Целую неделю лагерные книги лежали тогда под охраной военной полиции в стеклянной витрине у пароходной пристани, открытые, выставленные на всеобщее обозрение, а на фонарных столбах вдоль набережной хлопали на ветру черные флаги.
Когда в последний день этой выставки прибыла инженерная колонна и, уничтожив «моорское распутье», начала превращать железнодорожную насыпь в пустой, никчемный вал, мать Беринга заткнула воском чуткие уши сына: лязг цепей и сорванных рельсов гулко разносился по деревушке и окрестному прибрежью.
Перепуганные этим лязгом и буханьем кувалд, за какой-то час к насыпи сбежались сотни людей. И становилось их все больше. Столбы дыма от костров, в которых сгорали просмоленные деревянные шпалы важнейшей магистрали, связывавшей Моор с равниной и большим миром, были видны из таких, дальних деревень, как Ляйс или Хааг.
Возмущенная толпа грозила солдатам кулаками, выкрикивала вопросы, проклятия. Сейчас, на самом пороге зимы, сбывались наихудшие слухи о закрытии железной дороги. Закрытие! Моор вновь отброшен на проселок! Отрезан от мира.
Солдаты невозмутимо срывали рельсы, один за другим, и сваливали на грузовые платформы, которые затем оттаскивали паровозом чуть дальше от озера. Товарняк потихоньку отползал к равнине, забирая с собой свою дорогу.
Возмущение и растерянность Моора, казалось, только раззадорили солдат. Несмотря на холод, некоторые скинули френчи и рубахи, будто надрывали пуп в летнюю жару, и выставили на обозрение свои татуировки: чернильно-синие орлиные головы и птичьи крылья на плечах, синих русалок, синие черепа и скрещенные огненные мечи.
В ответ на крик и брань толпы один из татуированных соорудил из двух ломиков подобие ножниц и принялся отплясывать — во все более узком пространстве между своими товарищами и населением приозерья. Он притопывал и кружился, затянул что-то жалостное и разыграл гротескную пантомиму, изобразив, будто ножницы перерезают ему горло. Неотрывно глядя на зрителей, он завывал все громче и мало-помалу перешел на крик, в котором моорцы распознали собственный исковерканный язык: Тыквудолой-тыквудолой-тыквудолой!
Двое-трое приятелей плясуна подхватили: Ву-до-лой! Ву-до-лой! — отбивая такт кирками, лопатами и кувалдами.
Внезапно в воздухе просвистел камень. И еще один. А секунду спустя ярость взметнулась с насыпи градом щебня и обрушилась на татуированных полуголых солдат. Но еще в тот миг, когда были брошены первые камни, начальник караула, сержант, успел выпустить над головами предупредительную автоматную очередь.
В тишине, мгновенно воцарившейся вокруг, были слышны только шаги коменданта. Майор Эллиот соскочил с грузовой платформы, оттолкнул сержанта, стал между притихшей толпой и готовыми к контратаке татуированными — и устроил разнос. Кричал он долго — что-то про начало , про первый шаг , и поминутно повторял одно и то же странное слово. Это было имя, которого здесь еще не слыхали: Стелламур .
ГЛАВА 5
Стелламур, или ораниенбургский мир
Берингу сравнялось семь лет, когда он потерял свои птичьи голоса. Произошло это на одном из пыльных спектаклей, которые майор Эллиот именовал Stellamour's Part y и проводил в карьере, четырежды в год: среди гранитных глыб в руинах барачного лагеря при камнедробилке Моор должен был изведать, что такое зной летнего дня или мороз январского утра для пленного, который во всякое время года поневоле влачит свою жизнь под открытым небом.
В тот августовский день, знойный, как в пустыне, отец Беринга в разгар эллиотовской речи упал под тяжестью пятидесятикилограммовой ноши, а потом, лежа на спине, тщетно пытался вновь стать на ноги.
Диковинное зрелище — дрыгающий ногами отец — так рассмешило семилетнего мальчика, что под конец он, словно в какой-то истерической игре, сам упал возле этого огромного жука, у края лужи, и тоже с воплями дрыгал ногами и руками, пока солдат-охранник не заткнул ему рот яблоком.
