Джайлз Аллен отказал театру в аренде. — Вот этого-то я и боялся, — продолжал Катберт. — Аллену нельзя было доверять. А все эти его половинчатые обещания возобновить аренду…
— Говори помедленнее, — ехидно сказал Кемп, — а то до нашего джентльмена, похоже, не сразу доходит. — Вид у Уильяма был совершенно отрешенный, он думал о своем. Новоиспеченная графиня тоже в тюрьме… («Но волноваться не стоит, это ненадолго. Она скоро сменит гнев на милость, — сказал Флорио. — Я имею в виду ее величество. Милорда не станут держать за решеткой в такое смутное время, когда в Ирландии царит хаос и творятся такие бесчинства». Следующим шагом Гарри будет Тауэр, а после Тауэра… Сказать можно что угодно, ведь слова не так страшны, как жизнь.)
— Половинчатые обещания возобновить аренду, — терпеливо повторил Катберт. — По условиям договора семьдесят шестого года бревна и доски, из которых построено здание театра, остаются за нами, в случае сноса здания до истечения срока аренды. Теперь Аллен знает, что я не соглашусь на его новые условия. Этот новый договор и составлялся им с таким расчетом. Так что теперь он снесет наш «Театр» и объявит дерево своей собственностью. — Ричард Бербедж застонал от бессильной злобы.
— «Куртина» тоже строилась не на века, — заметил Хеминг, жуя орешки.
— А давайте убьем Аллена, — предложил Поп. — Тем более, что и ночи сейчас темные, безлунные.
— Договоры на аренду, как души, продолжают жить и после смерти, — назидательно заметил Катберт. — Так что нам с вами лучше подумать о том, где бы подыскать себе новое пристанище. Мы тут с Диком приглядели один садик на Мей-ден-Лейн. Чистенькое, уютное местечко, но только нас, естественно, там интересовали совсем не цветочки. Кстати, если уж речь зашла о цветах. Это совсем недалеко от «Розы».
— Значит, новый театр, — сказал Филлипс.
— Мы двое, — объявил Ричард Бербедж, величественным жестом указывай на брата, — вносим половину. А вы пятеро — оставшуюся половину. Если, конечно, вас это устраивает.
— Да проснись же ты, Уилл, хватит мечтать, — окликнул поэта Катберт Бербедж.
— А расходы на строительство? — спросил Хеминг, задумчиво пожевывая выбившийся из бороды завиток волос. (Наверное, я сделаю правильно, если и приду во Флит проведать его, размышлял Уильям. Ведь такая дружба не умирает в одночасье. А если он не пожелает меня видеть? Ведь для знатного человека, наверное, нет ничего хуже, чем оказаться в таком удручающем положении. Небось он визжит там от страха при виде крыс, он всегда их боялся.)
— Мы должны осилить все расходы, — с жаром говорил Катберт. — Это очень даже возможно. Эй, мы, между прочим, говорим о новом театре! — крикнул он в самое ухо Уильяму. — И о том, чтобы построить его к югу от реки.
— Смерти нет, — сказал Уильям, удивляясь собственной уверенности, — конца просто не существует, и точно так же ничто не возникает из пустоты. Все новое — это хорошо забытое старое. И разве может умереть любовь?
— О Боже мой, — простонал Кемп, страдальчески закатывая глаза.
— Земля вращается, но каждый новый день не рождается заново, а только продолжает день минувший. В завтрашний хлеб попадет кусочек сегодняшнего теста. Так что пусть основой для нового театра станет старый театр. — Все недоуменно воззрились на него. — Разберите здание, сложите бревна и доски на повозки и переправьте их через реку. Зачем мириться со злом и несправедливостью? Аллен радуется своей победе? Так обманите его.
— А ведь он прав, — сказал Хеминг. — Черт возьми, он дело говорит. Уильям улыбнулся.
— Да, — согласился Катберт Бербедж, — он говорит дело. Так мы и поступим. Выждем момент, когда Аллена не будет в городе…
— А как зовут твоего плотника?
