Там, под присыпанной угольной пылью чугунной крышкой, был тайник, которым она не раз пользовалась именно с такой целью. Если военный патруль обнаружит у гражданского оружие, не помогут ни пропуск, выданный моорским секретариатом, ни охранная грамота Собачьего Короля. Бранд — это не Моор. В Бранде королей нет. В Бранде властвовала Армия. И стены тут имели глаза.
И это оружие выкинуть? Похоронить в грязной дыре под железнодорожной насыпью бесценный пистолет майора Эллиота, пистолет Собачьего Короля, его пистолет? Нет, на это Телохранитель не согласен. Пусть даже Лили навек его возненавидит, а Собачий Король вышвырнет на улицу, пусть защищать и спасать будет нечего, кроме собственной шкуры, он больше никогда, никогда не отдаст себя на произвол этого мира безоружным. Он хорошо прятал свое оружие. Оно было секретом его силы, его превосходства: он мог атаковать, а не просто бежать, не просто обороняться. Он мог ранить. Мог парализовать. Мог убить. Нет, он поедет при оружии и в Большой лазарет, и даже в главный армейский штаб. Да и какой военный патруль вздумает в такую ночь цепляться к ездоку на крестьянской коняге, с кучей узлов и вдобавок со стариком, устало поникшим за спиной? Бранд ликует, празднует. А таких убогих ездоков вообще много.
Много? Лили небрежно махнула рукой назад, на рельсы и автостоянку. Верховых много лишь там, где нет железных дорог, шоссе, автомобилей. Бранд — это не Моор... Беринг, стало быть, не желает ни на день расстаться со своим оружием? Ладно. Едем дальше. Ее дело — предупредить.
К Большому лазарету они ехали словно через торжествующий победу военный лагерь. В котлах походных кухонь, вокруг которых толпились гражданские и солдаты, дымились острые, пряные супы и пунш. В толчее говорили даже, что у главных ворот Казармы имени Стелламура раздают безалкогольное баночное пиво.
На этих площадях, на этих улицах каждый был победителем. Иные из них предлагали моорским ездокам стаканчик шнапса или пунша, а когда Лили отвергала приглашения, выкрикивали им вслед шутки и пили за здоровье бедняги мула, которому приходится везти этакую цацу. Дальше . Беринг понимал, что крикуны оскорбляют Лили, но не делал ничего такого, что обязательно сделал бы в Мооре, случись там подобная ситуация. Он не вступался за Лили. Не грозил крикунам. Проезжал мимо, как будто всего-навсего следовал за чужой женщиной, которая знает город и показывает ему дорогу.
В суматохе этого народного праздника человек с оружием, пожалуй, остался бы незамеченным, даже если бы прятал свой пистолет не так тщательно, как Телохранитель Собачьего Короля. Лили ошиблась: здесь были и другие всадники. Не только конная армейская полиция, перед которой толпа расступалась, не переставая при этом пить, разговаривать и смеяться, но еще и целая кавалькада — караван! — и лошади, ослы и мулы у них нагружены ничуть не меньше, чем у приезжих из Моора. Беженцы, что ли?
Среди городского блеска Беринг быстро потерял караван из виду. Бранд — это было стремительное мелькание картин: хотя фейерверк погас и только одиночные ракеты взлетали над крышами, все улицы, дома и площади оставались ярко освещены. Продолжали свой бег неоновые надписи, качались над перекрестками светофоры, мигали цветными огнями над толчеей, в которой дрейфовали украшенные флажками джипы и лимузины — гудящие катера в медлительном потоке голов, плеч, лиц. А высокие фонари на проспекте освещали даже кроны деревьев, где одни спящие птицы, только свет зря пропадает. Везде и всюду электрический свет!