Теперь, после этого припадка смеха, когда бы сын кузнеца ни искал прибежища в курятниках или в тени взлетающих птичьих стай, он свистел, ворковал и квохтал уже только как человек, который лишь пытается подражать курице, дрозду или голубю, — настоящий птичий голос пропал навсегда. Правда, у него вполне сохранилась способность узнавать даже редчайших птиц и случайных гостей озерного края по одному-единственному крику: белобрюхого стрижа, голубого зимородка, белую чайку и полевого луня, малую серебристую цаплю, лебедя-кликуна, горную трясогузку, разных бегунков, малую овсянку... — их именами Беринг в школьные годы заполнял пустые столбцы старой амбарной книги, в которой кузнец когда-то давно записывал заказы.
Большие и маленькие портреты Стелламура — лысого господина с улыбкой на лице — красовались в те годы на досках объявлений, на воротах, а то и на брандмауэре сгоревшей фабрики или казармы, огромные, во всю стену.
Судья и ученый Линдон Портер Стелламур в кресле у кабинетного стеллажа, на фоне ярких книжных корешков...
Стелламур в белом смокинге между колоннами вашингтонского Капитолия...
и Стелламур в рубашке-сафари, машущий обеими руками из короны лучей на голове американской статуи Свободы...
Стелла-
Стелла-
Стелламур
Верховный судья Стелламур
Из Покипси в цветущем штате
цветущем штате Нью-Йорк... -
эти слова сделались припевом странного гимна — не то шлягера, не то детской песенки, смешанные хоры исполняли его на церемониях подъема и спуска флата и на праздничных собраниях. Имя Стелламура, с трудом, по буквам усвоенное на слух в нетопленых, продуваемых сквозняком школьных классах, многократно накарябанное мелом на грифельных досках и, наконец, выведенное, скорее даже выгравированное, авторучками на деревянистой бумаге, — имя Стелламура давно уже неизгладимо врезалось в память нового поколения. Даже над воротами вновь отстроенных водяных мельниц и вновь созданных свекловодческих товариществ развевались транспаранты с нашитыми на них изречениями судьи:
На наших полях произрастает будущее.
Впрочем, попадались и афоризмы иного рода:
Не убивай.
С той поры как инженерная колонна майора Эллиота ликвидировала железнодорожную связь с равниной и Моор бесследно исчез из графиков движения поездов, жители оккупационных зон в ходе долгого процесса демонтажа и разорения мало-помалу уразумели, не могли не уразуметь, что Линдон Портер Стелламур не просто новое имя, принадлежащее некому представителю Армии и администрации победителей, но единственное и подлинное имя возмездия.
В Мооре еще вполне отчетливо и с не угасшим даже после стольких лет возмущением вспоминали день, когда Эллиот впервые приказал населению приозерных деревень сомкнутыми колоннами явиться в карьер: в этот день было не только назначено торжественное открытие треклятой надписи , текст которой давным-давно облетел все побережье, но самое главное — по крайней мере, так сообщалось в листовках и афишах этой первой party, — должны были обнародовать мирный план Стелламура. (Сообщалось также, что явку будут проверять по спискам и отсутствующим на празднике без уважительной причины грозит военный трибунал.)
И вот в назначенный час многочленная, полная и ненависти, и страха процессия потянулась к каменоломне: под водительством секретарей , которых Армия посадила на место прежних, канувших в исправительные лагеря, бургомистров и коммунальных советников, шагали обитатели приозерья по мертвой железнодорожной насыпи, тряслись в запряженных лошадьми и волами телегах по узкой щебеночной дороге вдоль ее подножия или выгребали по озеру на плоскодонках и обветшалых шаландах. Хмурое, приниженное общество, в котором самые отчаянные храбрецы разве что осмеливались, прикрыв рот рукой, шепотом воскликнуть, что комендант окончательно помешался.
Спору нет, так мог распорядиться только помешанный: черные стены барачного лагеря, рваные спирали колючей проволоки и ржавые надолбы были разукрашены точно к веселому празднику. С транспортеров и изломанных трубопроводов, покачиваясь, свисали лампионы, на замшелых гранитных глыбах блестели пучки металлических цветов и ветки из дубовых листьев, которые кузнец несколько дней выкраивал из рулона катаной жести, а торчащую из большой лужи стрелу крана обвивали гирлянды.
— Чтоб он сдох, — сказал кузнец, привязывая свою лодку к причалу каменоломни, и сплюнул в воду.
— Оборони нас от него, — прошелестела кузнечиха и поцеловала ладанку Черной Богоматери.