— Стрит. Замечательный плотник, мастер своего дела. Питер Стрит.
Любовь принимала новые формы, только и всего. Она становилась больше похожей на сострадание.
ГЛАВА 10
Сострадание… Станет ли оно чудодейственным бальзамом, способным вылечить душевные раны? Они нанесли мне удар в спину — моя жена и мой собственный брат. Но они не ведали, что творят. Я не чувствую гнева и не буду негодовать. Я вознесусь над ними, великодушный и всепрощающий, я не стану кусать губы от обиды, а на мой высокий лоб не ляжет ни одна морщина. Я буду невозмутим и холоден, словно статуя… Уильяма охватил страх и раскаяние за это невольное богохульство: он понял, что за образ пришел ему на ум в тот момент. Сострадание и жалость: разве это не одно и то же? И нужно ли навязывать свою жалость тем, кто в ней не нуждается? Стоя у ворот долговой тюрьмы Флит и слыша доносящийся оттуда шум веселой пирушки («Ведь слишком хороша ты для любого…»), бренчание лютни и высокий, насмешливый голос Гарри (трудно было представить его в этом крысятнике среди вони и безнадежности), Уильям понял, что милорд не пожелает его видеть. Его недавний покровитель исполнил предначертанное ему: этот незадачливый жених и отец стал наконец-то мужчиной, готовым на последний предательский жест. Он отверг своего старого друга, сделал вид, что никогда не был с ним знаком, а его веселая безобидная юность была всего лишь сном.
Жалость переполняла душу Уильяма, когда на исходе марта он стоял среди ликующей толпы на Чипсайде. День выдался холодным, но солнечным; со стороны ближайшей деревни доносился запах свежей зелени и слышалось блеяние ягнят. Непредсказуемая королева сменила гнев на милость, и все были прощены: Эссекс направлялся в Ирландию, две недели назад был подписан указ о его новом назначении. Отныне в его ведении находилось тысяча триста всадников и тысяча шестьсот пехотинцев. Эссекс выехал из Лондона — блистательный, самовлюбленный, в сопровождении пышной свиты, облаченной в расшитые золотом ливреи. На ветру развевались шелковые знамена, кони гордо гарцевали, спотыкались на камнях мостовой, но тут же снова выравнивали шаг. Толпа неистовствовала, родители сажали детей себе на плечи, в воздух летели шапки… Уильям стоял молча. В этой кавалькаде был и тот лорд, которого он когда-то называл своим другом. Саутгемптон с надменным видом восседал на своем гнедом коне: позор тюремного заточения был забыт, и теперь славный воин ехал усмирять непокорных ирландцев… Бесконечная вереница всадников, богато убранные лошади, звон сбруи. Уильям нарушил свое молчание, выкрикнув: «Да благословит вас Бог! Да хранит вас Бог!» — но его слабый голос потонул в шуме лондонской толпы. «Да поможет тебе Бог», — прошептало его сердце. Победоносный генерал еще вернется, чтобы получить свое, но это будут уже не лавры победителя. Так что самым преданным его соратникам останется уповать лишь на Божью помощь. Блистательная кавалькада проследовала дальше, и центр всеобщего ликования переместился далеко вперед, на другой конец улицы.