Бранд так безоглядно растрачивал свет, что от него словно бы даже пятна и дыры в Беринговом взгляде посветлели и превратились просто в замутнения, отливающие из темного в серый и по краям уже прозрачные. В Бранде бензоколонка и та сияла будто храм, и все богатство и изобилие равнины было выставлено в витринах или в лучах прожекторов: тут — подсвеченный фонтан, брызжущий искрами водомет; там — рассеченный неоновыми штрихами фасад и усыпанные мигалками антенные мачты... А в огромной, как театральная сцена, витрине универсального магазина, среди пирамид дотоле невиданных фруктов, манекенов в блестящих пижамах, разноцветной обуви, коробок с конфетами и посеребренной арматуры, из хаоса предлагаемых товаров вырастала стена света, мерцающий бастион сплошных телеэкранов! Стена светящихся картин.
Едем!
Нет уж, сейчас Беринг не мог не остановиться. Подтолкнул отца. Гляди . Но старик слишком устал. Даже головы не поднял. Не слышал его.
Гляди . На всех экранах этой стены — их насчитывалось больше трех десятков — был праздничный город: все дома во флагах. Улицы и переулки украшены лампионами. Пагоды. Сады. Деревянные храмы. Потом — люди у конвейеров. Люди в огромных цехах. Фабрики. Порт — краны, элеваторы, маяк, военные корабли, волнорезы. Гребни прибоя.
Из целой батареи динамиков у края витрины тарахтел все тот же голос, что слышался из Лилиного транзистора; гремел над головами шумной публики, которая мало-помалу собиралась у витрины, привлеченная болтовней диктора и картинками.
Едем.
И вдруг праздничный город и порт исчезли под солнцем, которое взошло и тотчас опять утонуло в облачном столбе, утонуло в исполинском грибе, что стремительно вырастал из недр земли к небу, разодрал это небо и, казалось, вздымался уже в черноте космоса... Стена потемнела, а когда замерцала вновь, на ней возникло пылающее море, обугленное побережье: тлеющие пни деревьев — и никаких развалин, только фундаментные стены, фундаменты до самого горизонта. Черные руки кранов, отломанные лопасти ветряка, а может, турбины, металлическая статуя — не то божество, не то полководец, — оплавленная, растекшаяся, чуть не наполовину прекратившаяся в черную окалину. Людей нет. Нигде.
А потом, под аплодисменты зрителей возле витрины, которым эта картинка не иначе как была давно знакома, по корабельному трапу поднялся на борт маленький сутулый человек в черном фраке; окруженный военными в орденах, он сел за ломберный столик и что-то написал в какой-то книге. Публика улюлюкала. Потом сутулый человечек во фраке погас, и под звуки американского гимна еще раз вспыхнул свет Нагой — молния, обернувшаяся звездой, которая, стремительно разгораясь, превратилась в слепяще-белую новую и на максимуме блеска застыла в стоп-кадре.
Едем! Беринг еле-еле оторвался от этого света, который пронизал и осиял даже дыры в его взгляде. Как бывало в кузнице, он словно бы вперился в электрическую дугу сварочного аппарата, в ярчайшее, мучительное сверкание, и даже сквозь сомкнутые веки мог различить контуры какой-нибудь детали или собственной руки. Лишь когда образ взрывающегося солнца стал попросту фоном, кулисой для диктора в военной форме, читавшего новости на языке победителей, Беринг отвернулся, поискал глазами Лили и увидел ее далеко впереди, почти в самом конце улицы, перед освещенной аркой, над которой горел красный неоновый крест. Большой лазарет. Они были у цели.
Толпа возле витрины начала расходиться. Диктор зачитывал имена и цифры, в Бранде явно уже давно известные. Энергия бомбы в мегатоннах . Приблизительное число убитых. Количество домов, разлетевшихся в пыль. Температура обугленной земли... Совершенно ничего нового.
Один только он, направляясь к красному неоновому кресту и уже оставив позади мерцающую стену в витрине, пребывал в неведенье, но все же медленно, мало-помалу начал соображать, а когда лошадь в толчее чуть не налетела на продавца лотерейных билетов, наклонился к нему с седла и спросил про слепящий свет, и про город, и про имена, которые и выговорить-то сумел с большим трудом.
