прелесть. Она внимательно читала последний выпуск одного английского периодического издания, а на столике возле нее лежала груда книг и журналов.
На маленьком диване возле другого окна расположилась молодая девушка, вся погруженная в шитье детской рубашечки; вокруг нее были разбросаны чепчики, кофточки и белые шерстяные башмачки.
Это была шестнадцатилетняя девочка слабого сложения и болезненного вида; ее худенькие члены, высокие и узкие плечи, неразвитый стан были несомненным следствием быстрого роста. Худощавое, угловатое лицо с бесцветными губами ясно показывало, что она только что перенесла серьезную болезнь, но черные бархатные глаза горели жизнью и энергией; брови почти сходились вместе и придавали оригинальный характер ее чертам, резко выдающимся вследствие чрезмерной худобы; две косы, золотисто-рыжеватые, длинные и густые на диво, красиво выделяясь на ее синем кашемировом платье, спускались до самого пола.
Время от времени она прерывала свою работу, чтобы погладить собачку, которая лежала свернувшись возле нее на диване, или чтобы взглянуть на жердочку, продетую в окне, на которой качался попугай. «Лилия, Жако хочет сахару», — вдруг крикнул попка, прерывая тишину, царившую в комнате.
Обе женщины подняли голову, посмотрели друг на друга и обменялись улыбками.
— Как идет твоя работа, дитя мое? — спросила старушка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Габриэль слушала, опустив голову. Несмотря ни на что, сердце ее трепетало, но отступить было трудно, и дерзкие слова «я не хочу дать тебе мое честное имя» снова звучали в ее ушах. Бледная, но непоколебимая, она встала и сказала спокойно:
— Как ни кажется неправдоподобным ваше предположение, месье Лаубе, я не считаю себя вправе пренебрегать каким бы то ни было указанием и должна вам признаться, что видела, как месье Веренфельс рассматривал вчера маленький кинжал, которым, как кажется, и совершен взлом. Предоставляю действовать властям, не мешая ни в чем, что они признают необходимым для уяснения дела.
VIII. Гражданская смерть
Не подозревая, какая гроза собирается над его головой, Готфрид был весь погружен в свои печальные думы. Поезд быстро уносил его далеко от места, где осталась половина его сердца. Мрачный, исполненный тоски, молодой человек сторонился своих спутников, ни с кем не говорил и выходил из купе только, чтобы поесть.
Было часов шесть, когда поезд остановился на станции большого города; и так как это была остановка на час времени, то Готфрид вышел на вокзал и стал ходить взад и вперед. Он не заметил, что начальник станции и господин в партикулярном платье, пробиравшиеся сквозь толпу, как бы разыскивая кого-то, остановились, увидев его, внимательно его осмотрели, затем после короткого совещания подошли к нему.
— Извините, но позвольте вас спросить, не с бароном ли Готфридом Веренфельсом я имею удовольствие говорить? — спросил начальник станции с легким поклоном.
— Да, это я. Что вам угодно?
— Я попрошу вас войти на минутку ко мне в кабинет по важному делу.
Удивленный и недовольный, Веренфельс пошел вслед за ним; но как только дверь заперлась позади их, господин в партикулярном платье подошел к Готфриду и подал ему карточку.
— Я агент охранной полиции и должен, к моему сожалению, барон, подвергнуть обыску ваши вещи и вашу особу в виду имеющегося на вас важного обвинения.
— Обвинения на меня? — спросил Готфрид, краснея от досады. — Недоразумение более чем странное! Вот мои ключи и билет от багажа, — присовокупил он, бросая то и другое на стол. — Могу ли я узнать, по крайней мере, кто меня обвиняет? — спросил он с раздражением минуту спустя.
— Никто — прямо. Но крупная кража совершена в Рекенштейнском замке, и ваше имя находится в числе подозреваемых лиц, — отвечал полицейский, всматриваясь в него пытливым взглядом.
Как громом пораженный, Готфрид отступил и, шатаясь, прислонился к стене. Если Габриэль вмешалась в обвинение, что-нибудь ужасное угрожало ему. В глазах у него потемнело; и оба свидетеля этого страшного волнения обменялись значительным взглядом. В эту минуту принесли вещи, и начался обыск. Осмотр обоих мешков и шкатулки не дал никакого результата. Бледный, с пылающим взглядом молодой человек следил глазами за каждым движением полицейского; он сам теперь ожидал, что найдется что-нибудь, что именно — он не знал. Но вдруг припомнил, что во время его отсутствия Габриэль приходила к сыну, а раньше, быть может, была и в его комнате. Что значит для этой женщины еще одно преступление?
После всего принялись за чемодан, осматривая тщательно каждую вещь. Вдруг агент вынул из кармана сюртука кожаный портфель и констатировал, что он наполнен банковыми билетами.