Сострадание, сострадание… Уильям бродил по улицам, оставшись наедине с захлестнувшей его душу жалостью. Пообедал в трактире, вернулся домой — теперь он снимал жилье на Сильвер-стрит — и сел за работу. По иронии судьбы, сейчас он писал пьесу о воинственном Гарри, вообразившем себя богом войны Марсом. День уже начинал клониться к вечеру, когда голубое мартовское небо вдруг заволокло низкими, черными тучами. Сверкнула молния, по небу прокатился гром, и в следующее мгновение крупный град застучал по крышам домов и камням мостовой. Помилуй нас, Боже, по великой милости Твоей! Уильям подошел к окну и выглянул на улицу. А ведь утро было таким погожим… Его воображение нарисовало испорченный триумф Эссекса: мокрые лица всадников, проклятия, которые, однако, невозможно расслышать из-за шума ливня, промокшие насквозь ливреи и плащи, мокрые, тонкие, словно крысиные хвостики, липнущие к щекам светлые локоны его бывшего покровителя и друга… Уильям глядел на залитую водой пустынную улицу, и в его душе снова всколыхнулась жалость. А еще появилась досада, как будто после неудавшегося широкого жеста, — дурацкое, совершенно бесполезное чувство. В голове тем временем уже складывались ключевые фразы — неудавшийся мартовский марш, плененный Марс, плачущий, как дитя…
…И вот она, награда за его сострадание. Боже мой, смуглая леди снова пришла к нему, прямо сюда, в эту комнату… Но только не в дождь; не подумайте, что она нарочно выбрала это время, чтобы разжалобить его. Нет, то был погожий весенний день, не предвещавший ничего особенного. В дверь раздался робкий стук, и Уильям пошел открывать.
— Ты?
Фатима со скорбным видом стояла на пороге потупив глаза. На ней был простой дорожный плащ.
— Этого не может быть, откуда ты… где ты… кто тебе сказал, где я живу?
Они стояли в дверях: не верящий своим глазам Уильям и Фатима, робкая, сомневающаяся в том, что ее приходу рады.
— Я встретила того человека…. не помню его имени… того, который шутит в вашем… этом…
— Кемпа? Нашего шута? — Уильям очнулся. — Входи, входи же, пожалуйста, входи, у меня тут не прибрано, видишь, погоди, я уберу отсюда бумаги…
Она потянула за шнурок своего плаща, и капюшон медленно сполз с черных кудрей. Боль, мучительная боль снова наполнила сердце Уильяма, стоило ему увидеть эту смуглую кожу и широкий, приплюснутый нос, эти полные губы, каждая складочка, каждая трещинка которых хранила память о его страстных поцелуях. Он чувствовал, что все уже давно прошло, все осталось в прошлом, в том числе и безумие былой любви, и теперь все, на что он был способен, так это на пошлую жалость. Но нужна ли Фатиме его жалость?
— Может, выпьешь бокал вина? — предложил он. — Ты, наверное, приехала издалека. Как ты сюда добралась?
Она присела на краешек кресла.
— Я только что из Кларкенвела, Этот Кемп был вчера вечером в Кларкенвеле. Он сказал, что ищет черных женщин. Он очень веселый человек, всегда шутит.
— Но ты же не могла… Что ты делала в Кларкенвеле?
— А что еще я могу делать? — Она повела изящными плечиками. Подавая ей бокал с вином, Уильям равнодушно отметил, что ее рука дрожит. — У меня нет денег. Наш tuan уехал на войну. Теперь по ночам ему будут сниться лишь его жена и ребенок. У него больше нет времени на тех, кого он когда-то любил.
Наш tuan. Это было слово из ее родного языка.
— Значит, — медленно сказал Уильям, — он давал тебе деньги? Ты была его содержанкой?
— Я не знаю, что такое «содержанка». Но да, деньги он мне давал. Я жила в том доме, где он родился. То место называется Каудрей. А потом я родила ребенка. И потом… Нет, я не хочу говорить об этом.
— Расскажи мне о ребенке, — попросил Уильям, его сердце начало бешено стучать. — Скажи — кто отец ребенка.
Прежде чем ответить, Фатима, пристально посмотрела на него.
— Думаю, у этого ребенка два отца.
— Но это же невозможно, так не бывает, это против всех законов природы…
— Или тот, или другой. Я хорошо помню то время. Меня не надо винить. Это или ты, или он.
— А где он, — продолжал допытываться Уильям, — где он сейчас… Нет, это потом. Кто родился, мальчик или девочка?
— Сын, — с гордостью ответила она. — Я родила сына. Большого сына, который очень громко кричал: Я сказала ему, что он не должен плакать, потому что у него есть сразу два отца.