На... го... я? Лотерейщик не собирался тратить время на какого-то цыгана, скотника, конюха или как его там, да и вопросов его толком не понимал. Нагоя? Кто ж ее не знает? В какой дыре он намедни торчал? Или оглох напрочь? И ослеп? Бомба. Третьего дня. Император. Капитуляция!
Лотерейщик бросал незнайке на лошади обрывки устарелых новостей, вроде как лозунги, и захохотал, видя, что всадник все еще не понимает:
— Ты чего, с луны свалился? Мир, парень, мир! Они всех разбили. Это — мир с Японией. Они победили!
ГЛАВА 27
Болезнь Китахары
Волчья пора. В Мооре эти послеполуночные часы называли волчьей порой... Надо же, теперь — и вспомнить Моор.
Лили не было. Она спала где-то там, в этих домах. Лежала в темноте, за каким-то из этих окон. Одна. Или в объятиях незнакомца. Он не знает.
И отца не было. Отец лежал как бы похороненный под армейскими одеялами в начале длинного ряда стальных коек, в одном из бараков Большого лазарета. Это он знает. Сам видел. Сам оставил старика в огромной пустой палате. Под этими одеялами.
А мул? Лошадь? Лили и лошадь забрала с собой. Где она, эта лошадь, которая несла его через Каменное Море на равнину и согревала своим большим телом? В конюшне? В сарае? Есть ли в Бранде вообще конюшни, при таком-то количестве машин?
Уже далеко за полночь, среди праздника, в суматошной толпе, которая толкала его, и увлекала за собой, и успокоилась лишь к утру, Беринг сообразил, что остался в одиночестве. Он куда-то плыл в толчее, допивал из кем-то забытых стаканов шнапс и холодный пунш, доедал, опережая бродячих собак, мясо с картонных тарелок, сидел среди пьяных на откидном стуле у импровизированной эстрады, ненадолго заснул сидя, резко проснулся, и опять плыл в людском потоке, и все время норовил держаться поближе к джипам, грузовикам и лимузинам, припаркованным прямо на улице, без охраны: машины, машины у каждого дома. Да, он был на равнине. Добрался-таки. Был в Бранде, поздней ночью, в окружении людей, голосов, света, музыки. Но — один.
Как называется то, что он чувствовал теперь, наконец достигнув цели? Тоска? В таком случае он тосковал теперь по черному берегу озера. По тишине в ночной вилле «Флора» и по горячим телам собак, которые так часто жались к нему в волчью пору. Амбрас, поди, сидит сейчас на веранде в своем плетеном кресле? Здесь ночь дышала мягким летним теплом. А там, наверху?
Порой праздник выплевывал его. Тогда он, как попрошайка, съежившись сидел возле фабричной проходной, старался расшифровать автобусное расписание в стеклянном убежище остановки, забредал из тупиков на задворки, с любопытством копался в мусорных баках, пока не распахивалось какое-нибудь окно и опасливый голос не гнал его прочь, на улицу, в сияние искусственного света.
У подъезда кинодворца , из вентиляционных шахт которого доносилась музыка и драматические голоса, он споткнулся от усталости, упал и, блаженно растянувшись на истоптанном газоне, подумал, что надо бы все же вернуться в Большой лазарет и воспользоваться любезностью вахтера, предложившего ему там ночлег.
Любой топчан в четвертом блоке. Любой. В четвертом блоке. Седьмой барак, четвертый блок. Он пока что пустует.
Вахтер, бывший горняк из Ляйса, передал пропуска в стеклянное окошко, похлопал Беринга по плечу и словоохотливо рассказал, как много лет назад удрал из Ляйса и устроился при Армии, а потом стал расспрашивать Беринга о Мооре и о каком-то рыбаке, которого тот не знал, и говорил не закрывая рта, сыпал вопросами и вскользь обронил, что четвертый блок предназначен для эвакуированных из Моора, ага, там-то моорских и разместят, когда Армия развернет в приозерье учебный полигон. Сержант — он сидел у письменного стола за стеклянной перегородкой проходной и поздоровался с Лили как с давней знакомой — поставил на их пропуска печать и в конце концов прицыкнул на говоруна, пролаяв приказ, который Беринг понял как заткни пасть .