Где бы Эллиот ни появлялся в тот день на джипе или на патрульном катере, все украдкой, чтоб он не видел, грозили ему кулаком. Но когда в сумерках засветились лампионы и на пяти строчках-ступенях карьера, вспыхнули огромные, в рост человека, факелы, деревни все же выстроились длинными безмолвными шеренгами, неотрывно глядя на еще закрытую надпись, на кричаще-пестрые полотнища в красках войны.
Сшитые из сотен кусков и лоскутьев, из френчей, из перепачканного копотью маскировочного брезента и старых моорских флагов, эти полотнища вздувались на ветру, хлопали и, словно волны прибоя, пробегали над каменными буквами.
Здесь лежат убитые — числом одиннадцать тысяч девятьсот семьдесят три . А Берингу, который стоял в этот час среди моорцев, и с восторгом наблюдал за каждым из этапов церемонии, и знать ничего не знал о смысле надписи, — Берингу казалось, что под этими подвижными полотнищами блуждают люди и, вытянув перед собою руки, ощупью ищут выход на волю, обратно в мир.
Но, в конце концов, перед закрытой еще надписью в световом конусе прожектора появился все тот же комендант и молча взмахнул рукой. Полотнища сползли вниз, на сырой песок и в лужи, и некоторое время чавкали, пока не замерли в неподвижности, набрякнув водой.
Шеренги молчали. В карьере собралось более трех тысяч человек, но слышны были только озеро, порывы ветра да треск факелов. Побеленная известью, видная издалека, огромная надпись как бы парила над головами, отбрасывая в котел каменоломни зыбкие, сумбурные тени.
Комендант прохаживался перед каменными буквами слов ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ — от "Р" мимо "О" к "П" и "О" и обратно, — конус света двигался за ним. Потом Эллиот внезапно повернулся лицом к шеренгам и, словно отгоняя мух, взмахнул кулаком, в котором были зажаты свернутые наподобие кулька листы бумаги, и выкрикнул:
— Назад! Убирайтесь назад! В каменный век!
Шеренги, усталые от долгой дороги и долгого стояния, недоуменно смотрели вверх, на жестикулирующую фигуру, и не понимали, что из десятка громкоговорителей, прикрепленных к сучьям деревьев и столбам, гремит им навстречу голосом Эллиота послание Стелламура.
Эллиот раз-другой расправил свои листки, упрямо норовившие опять скататься в трубку, наконец поднес их к самым глазам и стал читать параграфы мирного плана , да с такой быстротой, что люди в шеренгах выхватывали только обрывки фраз, иностранные слова, а в первую очередь оскорбления и комментарии, которыми Эллиот то и дело перебивал официальный тон.
Подонки!.. На сельхозработы... сеновалы вместо бункеров... — трещало и хрипело из динамиков, — ...не будет больше ни фабрик, ни турбин, ни железных дорог, ни сталеплавильных заводов... Армии пастухов и крестьян... Перевоспитание и преображение: поджигатели войны станут пасти свиней и выращивать спаржу! Генералы возьмутся за навозные вилы... Назад на поля!.. овес и ячмень в развалинах заводов... Капустные кочаны, навозные кучи... а на шоссейных магистралях задымятся коровьи лепешки и будущей весной взойдет картофель!..
После параграфа 22 майор угостил слушателей очередной тирадой, а потом так же внезапно и яростно, как начал, оборвал речь, скомкал листки мирного плана и швырнул под ноги стоявшему рядом человеку — своему ординарцу.
В тот вечер собрание завершилось не духовой музыкой и не гимнами. Шеренги стояли и стояли в тишине, пока не догорел последний факел и выбеленная известкой надпись не стала тусклым пятном среди мрака. Тогда только комендант отпустил деревенских — в ночь.
На следующей неделе была остановлена электростанция на реке; согласно параграфу 9 мирного плана, турбины и трансформаторы с подстанции укатили прочь на русских армейских грузовиках. Однако вооруженным до зубов часовым, охранявшим демонтаж, на этот раз надрываться не пришлось: никто в Мооре не протестовал.
У кого не было в сарае или в погребе дизельного движка, тот опять зажигал по вечерам керосиновые лампы да свечи. На улицах и в переулках ночью царила кромешная тьма. Только на плацу и вокруг доски объявлений у дверей комендатуры мерцали беспокойные венцы электрических лампочек.