— А какое имя ты ему дала?
Она решительно замотала головой:
— Этого я не скажу. Я назвала его также, как звали моего отца. И потом я подумала, что он должен быть 6м кто-то, таков наш обычай. За его именем должно идти слово bin и потом имя его отца, потому что bin означает «сын такого-то». А ты носишь имя знатного рода, не то что наш tuan, который ушел на войну.
— Я? Ну что ты… Конечно, я джентльмен, но совсем не из знатного рода.
— Ты шейх, — просто сказала она.
Уильям еще какое-то время молча глядел на нее, а потом спросил:
— А где он… где мой сын?
— Он у хороших людей, добрых людей. Они живут в Бристоле. Эти люди когда-то разбогатели на торговле рабами, а теперь об этом жалеют. А когда он подрастет, то вернется обратно. Обратно, в мою страну.
У Уильяма закружилась голова. Просто уму непостижимо… Неужели его кровь утечет куда-то на Восток? Это была его кровь, это Должна была быть его кровь… Неожиданно Фатима начала беззвучно плакать. Прозрачные, словно хрустальные слезы катились по ее щекам. Как хрусталь… Уильям с негодованием отмел это возвышенное сравнение. Перед ним сидела мать его сына, земная женщина, а не муза и не мечта поэта. Он протянул ей свой платок в крапинку, тот самый, что не так давно впитал в себя слезы Гарри.
— Почему ты плачешь? — спросил он.
— Я не могу вернуться. Я никогда не смогу туда приехать. Но мой сын должен вернуться в мою страну.
Уильям кивнул. Он все понимал.
— Ты должна остаться со мной, — сказал он. — Мы должны быть вместе. Ты была моей перед тем, как стать его. Ты не сохранила мне верность, но все это в прошлом. Я тебя простил.
Она вытерла глаза и шмыгнула носом.
— Пусть будет так, — вздохнула она. — В своей стране я стала бы женой раджи, но здесь я просто женщина. Когда я буду старой, то стану никому не нужна, даже в Кларкенвеле, если ты тоже прогонишь меня, как прогнал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
— Говори помедленнее, — ехидно сказал Кемп, — а то до нашего джентльмена, похоже, не сразу доходит. — Вид у Уильяма был совершенно отрешенный, он думал о своем. Новоиспеченная графиня тоже в тюрьме… («Но волноваться не стоит, это ненадолго. Она скоро сменит гнев на милость, — сказал Флорио. — Я имею в виду ее величество. Милорда не станут держать за решеткой в такое смутное время, когда в Ирландии царит хаос и творятся такие бесчинства». Следующим шагом Гарри будет Тауэр, а после Тауэра… Сказать можно что угодно, ведь слова не так страшны, как жизнь.)
— Половинчатые обещания возобновить аренду, — терпеливо повторил Катберт. — По условиям договора семьдесят шестого года бревна и доски, из которых построено здание театра, остаются за нами, в случае сноса здания до истечения срока аренды. Теперь Аллен знает, что я не соглашусь на его новые условия. Этот новый договор и составлялся им с таким расчетом. Так что теперь он снесет наш «Театр» и объявит дерево своей собственностью. — Ричард Бербедж застонал от бессильной злобы.
— «Куртина» тоже строилась не на века, — заметил Хеминг, жуя орешки.
— А давайте убьем Аллена, — предложил Поп. — Тем более, что и ночи сейчас темные, безлунные.
— Договоры на аренду, как души, продолжают жить и после смерти, — назидательно заметил Катберт. — Так что нам с вами лучше подумать о том, где бы подыскать себе новое пристанище. Мы тут с Диком приглядели один садик на Мей-ден-Лейн. Чистенькое, уютное местечко, но только нас, естественно, там интересовали совсем не цветочки. Кстати, если уж речь зашла о цветах. Это совсем недалеко от «Розы».
— Значит, новый театр, — сказал Филлипс.