Четвертый блок . Нет, в эти пустые бараки его не загонит даже самая неимоверная усталость. Он что, бродяга, который поневоле выпрашивает у Армии одеяло да тарелку супа? Остатки водки из картонных стаканчиков согревали его. И пунш согревал. Он — телохранитель Собачьего Короля. Он — охранник человека, который наводит ужас на весь Моор; нет, он — причина этого ужаса.
— Не бойтесь. — Заплетающимся языком он изрек эту фразу из кузнечихиной Библии и нащупал спрятанный под курткой пистолет. Не бойтесь. Нет, до утра он в Большой лазарет точно не вернется. Четвертый блок. Он все ж таки на равнине. В сердце всей роскоши. Чего он забыл в каком-то лазарете? В казарме. Лучше уж спать на сырой траве, пропитанной разлитым пивом и вином, слушать голоса из черных шахт вентиляции и чувствовать, как тебя обнюхивают чужие собаки.
Он закрыл глаза, но тотчас же опять открыл, потому что стоило опустить веки — и весь исчезнувший из виду мир закружился вокруг него. Он был пьян. Тьма вертелась таким бешеным вихрем, что ему стало плохо.
— Смирно! — передразнил он голос, слышанный где-то во дворах Большого лазарета, быстро открыл глаза и усиленно сосредоточился на собственном языке, чтобы он не заплетался; губы от этого стали совсем узкими, не рот, а клюв. — Внимание! Глаза-а о-от-крыть!
Он хихикнул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
И это оружие выкинуть? Похоронить в грязной дыре под железнодорожной насыпью бесценный пистолет майора Эллиота, пистолет Собачьего Короля, его пистолет? Нет, на это Телохранитель не согласен. Пусть даже Лили навек его возненавидит, а Собачий Король вышвырнет на улицу, пусть защищать и спасать будет нечего, кроме собственной шкуры, он больше никогда, никогда не отдаст себя на произвол этого мира безоружным. Он хорошо прятал свое оружие. Оно было секретом его силы, его превосходства: он мог атаковать, а не просто бежать, не просто обороняться. Он мог ранить. Мог парализовать. Мог убить. Нет, он поедет при оружии и в Большой лазарет, и даже в главный армейский штаб. Да и какой военный патруль вздумает в такую ночь цепляться к ездоку на крестьянской коняге, с кучей узлов и вдобавок со стариком, устало поникшим за спиной? Бранд ликует, празднует. А таких убогих ездоков вообще много.
Много? Лили небрежно махнула рукой назад, на рельсы и автостоянку. Верховых много лишь там, где нет железных дорог, шоссе, автомобилей. Бранд — это не Моор... Беринг, стало быть, не желает ни на день расстаться со своим оружием? Ладно. Едем дальше. Ее дело — предупредить.
К Большому лазарету они ехали словно через торжествующий победу военный лагерь. В котлах походных кухонь, вокруг которых толпились гражданские и солдаты, дымились острые, пряные супы и пунш. В толчее говорили даже, что у главных ворот Казармы имени Стелламура раздают безалкогольное баночное пиво.
На этих площадях, на этих улицах каждый был победителем. Иные из них предлагали моорским ездокам стаканчик шнапса или пунша, а когда Лили отвергала приглашения, выкрикивали им вслед шутки и пили за здоровье бедняги мула, которому приходится везти этакую цацу. Дальше . Беринг понимал, что крикуны оскорбляют Лили, но не делал ничего такого, что обязательно сделал бы в Мооре, случись там подобная ситуация. Он не вступался за Лили. Не грозил крикунам. Проезжал мимо, как будто всего-навсего следовал за чужой женщиной, которая знает город и показывает ему дорогу.
В суматохе этого народного праздника человек с оружием, пожалуй, остался бы незамеченным, даже если бы прятал свой пистолет не так тщательно, как Телохранитель Собачьего Короля. Лили ошиблась: здесь были и другие всадники. Не только конная армейская полиция, перед которой толпа расступалась, не переставая при этом пить, разговаривать и смеяться, но еще и целая кавалькада — караван! — и лошади, ослы и мулы у них нагружены ничуть не меньше, чем у приезжих из Моора. Беженцы, что ли?