Однажды утром два солдата протопали по снегу на холм, к кузнице, и именем Стелламура потребовали вернуть сварочный аппарат. Берингова мать и та не узнала, чем кузнец их подкупил, потому что в конце концов они убрались восвояси с какой-то старой железякой, а сварочный аппарат благополучно остался в подвальном тайнике.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Когда в последний день этой выставки прибыла инженерная колонна и, уничтожив «моорское распутье», начала превращать железнодорожную насыпь в пустой, никчемный вал, мать Беринга заткнула воском чуткие уши сына: лязг цепей и сорванных рельсов гулко разносился по деревушке и окрестному прибрежью.
Перепуганные этим лязгом и буханьем кувалд, за какой-то час к насыпи сбежались сотни людей. И становилось их все больше. Столбы дыма от костров, в которых сгорали просмоленные деревянные шпалы важнейшей магистрали, связывавшей Моор с равниной и большим миром, были видны из таких, дальних деревень, как Ляйс или Хааг.
Возмущенная толпа грозила солдатам кулаками, выкрикивала вопросы, проклятия. Сейчас, на самом пороге зимы, сбывались наихудшие слухи о закрытии железной дороги. Закрытие! Моор вновь отброшен на проселок! Отрезан от мира.
Солдаты невозмутимо срывали рельсы, один за другим, и сваливали на грузовые платформы, которые затем оттаскивали паровозом чуть дальше от озера. Товарняк потихоньку отползал к равнине, забирая с собой свою дорогу.
Возмущение и растерянность Моора, казалось, только раззадорили солдат. Несмотря на холод, некоторые скинули френчи и рубахи, будто надрывали пуп в летнюю жару, и выставили на обозрение свои татуировки: чернильно-синие орлиные головы и птичьи крылья на плечах, синих русалок, синие черепа и скрещенные огненные мечи.
В ответ на крик и брань толпы один из татуированных соорудил из двух ломиков подобие ножниц и принялся отплясывать — во все более узком пространстве между своими товарищами и населением приозерья. Он притопывал и кружился, затянул что-то жалостное и разыграл гротескную пантомиму, изобразив, будто ножницы перерезают ему горло. Неотрывно глядя на зрителей, он завывал все громче и мало-помалу перешел на крик, в котором моорцы распознали собственный исковерканный язык: Тыквудолой-тыквудолой-тыквудолой!
Двое-трое приятелей плясуна подхватили: Ву-до-лой! Ву-до-лой! — отбивая такт кирками, лопатами и кувалдами.
Внезапно в воздухе просвистел камень. И еще один. А секунду спустя ярость взметнулась с насыпи градом щебня и обрушилась на татуированных полуголых солдат. Но еще в тот миг, когда были брошены первые камни, начальник караула, сержант, успел выпустить над головами предупредительную автоматную очередь.
В тишине, мгновенно воцарившейся вокруг, были слышны только шаги коменданта. Майор Эллиот соскочил с грузовой платформы, оттолкнул сержанта, стал между притихшей толпой и готовыми к контратаке татуированными — и устроил разнос. Кричал он долго — что-то про начало , про первый шаг , и поминутно повторял одно и то же странное слово. Это было имя, которого здесь еще не слыхали: Стелламур .
ГЛАВА 5
Стелламур, или ораниенбургский мир
Берингу сравнялось семь лет, когда он потерял свои птичьи голоса. Произошло это на одном из пыльных спектаклей, которые майор Эллиот именовал Stellamour's Part y и проводил в карьере, четырежды в год: среди гранитных глыб в руинах барачного лагеря при камнедробилке Моор должен был изведать, что такое зной летнего дня или мороз январского утра для пленного, который во всякое время года поневоле влачит свою жизнь под открытым небом.
В тот августовский день, знойный, как в пустыне, отец Беринга в разгар эллиотовской речи упал под тяжестью пятидесятикилограммовой ноши, а потом, лежа на спине, тщетно пытался вновь стать на ноги.
Диковинное зрелище — дрыгающий ногами отец — так рассмешило семилетнего мальчика, что под конец он, словно в какой-то истерической игре, сам упал возле этого огромного жука, у края лужи, и тоже с воплями дрыгал ногами и руками, пока солдат-охранник не заткнул ему рот яблоком.
Теперь, после этого припадка смеха, когда бы сын кузнеца ни искал прибежища в курятниках или в тени взлетающих птичьих стай, он свистел, ворковал и квохтал уже только как человек, который лишь пытается подражать курице, дрозду или голубю, — настоящий птичий голос пропал навсегда. Правда, у него вполне сохранилась способность узнавать даже редчайших птиц и случайных гостей озерного края по одному-единственному крику: белобрюхого стрижа, голубого зимородка, белую чайку и полевого луня, малую серебристую цаплю, лебедя-кликуна, горную трясогузку, разных бегунков, малую овсянку... — их именами Беринг в школьные годы заполнял пустые столбцы старой амбарной книги, в которой кузнец когда-то давно записывал заказы.