— Мы двое, — объявил Ричард Бербедж, величественным жестом указывай на брата, — вносим половину. А вы пятеро — оставшуюся половину. Если, конечно, вас это устраивает.
— Да проснись же ты, Уилл, хватит мечтать, — окликнул поэта Катберт Бербедж.
— А расходы на строительство? — спросил Хеминг, задумчиво пожевывая выбившийся из бороды завиток волос. (Наверное, я сделаю правильно, если и приду во Флит проведать его, размышлял Уильям. Ведь такая дружба не умирает в одночасье. А если он не пожелает меня видеть? Ведь для знатного человека, наверное, нет ничего хуже, чем оказаться в таком удручающем положении. Небось он визжит там от страха при виде крыс, он всегда их боялся.)
— Мы должны осилить все расходы, — с жаром говорил Катберт. — Это очень даже возможно. Эй, мы, между прочим, говорим о новом театре! — крикнул он в самое ухо Уильяму. — И о том, чтобы построить его к югу от реки.
— Смерти нет, — сказал Уильям, удивляясь собственной уверенности, — конца просто не существует, и точно так же ничто не возникает из пустоты. Все новое — это хорошо забытое старое. И разве может умереть любовь?
— О Боже мой, — простонал Кемп, страдальчески закатывая глаза.
— Земля вращается, но каждый новый день не рождается заново, а только продолжает день минувший. В завтрашний хлеб попадет кусочек сегодняшнего теста. Так что пусть основой для нового театра станет старый театр. — Все недоуменно воззрились на него. — Разберите здание, сложите бревна и доски на повозки и переправьте их через реку. Зачем мириться со злом и несправедливостью? Аллен радуется своей победе? Так обманите его.
— А ведь он прав, — сказал Хеминг. — Черт возьми, он дело говорит. Уильям улыбнулся.
— Да, — согласился Катберт Бербедж, — он говорит дело. Так мы и поступим. Выждем момент, когда Аллена не будет в городе…
— А как зовут твоего плотника?
— Стрит. Замечательный плотник, мастер своего дела. Питер Стрит.
Любовь принимала новые формы, только и всего. Она становилась больше похожей на сострадание.
ГЛАВА 10
Сострадание… Станет ли оно чудодейственным бальзамом, способным вылечить душевные раны? Они нанесли мне удар в спину — моя жена и мой собственный брат. Но они не ведали, что творят. Я не чувствую гнева и не буду негодовать. Я вознесусь над ними, великодушный и всепрощающий, я не стану кусать губы от обиды, а на мой высокий лоб не ляжет ни одна морщина. Я буду невозмутим и холоден, словно статуя… Уильяма охватил страх и раскаяние за это невольное богохульство: он понял, что за образ пришел ему на ум в тот момент. Сострадание и жалость: разве это не одно и то же? И нужно ли навязывать свою жалость тем, кто в ней не нуждается? Стоя у ворот долговой тюрьмы Флит и слыша доносящийся оттуда шум веселой пирушки («Ведь слишком хороша ты для любого…»), бренчание лютни и высокий, насмешливый голос Гарри (трудно было представить его в этом крысятнике среди вони и безнадежности), Уильям понял, что милорд не пожелает его видеть. Его недавний покровитель исполнил предначертанное ему: этот незадачливый жених и отец стал наконец-то мужчиной, готовым на последний предательский жест. Он отверг своего старого друга, сделал вид, что никогда не был с ним знаком, а его веселая безобидная юность была всего лишь сном.