— Тридцать тысяч талеров, — сказал он, сосчитав деньги, — все верно, месье Веренфельс; именем закона арестую вас, как изобличенного в краже.
Бешенство и отчаяние лишило Готфрида способности говорить, но почувствовав на плече руку агента, он с отвращением отшатнулся и воскликнул глухим голосом:
— Какая подлость! Мне подложили этот портфель.
— Ах, милостивый государь, это оправдание всех уличенных воров, — ответил сыщик с презрением.
При этих словах, оскорбляющих все чувства несчастного, силы изменили ему; острая боль сжала его сердце, все потемнело вокруг него, и, как дуб, вырванный с корнем, он упал без чувств.
Каково было душевное состояние Готфрида, когда дверь тюрьмы закрылась за ним, трудно описать. Он сознавал себя погибшим, так как не мог дать никаких убедительных доказательств своей невиновности; у него не было даже письма Серрати, которое бы бросило подозрительный свет на характер Габриэли. В отчаянии он не раз думал о самоубийстве, но чувство благочестия и мысль о ребенке всегда останавливали его.
Почти месяц спустя после заключения Готфрида однажды утром сторож, принеся ему обед, вручил вместе с тем маленькую коробку и затем ушел. Молодой человек равнодушно открыл ее и к своему удивлению нашел в ней свежую ветку розы, завернутую в атласную бумагу; рассматривая цветок, он заметил привязанную к стеблю полоску бумаги, на которой были написаны тонким, измененным почерком весьма понятные для него слова:
«Ты не имеешь больше честного имени, но я все же люблю тебя. Прости и согласись взять меня, Готфрид. Я сумею тебя освободить какою бы то ни было ценою и пойду за тобой на край света?
Пораженный Готфрид с изумлением глядел на эти строки, на это новое доказательство упорной и безумной страсти этой тигрицы, которую он так неосторожно раздражил. Он с отвращением кинул на пол розу, раздавил ее каблуком и разорвал записку.
Когда сторож вошел снова, то нашел заключенного лежащим на постели лицом к стене. Служитель молча поднял раздавленный цветок и обрывки бумаги и отдал этот красноречивый ответ Сицилии, ожидавшей в его комнате…
Прошло около двух месяцев после этого последнего инцидента. Габриэль лежала однажды, свернувшись на диване своего кабинета в Рекенштейнском отеле, погруженная в глубокое раздумье. С тех пор как ее камеристка принесла ей затоптанные обрывки ее письма, после этого окончательного доказательства презрения к ней Готфрида, затаенное бешенство кипело в ее груди, перемежаясь с припадками упреков совести. В эту минуту она старалась изменить направление своих мыслей, заставляя себя обратить их на дона Рамона, который снова появился в Берлине и хотя с большей сдержанностью, но возобновил свое ухаживание. Утром этого самого дня она имела с пылким бразильцем разговор, предметом которого было предложение, почтительно высказанное. Ее ответ равнялся обещанию, и молодой человек оставил ее сияющий и исполненный надежд. Снова перед молодой женщиной раскрывалась будущность богатства и наслаждений. Конечно, влюбленный миллионер будет исполнять каждое ее желание и окружать ее феерической роскошью, которую она так любила. Ведь он был ее рабом! А между тем, думая об этом, она тяжело вздохнула, ясно сознавая, что оттолкнула бы от себя все за одну лишь улыбку, за один лишь взгляд любви того, кто укротил ее и даже в пропасти, куда она его столкнула, отвергал ее с презрением.
Молодая женщина поднялась с пылающим лицом и тяжело дыша. Взгляд ее упал на кипу газет, журналов и на письмо, лежавшее на ее столе. Машинально взяла она это письмо и пробежала его глазами. То был отчет смотрительницы Рекенштейнской фермы с уведомлением об отправке разной провизии и с подробностями о хозяйстве. Но в конце фермерша присовокупила:
«Зная, как Вы были всегда добры, графиня, к племяннице судьи, мадемуазель Жизели Линднер, позволяю себе сообщить Вам, что эта несчастная молодая девушка умерла на прошлой неделе. Известие о гнусном преступлении ее жениха нанесло ей последний удар. Она истаяла, как свечка. Да простит ей милосердный Бог ее прегрешения».
Бледная, дрожащими руками, графиня сложила письмо. Эта преждевременная смерть была ее делом. Эта могила взывала к Высшему Судье о мщении против нее. А между тем преступление не привело к желанной цели. Но зачем эти поздние сожаления? Что сделано, того нельзя переделать. Она взяла газету и стала читать, но вдруг задрожала и прильнула глазами к столбцу следующего содержания:
«В суде городе С… разбиралось печальное и потрясающее дело. Оно доказывает, что, к несчастью, деморализация и позор поражают даже самые почтенные семейства и что жажда наслаждаться во что бы то ни стало влечет к преступлению людей, носящих самые древние имена. Подобный представитель рыцарской расы, барон де В***, был уличен в воровстве со взломом у графини де Р*. Несмотря на его приличный вид, на его отрицание и жаркую защиту его адвоката, уличенный приговорен к двухлетнему тюремному заключению».
