в моих фантазиях их овец одолевала парша, а ураган хрустел их жалкими домишками, словно яблоками. Я обращался к мифам об ахейцах и троянцах, желая найти там то, что было так хорошо знакомо мне еще с детства, — войну понарошку, больше похожую на хорошо отрепетированный танец, на игру с деревянными копьями. Но и ахейцы и троянцы ничем не отличались от нас, ныне живущих. Все они были хвастунами, трусами, клеветниками и прелюбодеями. Тогда я взялся за пьесу о Троиле и Крессиде, негодуя на то, что человек должен рождаться в низости и мерзости. Моя болезнь подсказала мне новые слова для выражения этих чувств — брань, не существующую в английском языке, бред и гротескные слияния. Я объединил Ариадну и Арахну в новый персонаж, в прекрасную героиню, которая превратилась в паука из-за своего таланта к ткачеству. Ариахна. Когда-нибудь какой-нибудь рассудительный читатель исправит это имя… …Ну вот, все хорошее рано или поздно кончается. Я плакал, одолеваемый желанием увидеть конец счастливых дней, и с содроганием превратил Крессиду в придворную шлюху. Обманутая Елена закрыла на все глаза, но болезнь закрыла их ей еще задолго до того — порочный замкнутый круг… Умри в пыли, а живи в грязи. Что ж, если уж нам выпало так жить, то надо придать всему этому хотя бы видимое благородство.
Черви пожирают доблестного Гектора и сурового гордого Ахилла, а ничтожество мечтает о свержении им же нарушенного порядка. Эссекс, Феликс, Болингброк — это язва на белом теле государства. Вот он, возглавляет воинственную толпу, которая движется к Капитолию. И вы все тоже идете за ним и держите наготове топорики и дубины — Приндейблы, Лиллингтоны, Лидделлы, Алабастеры, Энгвиши, Поги… Буду краток: мы все больны, а поддаваясь соблазнам и предаваясь распутству, мы, сами того не замечая, ввергаем себя в объятия огненной лихорадки. Этот ужас был всегда и будет всегда. Эссекс (его Чепмен сравнивает с Ахиллом в посвящении к своему Гомеру) слегка поранил кожу, но этого было достаточно, чтобы наружу хлынули потоки грязи. В моем бреду Лондон предстал в образе моего же собственного тела — город отчаянно пытался избавиться от язв на левом бедре, в обеих подмышках, а также в мягком и развратном паху. И затем Эссексу пришел конец — его героическая голова покатилась по плахе, — и это едва не стало концом для Гарри. Так что можно считать, что Гарри легко отделался: он оказался за решеткой, в Тауэре.
Но самым большим стыдом и позором для меня в том году стали похороны отца. Я стоял у края могилы, дрожа от болезненной лихорадки и ловя на себе любопытные взгляды окружающих. Еще бы: на голове среди заметно поредевших волос появились проплешины, а на губе кровоточила большая язва. Да, мастер Шекспир стал настоящим джентльменом; вы только поглядите на него, у него даже болезнь не простая, а самая что ни на есть аристократическая… При взгляде на Энн мне вспомнились давние оргии, особенно та, которую я прервал своим внезапным приездом в Нью-Плейс… Позволь мне держаться подальше от вас, Энн; домой я не пойду, сегодня переночую в трактире. Девочкам скажи, что мне просто нездоровится. Так, пустяки, пусть не волнуются…
Я чувствовал, что уже совсем скоро на меня снизойдет великое откровение. Пока же я мог лишь цепляться за свое представление о порядке, за гладкое белое тело не поддающегося словесному описанию вечного города. Я представлял себя старым Цезарем, страдающим падучей болезнью (совсем как Гилберт), а Брутом был почему-то Бен Джонсон — ворчун и насмешник, одержимый духом противоречия. Образ гибнущего города, преследующий меня по ночам, был подсказан моим же собственным телом — кровавыми язвами, жжением в руке… Гибель государства ужасна, потому что она означает гибель тела. Это совсем не абстракция, ведь все это происходит наяву: рвутся пока еще живые нервы, лопается плоть, образуя в этом месте кровоточащую рану…
Я проснулся среди ночи — было четыре часа с небольшим — и обнаружил, что она наконец-то пришла, моя богиня. Все было просто, без церемоний; о ее прибытии не возвещали ни трубы, ни глашатаи. Она была очень похожа на Фатиму