Жалость переполняла душу Уильяма, когда на исходе марта он стоял среди ликующей толпы на Чипсайде. День выдался холодным, но солнечным; со стороны ближайшей деревни доносился запах свежей зелени и слышалось блеяние ягнят. Непредсказуемая королева сменила гнев на милость, и все были прощены: Эссекс направлялся в Ирландию, две недели назад был подписан указ о его новом назначении. Отныне в его ведении находилось тысяча триста всадников и тысяча шестьсот пехотинцев. Эссекс выехал из Лондона — блистательный, самовлюбленный, в сопровождении пышной свиты, облаченной в расшитые золотом ливреи. На ветру развевались шелковые знамена, кони гордо гарцевали, спотыкались на камнях мостовой, но тут же снова выравнивали шаг. Толпа неистовствовала, родители сажали детей себе на плечи, в воздух летели шапки… Уильям стоял молча. В этой кавалькаде был и тот лорд, которого он когда-то называл своим другом. Саутгемптон с надменным видом восседал на своем гнедом коне: позор тюремного заточения был забыт, и теперь славный воин ехал усмирять непокорных ирландцев… Бесконечная вереница всадников, богато убранные лошади, звон сбруи. Уильям нарушил свое молчание, выкрикнув: «Да благословит вас Бог! Да хранит вас Бог!» — но его слабый голос потонул в шуме лондонской толпы. «Да поможет тебе Бог», — прошептало его сердце. Победоносный генерал еще вернется, чтобы получить свое, но это будут уже не лавры победителя. Так что самым преданным его соратникам останется уповать лишь на Божью помощь. Блистательная кавалькада проследовала дальше, и центр всеобщего ликования переместился далеко вперед, на другой конец улицы.
Сострадание, сострадание… Уильям бродил по улицам, оставшись наедине с захлестнувшей его душу жалостью. Пообедал в трактире, вернулся домой — теперь он снимал жилье на Сильвер-стрит — и сел за работу. По иронии судьбы, сейчас он писал пьесу о воинственном Гарри, вообразившем себя богом войны Марсом. День уже начинал клониться к вечеру, когда голубое мартовское небо вдруг заволокло низкими, черными тучами. Сверкнула молния, по небу прокатился гром, и в следующее мгновение крупный град застучал по крышам домов и камням мостовой. Помилуй нас, Боже, по великой милости Твоей! Уильям подошел к окну и выглянул на улицу. А ведь утро было таким погожим… Его воображение нарисовало испорченный триумф Эссекса: мокрые лица всадников, проклятия, которые, однако, невозможно расслышать из-за шума ливня, промокшие насквозь ливреи и плащи, мокрые, тонкие, словно крысиные хвостики, липнущие к щекам светлые локоны его бывшего покровителя и друга… Уильям глядел на залитую водой пустынную улицу, и в его душе снова всколыхнулась жалость. А еще появилась досада, как будто после неудавшегося широкого жеста, — дурацкое, совершенно бесполезное чувство. В голове тем временем уже складывались ключевые фразы — неудавшийся мартовский марш, плененный Марс, плачущий, как дитя…
…И вот она, награда за его сострадание. Боже мой, смуглая леди снова пришла к нему, прямо сюда, в эту комнату… Но только не в дождь; не подумайте, что она нарочно выбрала это время, чтобы разжалобить его. Нет, то был погожий весенний день, не предвещавший ничего особенного. В дверь раздался робкий стук, и Уильям пошел открывать.
— Ты?
Фатима со скорбным видом стояла на пороге потупив глаза. На ней был простой дорожный плащ.
— Этого не может быть, откуда ты… где ты… кто тебе сказал, где я живу?
Они стояли в дверях: не верящий своим глазам Уильям и Фатима, робкая, сомневающаяся в том, что ее приходу рады.
— Я встретила того человека…. не помню его имени… того, который шутит в вашем… этом…
— Кемпа? Нашего шута? — Уильям очнулся. — Входи, входи же, пожалуйста, входи, у меня тут не прибрано, видишь, погоди, я уберу отсюда бумаги…
Она потянула за шнурок своего плаща, и капюшон медленно сполз с черных кудрей. Боль, мучительная боль снова наполнила сердце Уильяма, стоило ему увидеть эту смуглую кожу и широкий, приплюснутый нос, эти полные губы, каждая складочка, каждая трещинка которых хранила память о его страстных поцелуях. Он чувствовал, что все уже давно прошло, все осталось в прошлом, в том числе и безумие былой любви, и теперь все, на что он был способен, так это на пошлую жалость. Но нужна ли Фатиме его жалость?