Большие и маленькие портреты Стелламура — лысого господина с улыбкой на лице — красовались в те годы на досках объявлений, на воротах, а то и на брандмауэре сгоревшей фабрики или казармы, огромные, во всю стену.
Судья и ученый Линдон Портер Стелламур в кресле у кабинетного стеллажа, на фоне ярких книжных корешков...
Стелламур в белом смокинге между колоннами вашингтонского Капитолия...
и Стелламур в рубашке-сафари, машущий обеими руками из короны лучей на голове американской статуи Свободы...
Стелла-
Стелла-
Стелламур
Верховный судья Стелламур
Из Покипси в цветущем штате
цветущем штате Нью-Йорк... -
эти слова сделались припевом странного гимна — не то шлягера, не то детской песенки, смешанные хоры исполняли его на церемониях подъема и спуска флата и на праздничных собраниях. Имя Стелламура, с трудом, по буквам усвоенное на слух в нетопленых, продуваемых сквозняком школьных классах, многократно накарябанное мелом на грифельных досках и, наконец, выведенное, скорее даже выгравированное, авторучками на деревянистой бумаге, — имя Стелламура давно уже неизгладимо врезалось в память нового поколения. Даже над воротами вновь отстроенных водяных мельниц и вновь созданных свекловодческих товариществ развевались транспаранты с нашитыми на них изречениями судьи:
На наших полях произрастает будущее.
Впрочем, попадались и афоризмы иного рода:
Не убивай.
С той поры как инженерная колонна майора Эллиота ликвидировала железнодорожную связь с равниной и Моор бесследно исчез из графиков движения поездов, жители оккупационных зон в ходе долгого процесса демонтажа и разорения мало-помалу уразумели, не могли не уразуметь, что Линдон Портер Стелламур не просто новое имя, принадлежащее некому представителю Армии и администрации победителей, но единственное и подлинное имя возмездия.
В Мооре еще вполне отчетливо и с не угасшим даже после стольких лет возмущением вспоминали день, когда Эллиот впервые приказал населению приозерных деревень сомкнутыми колоннами явиться в карьер: в этот день было не только назначено торжественное открытие треклятой надписи , текст которой давным-давно облетел все побережье, но самое главное — по крайней мере, так сообщалось в листовках и афишах этой первой party, — должны были обнародовать мирный план Стелламура. (Сообщалось также, что явку будут проверять по спискам и отсутствующим на празднике без уважительной причины грозит военный трибунал.)
И вот в назначенный час многочленная, полная и ненависти, и страха процессия потянулась к каменоломне: под водительством секретарей , которых Армия посадила на место прежних, канувших в исправительные лагеря, бургомистров и коммунальных советников, шагали обитатели приозерья по мертвой железнодорожной насыпи, тряслись в запряженных лошадьми и волами телегах по узкой щебеночной дороге вдоль ее подножия или выгребали по озеру на плоскодонках и обветшалых шаландах. Хмурое, приниженное общество, в котором самые отчаянные храбрецы разве что осмеливались, прикрыв рот рукой, шепотом воскликнуть, что комендант окончательно помешался.
Спору нет, так мог распорядиться только помешанный: черные стены барачного лагеря, рваные спирали колючей проволоки и ржавые надолбы были разукрашены точно к веселому празднику. С транспортеров и изломанных трубопроводов, покачиваясь, свисали лампионы, на замшелых гранитных глыбах блестели пучки металлических цветов и ветки из дубовых листьев, которые кузнец несколько дней выкраивал из рулона катаной жести, а торчащую из большой лужи стрелу крана обвивали гирлянды.
— Чтоб он сдох, — сказал кузнец, привязывая свою лодку к причалу каменоломни, и сплюнул в воду.
— Оборони нас от него, — прошелестела кузнечиха и поцеловала ладанку Черной Богоматери.
Где бы Эллиот ни появлялся в тот день на джипе или на патрульном катере, все украдкой, чтоб он не видел, грозили ему кулаком. Но когда в сумерках засветились лампионы и на пяти строчках-ступенях карьера, вспыхнули огромные, в рост человека, факелы, деревни все же выстроились длинными безмолвными шеренгами, неотрывно глядя на еще закрытую надпись, на кричаще-пестрые полотнища в красках войны.