— обнаженная, с золотистой кожей. Наши глаза встретились; богиня с ужасом глядела на меня, я же был совершенно спокоен. В руках у нее был небольшой сосуд, выточенный из какого-то камня, похожего на порфир. Она поставила его рядом с моей постелью, а затем без тени улыбки, ни сказав ни слова, легла на меня и принялась ласкать мою запаршивленную, покрытую болячками плоть. Я был ее невольным суккубом. В момент полного обладания мне показалось, как будто что-то надорвалось, словно лопнул гимен, которого не существует в природе. Тогда богиня откупорила свой сосуд и оттуда…
И оттуда излился удивительный аромат. Это казалось невозможным: вся беспомощность и безнадежность человеческой жизни была передана через запахи, исходящие, подобно невинной райской свежести, из глубин самого источника греха и порока… Весь остаток моих дней, сколько бы мне ни пришлось жить на этом свете, будет посвящен тому, чтобы дать возможность всем остальным тоже узнать этот аромат. В первый раз за всю жизнь мне стало ясно, что человеческий язык — это не набор изысканных фраз, призванных согреть холодные дворцы, не развлечение для прекрасных дам и благородных лордов. Слово может быть острым как нож и тяжелым как молот. Слово могущественно. Я наконец понял, что за богиня стоит передо мной — она не была ангелом зла, но обладала непостижимой силой. Однако под натиском зла, противостоять которому было невозможно, моя богиня вынуждена была стать проводником разврата.
Она не покинула моей комнаты, а просто растворилась в воздухе, распалась на мельчайшие частицы, которые немедленно устремились во все отверстия моего тела — защекотали в носу, хлынули в ушные лабиринты, в рот и в нижние, воспаленные ходы… То, что теперь было понятно и осязаемо, прежде показалось бы лишь сновидением или горячечным бредом. Но для меня сейчас это было ясно как день — эта первозданность того, что нельзя описать одним словом…
О, жестокая судьба, о, постыдная беспомощность сил добра! И почему никто из поэтов не увидел этого раньше? Да потому, что только сейчас этот недуг предстал передо мной во всей своей красе. Моя болезнь была болезнью моего времени; это она нарушала государственные и церковные порядки и подрывала устои страны. Мы уже взяли от жизни все возможное…
А вот и Джон Холл, врач-самоучка и по совместительству мой зять. Он сосредоточенно осматривает меня, потом поджимает губы и поглаживает бороду. Я знаю, о чем он сейчас думает: о том, что мне осталось уже совсем немного; во всяком случае, вряд ли я доживу до утра. Джон не станет вносить записей о болезни тестя в свои дневники. Обычно он лечит тем, что дает слабительное и пускает кровь, ведь большинство его пациентов — сэр Такой-то, леди Такая-то, милорд Такой-и-Сякой — страдают от похмелья и неумеренности в еде. О таких же вещах, как болезнь его тестя, не принято говорить вслух: ведь мастеру Шекспиру было дано познать мир, и он запечатлел его на бумаге под диктовку своей богини.
— Пьесы, говорите? Он писал пьесы?
— Да, пьесы. Сначала в них было много цветов, любви и звонкого смеха, или же это были исторические хроники, правдивое повествование о становлении порядка в Англии. Ну а потом он начал размышлять о том, что сам он называл «злом».
— Злом? В смысле, о пороках?
— Нет, не о пороках, потому что пороки, по его мнению, порождаются самими людьми и могут быть исправлены. Мастер Шекспир думал о том, что огромное белое тело всего мира охвачено болезнью, насланной откуда-то извне безо всякой причины, и излечить эту хворь невозможно. И еще он думал о том, что любовь не только не может нас исцелить, но часто сама становится приманкой для этой заразы. Кажется, он утверждал, что мы все отравлены изначально.
— И как он это доказывал?
— О, он создавал пьесы о великих людях, которые оказывались бессильны перед лицом зла. Это были или хорошие люди, обманом завлеченные в роковые сети, или же просто безвольные слабаки, размахивающие кулаками. Еще это могли быть те, кто сам воплощал этот недуг, бунтовщики и злодеи, разрушающие государство. Хотя далеко не всегда речь в этих пьесах шла о государстве; иногда мастер Шекспир вспоминал и о браке.