Листок выпал из рук Габриэли, и глаза ее загорелись диким огнем.
— Отомщена! — прошептала она. — Это честное имя, которого я недостойна, у тебя его нет больше. Удар, нанесенный мною, еще хуже того, который поразил меня; и я знаю, что ты предпочел бы смерть. — Она сжала руками свой пылающий лоб: «Да, я отомщена, а между тем не чувствую счастья, которого ожидала от удовлетворения моей мести. Я не нахожу покоя, так как хотя все думают, что он вор, но я знаю, что он не виновен, а он знает, что я бесчестна и преступна». Она прижала голову к подушкам и разразилась рыданиями. «Ах, Готфрид, зачем своей безжалостной жестокостью ты принудил меня сделать тебе так много зла и предал меня терзаниям совести?!»
Через год и полтора месяца после смерти графа Вилибальда Рекенштейн избранное общество собралось в католической церкви столицы, где с большой пышностью праздновалась свадьба дона Рамона и графини Габриэли. Среди аристократической и нарядной толпы был и Танкред, уже в форме военной школы, с радостной улыбкой на румяных устах.
В тот час, когда молодая графиня де Морейра, опираясь на руку своего мужа, принимала в своем салоне, залитом солнцем, поздравления приглашенных, в отдаленном городе на берегу Рейна, в тюремной келье, одиноко сидел заключенный. Его бледное лицо выражало страдания и отчаяние. Несчастный не знал, что в эту самую минуту та, которая погубила его, празднует новый триумф красоты и гордости. Готфрид не знал ничего об этой насмешке судьбы. Закрыв лицо руками, он был погружен в раздумье, и из его истерзанного сердца вырывался все тот же вопрос: «Где же правда Божественная, если нет правды человеческой?»
Часть II
Лилия
I. Двенадцать лет спустя
За пределами города Монако, близ шоссе, ведущего в Вентимиль, стоял уединенный дом довольно мрачного вида. Три больших окна, выходящих на улицу, были всегда завешены темными гардинами; с обеих сторон дома, охватывая обширное пространство, тянулась серая стена, довольно высокая, из-за которой выглядывала густая зелень сада; несколько каменных ступеней вели к массивной узкой двери, через которую проникали во внутрь этого жилища, всегда безмолвного и как бы необитаемого; и лишь блестящая, медная доска с надписью «В. Берг» доказывала, что тут живут.
Мы вводим читателя в большой зал ре-де-шоссе этого дома, в послеобеденную пору прекрасного апрельского дня. В комнате было много света от двух больших окон и стеклянной двери, которая выходила на террасу, обнесенную мраморной балюстрадой и украшенную цветами в красных каменных вазах. Мебель этой комнаты — роскошная и удобная — была, впрочем, очень старинная, и ее темный цвет и темные обои на стенах придавали бы мрачный вид жилищу, если бы множество букетов разнообразных цветов не оживляло его не наполняло своим благоуханием.
Возле открытого окна, в кресле на колесах, сидела женщина лет пятидесяти; ноги ее были обернуты шерстяным одеялом. Седеющие волосы обрамляли ее лицо, еще привлекательное, несмотря на его болезненную худобу; выражение чрезвычайной доброты и кроткие, грустные глаза придавали ему особую прелесть. Она внимательно читала последний выпуск одного английского периодического издания, а на столике возле нее лежала груда книг и журналов.
На маленьком диване возле другого окна расположилась молодая девушка, вся погруженная в шитье детской рубашечки; вокруг нее были разбросаны чепчики, кофточки и белые шерстяные башмачки.
Это была шестнадцатилетняя девочка слабого сложения и болезненного вида; ее худенькие члены, высокие и узкие плечи, неразвитый стан были несомненным следствием быстрого роста. Худощавое, угловатое лицо с бесцветными губами ясно показывало, что она только что перенесла серьезную болезнь, но черные бархатные глаза горели жизнью и энергией; брови почти сходились вместе и придавали оригинальный характер ее чертам, резко выдающимся вследствие чрезмерной худобы; две косы, золотисто-рыжеватые, длинные и густые на диво, красиво выделяясь на ее синем кашемировом платье, спускались до самого пола.
Время от времени она прерывала свою работу, чтобы погладить собачку, которая лежала свернувшись возле нее на диване, или чтобы взглянуть на жердочку, продетую в окне, на которой качался попугай. «Лилия, Жако хочет сахару», — вдруг крикнул попка, прерывая тишину, царившую в комнате.
Обе женщины подняли голову, посмотрели друг на друга и обменялись улыбками.
— Как идет твоя работа, дитя мое? — спросила старушка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54