Сшитые из сотен кусков и лоскутьев, из френчей, из перепачканного копотью маскировочного брезента и старых моорских флагов, эти полотнища вздувались на ветру, хлопали и, словно волны прибоя, пробегали над каменными буквами.
Здесь лежат убитые — числом одиннадцать тысяч девятьсот семьдесят три . А Берингу, который стоял в этот час среди моорцев, и с восторгом наблюдал за каждым из этапов церемонии, и знать ничего не знал о смысле надписи, — Берингу казалось, что под этими подвижными полотнищами блуждают люди и, вытянув перед собою руки, ощупью ищут выход на волю, обратно в мир.
Но, в конце концов, перед закрытой еще надписью в световом конусе прожектора появился все тот же комендант и молча взмахнул рукой. Полотнища сползли вниз, на сырой песок и в лужи, и некоторое время чавкали, пока не замерли в неподвижности, набрякнув водой.
Шеренги молчали. В карьере собралось более трех тысяч человек, но слышны были только озеро, порывы ветра да треск факелов. Побеленная известью, видная издалека, огромная надпись как бы парила над головами, отбрасывая в котел каменоломни зыбкие, сумбурные тени.
Комендант прохаживался перед каменными буквами слов ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ — от "Р" мимо "О" к "П" и "О" и обратно, — конус света двигался за ним. Потом Эллиот внезапно повернулся лицом к шеренгам и, словно отгоняя мух, взмахнул кулаком, в котором были зажаты свернутые наподобие кулька листы бумаги, и выкрикнул:
— Назад! Убирайтесь назад! В каменный век!
Шеренги, усталые от долгой дороги и долгого стояния, недоуменно смотрели вверх, на жестикулирующую фигуру, и не понимали, что из десятка громкоговорителей, прикрепленных к сучьям деревьев и столбам, гремит им навстречу голосом Эллиота послание Стелламура.
Эллиот раз-другой расправил свои листки, упрямо норовившие опять скататься в трубку, наконец поднес их к самым глазам и стал читать параграфы мирного плана , да с такой быстротой, что люди в шеренгах выхватывали только обрывки фраз, иностранные слова, а в первую очередь оскорбления и комментарии, которыми Эллиот то и дело перебивал официальный тон.
Подонки!.. На сельхозработы... сеновалы вместо бункеров... — трещало и хрипело из динамиков, — ...не будет больше ни фабрик, ни турбин, ни железных дорог, ни сталеплавильных заводов... Армии пастухов и крестьян... Перевоспитание и преображение: поджигатели войны станут пасти свиней и выращивать спаржу! Генералы возьмутся за навозные вилы... Назад на поля!.. овес и ячмень в развалинах заводов... Капустные кочаны, навозные кучи... а на шоссейных магистралях задымятся коровьи лепешки и будущей весной взойдет картофель!..
После параграфа 22 майор угостил слушателей очередной тирадой, а потом так же внезапно и яростно, как начал, оборвал речь, скомкал листки мирного плана и швырнул под ноги стоявшему рядом человеку — своему ординарцу.
В тот вечер собрание завершилось не духовой музыкой и не гимнами. Шеренги стояли и стояли в тишине, пока не догорел последний факел и выбеленная известкой надпись не стала тусклым пятном среди мрака. Тогда только комендант отпустил деревенских — в ночь.
На следующей неделе была остановлена электростанция на реке; согласно параграфу 9 мирного плана, турбины и трансформаторы с подстанции укатили прочь на русских армейских грузовиках. Однако вооруженным до зубов часовым, охранявшим демонтаж, на этот раз надрываться не пришлось: никто в Мооре не протестовал.
У кого не было в сарае или в погребе дизельного движка, тот опять зажигал по вечерам керосиновые лампы да свечи. На улицах и в переулках ночью царила кромешная тьма. Только на плацу и вокруг доски объявлений у дверей комендатуры мерцали беспокойные венцы электрических лампочек.
Однажды утром два солдата протопали по снегу на холм, к кузнице, и именем Стелламура потребовали вернуть сварочный аппарат. Берингова мать и та не узнала, чем кузнец их подкупил, потому что в конце концов они убрались восвояси с какой-то старой железякой, а сварочный аппарат благополучно остался в подвальном тайнике.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49