— Он был счастлив в браке?
— Вообще-то, моя теща, как мне кажется, была ему хорошей женой, верной и преданной. А вот он ей изменял.
— Тише! Слышите, он что-то бормочет….
— Да, теперь уже осталось не много. Очень скоро он произнесет свои последние слова.
— А что, он был великим человеком? Может быть, нам надо эти слова записать?
…Дочь может преодолеть силы зла, сын — нет. Это не удалось ни Гамлету, ни Отелло, обоим моим сыновьям. Бедняжка Кейт Гамлет утопилась из-за несчастной любви. Вода и непорочная девушка — вот оно, наше единственное искупление…
— Последние слова умирающих обычно лишены смысла.
Итак, доктор, вот мой итог.
Странное дело, но мне вдруг передалась болезнь моего брата Гилберта. Это было на сцене. Давали «Гамлета», я играл Призрака и как раз, как и полагается, обличал замогильным голосом своих убийц. И вдруг (об этом мне рассказали уже потом) со страшным криком повалился на пол, на губах у меня появилась пена, и я начал биться в судорогах. Зрителям это понравилось, они нашли мою игру, очень убедительной.
То, что происходило со мной потом, принесло театру мало пользы. Я постоянно забывал текст, чувствовал себя разбитым и усталым, наплевательски относился к своим обязанностям, скандалил по любому поводу, ненавидел, потом любил, потом снова ненавидел… Однажды я удивил самого себя, помочившись среди бела дня на улице близ Уайтхолла. Три ночи «подряд я просыпался, одолеваемый таким навязчивым желанием выпить эля, что выскакивал полуодетым из дома и принимался барабанить в дверь хозяина „Трех бочек“. Я снова стал посещать бордели. И вот как-то раз в Кларкенвеле увидел…
Внешне она не казалась больной, вот только ее некогда золотистая кожа изменила цвет и приобрела землистый оттенок. Ее груди обвисли, живот раздулся, черные волосы были всклокочены, а во рту не хватало двух передних зубов. Мы глядели друг на друга, и в ее глазах я увидел себя — свои сильно поредевшие волосы, опухшее, ничего не выражающее лицо, расстегнутый для большей свободы тела камзол… Я покачал головой, чувствуя какое-то удовлетворение: мы оба были наглядным примером того, насколько прогнил весь этот мир. И потом я сказал то, что уже давно не давало мне покоя:
— Надо полагать, это подарок от него, не так ли?
Она молча потупилась. Значит, нам всем троим было суждено страдать от «французской болезни». Но эти двое уже сделали свое дело. Consummatum est, erat. Итак, свершилось. Я больше не мог заниматься с ней любовью. Но когда я уходил, мне так хотелось разрыдаться, оплакивая поруганную врагом красоту… И наверное, я так бы и сделал, но слез больше не было. Я должен увековечить эту смуглую величавость, будь она проклята.
С ней я больше не спал, у меня были другие. Джоан, Кейт, Мэг, Сьюзан, Марджери, Зубок, Самсон, Мулатка… Я набрасывался на них как одержимый. А еще я сорил деньгами направо и налево, тратил много и чаще всего не задумываясь — купил дом в Блэкфрайарз, красный мадьярский плащ, большой запас солода, пай в несуществующем предприятии, лошадей (в том числе одного арабского скакуна) и камзол, расшитый стекляшками. В Стратфорде я громогласно заявил о своей неподражаемой гениальности, а в тот вечер в трактире, во время пирушки с Беном и Дрейтоном, крикнул, что я — Бог… Вошедшая в меня богиня была непоколебима: она открыла мне все эти ужасные острова, но при этом продолжала оставаться моим штурманом. Знаешь, Хоби, ты был прав: те далекие страны, о которых ты рассказывал мне в детстве, те диковинные птицы, говорящие плоды и люди с тремя ногами — они действительно существуют; ты не врал.
…У вас есть вопросы? Вам хочется знать, откуда все это исходит, кто на самом деле говорит? Нет, леди и джентльмены, никакого самозванства здесь нет. Смерть приходит для того, чтобы разрушать, и ее не могут остановить никакие стены. Мне плохо, я устал и истосковался по своему Востоку. Уходите. Вы обступили меня, но ваши лица передо мной словно в тумане…
Ну и в чем же ваше преступление?