— Может, выпьешь бокал вина? — предложил он. — Ты, наверное, приехала издалека. Как ты сюда добралась?
Она присела на краешек кресла.
— Я только что из Кларкенвела, Этот Кемп был вчера вечером в Кларкенвеле. Он сказал, что ищет черных женщин. Он очень веселый человек, всегда шутит.
— Но ты же не могла… Что ты делала в Кларкенвеле?
— А что еще я могу делать? — Она повела изящными плечиками. Подавая ей бокал с вином, Уильям равнодушно отметил, что ее рука дрожит. — У меня нет денег. Наш tuan уехал на войну. Теперь по ночам ему будут сниться лишь его жена и ребенок. У него больше нет времени на тех, кого он когда-то любил.
Наш tuan. Это было слово из ее родного языка.
— Значит, — медленно сказал Уильям, — он давал тебе деньги? Ты была его содержанкой?
— Я не знаю, что такое «содержанка». Но да, деньги он мне давал. Я жила в том доме, где он родился. То место называется Каудрей. А потом я родила ребенка. И потом… Нет, я не хочу говорить об этом.
— Расскажи мне о ребенке, — попросил Уильям, его сердце начало бешено стучать. — Скажи — кто отец ребенка.
Прежде чем ответить, Фатима, пристально посмотрела на него.
— Думаю, у этого ребенка два отца.
— Но это же невозможно, так не бывает, это против всех законов природы…
— Или тот, или другой. Я хорошо помню то время. Меня не надо винить. Это или ты, или он.
— А где он, — продолжал допытываться Уильям, — где он сейчас… Нет, это потом. Кто родился, мальчик или девочка?
— Сын, — с гордостью ответила она. — Я родила сына. Большого сына, который очень громко кричал: Я сказала ему, что он не должен плакать, потому что у него есть сразу два отца.
— А какое имя ты ему дала?
Она решительно замотала головой:
— Этого я не скажу. Я назвала его также, как звали моего отца. И потом я подумала, что он должен быть 6м кто-то, таков наш обычай. За его именем должно идти слово bin и потом имя его отца, потому что bin означает «сын такого-то». А ты носишь имя знатного рода, не то что наш tuan, который ушел на войну.
— Я? Ну что ты… Конечно, я джентльмен, но совсем не из знатного рода.
— Ты шейх, — просто сказала она.
Уильям еще какое-то время молча глядел на нее, а потом спросил:
— А где он… где мой сын?
— Он у хороших людей, добрых людей. Они живут в Бристоле. Эти люди когда-то разбогатели на торговле рабами, а теперь об этом жалеют. А когда он подрастет, то вернется обратно. Обратно, в мою страну.
У Уильяма закружилась голова. Просто уму непостижимо… Неужели его кровь утечет куда-то на Восток? Это была его кровь, это Должна была быть его кровь… Неожиданно Фатима начала беззвучно плакать. Прозрачные, словно хрустальные слезы катились по ее щекам. Как хрусталь… Уильям с негодованием отмел это возвышенное сравнение. Перед ним сидела мать его сына, земная женщина, а не муза и не мечта поэта. Он протянул ей свой платок в крапинку, тот самый, что не так давно впитал в себя слезы Гарри.
— Почему ты плачешь? — спросил он.
— Я не могу вернуться. Я никогда не смогу туда приехать. Но мой сын должен вернуться в мою страну.
Уильям кивнул. Он все понимал.
— Ты должна остаться со мной, — сказал он. — Мы должны быть вместе. Ты была моей перед тем, как стать его. Ты не сохранила мне верность, но все это в прошлом. Я тебя простил.
Она вытерла глаза и шмыгнула носом.
— Пусть будет так, — вздохнула она. — В своей стране я стала бы женой раджи, но здесь я просто женщина. Когда я буду старой, то стану никому не нужна, даже в Кларкенвеле, если ты тоже прогонишь меня, как прогнал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40