Любовь, любовь, все дело только в любви… Знаю, это не очень умно. А еще Фатима… В конце лекции я раздам вам по экземпляру этого сонета. В этой игре нельзя победить, ибо любовь являет собой вечный порядок и одновременно становится и мятежницей, и разрушительной спирохетой. Так давайте же не будем вести беспредметных разговоров о слиянии душ, ведь существуют же двойные звезды — две сферы, которые независимо друг от друга движутся по одной орбите… Это все плоть, и плоть решает все. Литература является лишь эпифеноменом деятельности плоти.
А как насчет крови?
Вечером солнце заходит на западе, а утром восходит на востоке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Черви пожирают доблестного Гектора и сурового гордого Ахилла, а ничтожество мечтает о свержении им же нарушенного порядка. Эссекс, Феликс, Болингброк — это язва на белом теле государства. Вот он, возглавляет воинственную толпу, которая движется к Капитолию. И вы все тоже идете за ним и держите наготове топорики и дубины — Приндейблы, Лиллингтоны, Лидделлы, Алабастеры, Энгвиши, Поги… Буду краток: мы все больны, а поддаваясь соблазнам и предаваясь распутству, мы, сами того не замечая, ввергаем себя в объятия огненной лихорадки. Этот ужас был всегда и будет всегда. Эссекс (его Чепмен сравнивает с Ахиллом в посвящении к своему Гомеру) слегка поранил кожу, но этого было достаточно, чтобы наружу хлынули потоки грязи. В моем бреду Лондон предстал в образе моего же собственного тела — город отчаянно пытался избавиться от язв на левом бедре, в обеих подмышках, а также в мягком и развратном паху. И затем Эссексу пришел конец — его героическая голова покатилась по плахе, — и это едва не стало концом для Гарри. Так что можно считать, что Гарри легко отделался: он оказался за решеткой, в Тауэре.
Но самым большим стыдом и позором для меня в том году стали похороны отца. Я стоял у края могилы, дрожа от болезненной лихорадки и ловя на себе любопытные взгляды окружающих. Еще бы: на голове среди заметно поредевших волос появились проплешины, а на губе кровоточила большая язва. Да, мастер Шекспир стал настоящим джентльменом; вы только поглядите на него, у него даже болезнь не простая, а самая что ни на есть аристократическая… При взгляде на Энн мне вспомнились давние оргии, особенно та, которую я прервал своим внезапным приездом в Нью-Плейс… Позволь мне держаться подальше от вас, Энн; домой я не пойду, сегодня переночую в трактире. Девочкам скажи, что мне просто нездоровится. Так, пустяки, пусть не волнуются…
Я чувствовал, что уже совсем скоро на меня снизойдет великое откровение. Пока же я мог лишь цепляться за свое представление о порядке, за гладкое белое тело не поддающегося словесному описанию вечного города. Я представлял себя старым Цезарем, страдающим падучей болезнью (совсем как Гилберт), а Брутом был почему-то Бен Джонсон — ворчун и насмешник, одержимый духом противоречия. Образ гибнущего города, преследующий меня по ночам, был подсказан моим же собственным телом — кровавыми язвами, жжением в руке… Гибель государства ужасна, потому что она означает гибель тела. Это совсем не абстракция, ведь все это происходит наяву: рвутся пока еще живые нервы, лопается плоть, образуя в этом месте кровоточащую рану…
Я проснулся среди ночи — было четыре часа с небольшим — и обнаружил, что она наконец-то пришла, моя богиня. Все было просто, без церемоний; о ее прибытии не возвещали ни трубы, ни глашатаи. Она была очень похожа на Фатиму
— обнаженная, с золотистой кожей. Наши глаза встретились; богиня с ужасом глядела на меня, я же был совершенно спокоен. В руках у нее был небольшой сосуд, выточенный из какого-то камня, похожего на порфир. Она поставила его рядом с моей постелью, а затем без тени улыбки, ни сказав ни слова, легла на меня и принялась ласкать мою запаршивленную, покрытую болячками плоть. Я был ее невольным суккубом. В момент полного обладания мне показалось, как будто что-то надорвалось, словно лопнул гимен, которого не существует в природе. Тогда богиня откупорила свой сосуд и оттуда…
И оттуда излился удивительный аромат. Это казалось невозможным: вся беспомощность и безнадежность человеческой жизни была передана через запахи, исходящие, подобно невинной райской свежести, из глубин самого источника греха и порока… Весь остаток моих дней, сколько бы мне ни пришлось жить на этом свете, будет посвящен тому, чтобы дать возможность всем остальным тоже узнать этот аромат. В первый раз за всю жизнь мне стало ясно, что человеческий язык — это не набор изысканных фраз, призванных согреть холодные дворцы, не развлечение для прекрасных дам и благородных лордов. Слово может быть острым как нож и тяжелым как молот. Слово могущественно. Я наконец понял, что за богиня стоит передо мной — она не была ангелом зла, но обладала непостижимой силой. Однако под натиском зла, противостоять которому было невозможно, моя богиня вынуждена была стать проводником разврата.
Она не покинула моей комнаты, а просто растворилась в воздухе, распалась на мельчайшие частицы, которые немедленно устремились во все отверстия моего тела — защекотали в носу, хлынули в ушные лабиринты, в рот и в нижние, воспаленные ходы… То, что теперь было понятно и осязаемо, прежде показалось бы лишь сновидением или горячечным бредом. Но для меня сейчас это было ясно как день — эта первозданность того, что нельзя описать одним словом…
О, жестокая судьба, о, постыдная беспомощность сил добра! И почему никто из поэтов не увидел этого раньше? Да потому, что только сейчас этот недуг предстал передо мной во всей своей красе. Моя болезнь была болезнью моего времени; это она нарушала государственные и церковные порядки и подрывала устои страны. Мы уже взяли от жизни все возможное…
А вот и Джон Холл, врач-самоучка и по совместительству мой зять. Он сосредоточенно осматривает меня, потом поджимает губы и поглаживает бороду. Я знаю, о чем он сейчас думает: о том, что мне осталось уже совсем немного; во всяком случае, вряд ли я доживу до утра. Джон не станет вносить записей о болезни тестя в свои дневники. Обычно он лечит тем, что дает слабительное и пускает кровь, ведь большинство его пациентов — сэр Такой-то, леди Такая-то, милорд Такой-и-Сякой — страдают от похмелья и неумеренности в еде. О таких же вещах, как болезнь его тестя, не принято говорить вслух: ведь мастеру Шекспиру было дано познать мир, и он запечатлел его на бумаге под диктовку своей богини.
— Пьесы, говорите? Он писал пьесы?
— Да, пьесы. Сначала в них было много цветов, любви и звонкого смеха, или же это были исторические хроники, правдивое повествование о становлении порядка в Англии. Ну а потом он начал размышлять о том, что сам он называл «злом».
— Злом? В смысле, о пороках?
— Нет, не о пороках, потому что пороки, по его мнению, порождаются самими людьми и могут быть исправлены. Мастер Шекспир думал о том, что огромное белое тело всего мира охвачено болезнью, насланной откуда-то извне безо всякой причины, и излечить эту хворь невозможно. И еще он думал о том, что любовь не только не может нас исцелить, но часто сама становится приманкой для этой заразы. Кажется, он утверждал, что мы все отравлены изначально.
— И как он это доказывал?
— О, он создавал пьесы о великих людях, которые оказывались бессильны перед лицом зла. Это были или хорошие люди, обманом завлеченные в роковые сети, или же просто безвольные слабаки, размахивающие кулаками. Еще это могли быть те, кто сам воплощал этот недуг, бунтовщики и злодеи, разрушающие государство. Хотя далеко не всегда речь в этих пьесах шла о государстве; иногда мастер Шекспир вспоминал и о браке.
— Он был счастлив в браке?
— Вообще-то, моя теща, как мне кажется, была ему хорошей женой, верной и преданной. А вот он ей изменял.
— Тише! Слышите, он что-то бормочет….
— Да, теперь уже осталось не много. Очень скоро он произнесет свои последние слова.
— А что, он был великим человеком? Может быть, нам надо эти слова записать?
…Дочь может преодолеть силы зла, сын — нет. Это не удалось ни Гамлету, ни Отелло, обоим моим сыновьям. Бедняжка Кейт Гамлет утопилась из-за несчастной любви. Вода и непорочная девушка — вот оно, наше единственное искупление…
— Последние слова умирающих обычно лишены смысла.
Итак, доктор, вот мой итог.
Странное дело, но мне вдруг передалась болезнь моего брата Гилберта. Это было на сцене. Давали «Гамлета», я играл Призрака и как раз, как и полагается, обличал замогильным голосом своих убийц. И вдруг (об этом мне рассказали уже потом) со страшным криком повалился на пол, на губах у меня появилась пена, и я начал биться в судорогах. Зрителям это понравилось, они нашли мою игру, очень убедительной.
То, что происходило со мной потом, принесло театру мало пользы. Я постоянно забывал текст, чувствовал себя разбитым и усталым, наплевательски относился к своим обязанностям, скандалил по любому поводу, ненавидел, потом любил, потом снова ненавидел… Однажды я удивил самого себя, помочившись среди бела дня на улице близ Уайтхолла. Три ночи «подряд я просыпался, одолеваемый таким навязчивым желанием выпить эля, что выскакивал полуодетым из дома и принимался барабанить в дверь хозяина „Трех бочек“. Я снова стал посещать бордели. И вот как-то раз в Кларкенвеле увидел…
Внешне она не казалась больной, вот только ее некогда золотистая кожа изменила цвет и приобрела землистый оттенок. Ее груди обвисли, живот раздулся, черные волосы были всклокочены, а во рту не хватало двух передних зубов. Мы глядели друг на друга, и в ее глазах я увидел себя — свои сильно поредевшие волосы, опухшее, ничего не выражающее лицо, расстегнутый для большей свободы тела камзол… Я покачал головой, чувствуя какое-то удовлетворение: мы оба были наглядным примером того, насколько прогнил весь этот мир. И потом я сказал то, что уже давно не давало мне покоя:
— Надо полагать, это подарок от него, не так ли?
Она молча потупилась. Значит, нам всем троим было суждено страдать от «французской болезни». Но эти двое уже сделали свое дело. Consummatum est, erat. Итак, свершилось. Я больше не мог заниматься с ней любовью. Но когда я уходил, мне так хотелось разрыдаться, оплакивая поруганную врагом красоту… И наверное, я так бы и сделал, но слез больше не было. Я должен увековечить эту смуглую величавость, будь она проклята.
С ней я больше не спал, у меня были другие. Джоан, Кейт, Мэг, Сьюзан, Марджери, Зубок, Самсон, Мулатка… Я набрасывался на них как одержимый. А еще я сорил деньгами направо и налево, тратил много и чаще всего не задумываясь — купил дом в Блэкфрайарз, красный мадьярский плащ, большой запас солода, пай в несуществующем предприятии, лошадей (в том числе одного арабского скакуна) и камзол, расшитый стекляшками. В Стратфорде я громогласно заявил о своей неподражаемой гениальности, а в тот вечер в трактире, во время пирушки с Беном и Дрейтоном, крикнул, что я — Бог… Вошедшая в меня богиня была непоколебима: она открыла мне все эти ужасные острова, но при этом продолжала оставаться моим штурманом. Знаешь, Хоби, ты был прав: те далекие страны, о которых ты рассказывал мне в детстве, те диковинные птицы, говорящие плоды и люди с тремя ногами — они действительно существуют; ты не врал.
…У вас есть вопросы? Вам хочется знать, откуда все это исходит, кто на самом деле говорит? Нет, леди и джентльмены, никакого самозванства здесь нет. Смерть приходит для того, чтобы разрушать, и ее не могут остановить никакие стены. Мне плохо, я устал и истосковался по своему Востоку. Уходите. Вы обступили меня, но ваши лица передо мной словно в тумане…
Ну и в чем же ваше преступление?
Любовь, любовь, все дело только в любви… Знаю, это не очень умно. А еще Фатима… В конце лекции я раздам вам по экземпляру этого сонета. В этой игре нельзя победить, ибо любовь являет собой вечный порядок и одновременно становится и мятежницей, и разрушительной спирохетой. Так давайте же не будем вести беспредметных разговоров о слиянии душ, ведь существуют же двойные звезды — две сферы, которые независимо друг от друга движутся по одной орбите… Это все плоть, и плоть решает все. Литература является лишь эпифеноменом деятельности плоти.
А как насчет крови?
Вечером солнце заходит на западе, а утром восходит на востоке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40