Среди городского блеска Беринг быстро потерял караван из виду. Бранд — это было стремительное мелькание картин: хотя фейерверк погас и только одиночные ракеты взлетали над крышами, все улицы, дома и площади оставались ярко освещены. Продолжали свой бег неоновые надписи, качались над перекрестками светофоры, мигали цветными огнями над толчеей, в которой дрейфовали украшенные флажками джипы и лимузины — гудящие катера в медлительном потоке голов, плеч, лиц. А высокие фонари на проспекте освещали даже кроны деревьев, где одни спящие птицы, только свет зря пропадает. Везде и всюду электрический свет!
Бранд так безоглядно растрачивал свет, что от него словно бы даже пятна и дыры в Беринговом взгляде посветлели и превратились просто в замутнения, отливающие из темного в серый и по краям уже прозрачные. В Бранде бензоколонка и та сияла будто храм, и все богатство и изобилие равнины было выставлено в витринах или в лучах прожекторов: тут — подсвеченный фонтан, брызжущий искрами водомет; там — рассеченный неоновыми штрихами фасад и усыпанные мигалками антенные мачты... А в огромной, как театральная сцена, витрине универсального магазина, среди пирамид дотоле невиданных фруктов, манекенов в блестящих пижамах, разноцветной обуви, коробок с конфетами и посеребренной арматуры, из хаоса предлагаемых товаров вырастала стена света, мерцающий бастион сплошных телеэкранов! Стена светящихся картин.
Едем!
Нет уж, сейчас Беринг не мог не остановиться. Подтолкнул отца. Гляди . Но старик слишком устал. Даже головы не поднял. Не слышал его.
Гляди . На всех экранах этой стены — их насчитывалось больше трех десятков — был праздничный город: все дома во флагах. Улицы и переулки украшены лампионами. Пагоды. Сады. Деревянные храмы. Потом — люди у конвейеров. Люди в огромных цехах. Фабрики. Порт — краны, элеваторы, маяк, военные корабли, волнорезы. Гребни прибоя.
Из целой батареи динамиков у края витрины тарахтел все тот же голос, что слышался из Лилиного транзистора; гремел над головами шумной публики, которая мало-помалу собиралась у витрины, привлеченная болтовней диктора и картинками.
Едем.
И вдруг праздничный город и порт исчезли под солнцем, которое взошло и тотчас опять утонуло в облачном столбе, утонуло в исполинском грибе, что стремительно вырастал из недр земли к небу, разодрал это небо и, казалось, вздымался уже в черноте космоса... Стена потемнела, а когда замерцала вновь, на ней возникло пылающее море, обугленное побережье: тлеющие пни деревьев — и никаких развалин, только фундаментные стены, фундаменты до самого горизонта. Черные руки кранов, отломанные лопасти ветряка, а может, турбины, металлическая статуя — не то божество, не то полководец, — оплавленная, растекшаяся, чуть не наполовину прекратившаяся в черную окалину. Людей нет. Нигде.
А потом, под аплодисменты зрителей возле витрины, которым эта картинка не иначе как была давно знакома, по корабельному трапу поднялся на борт маленький сутулый человек в черном фраке; окруженный военными в орденах, он сел за ломберный столик и что-то написал в какой-то книге. Публика улюлюкала. Потом сутулый человечек во фраке погас, и под звуки американского гимна еще раз вспыхнул свет Нагой — молния, обернувшаяся звездой, которая, стремительно разгораясь, превратилась в слепяще-белую новую и на максимуме блеска застыла в стоп-кадре.
Едем! Беринг еле-еле оторвался от этого света, который пронизал и осиял даже дыры в его взгляде. Как бывало в кузнице, он словно бы вперился в электрическую дугу сварочного аппарата, в ярчайшее, мучительное сверкание, и даже сквозь сомкнутые веки мог различить контуры какой-нибудь детали или собственной руки. Лишь когда образ взрывающегося солнца стал попросту фоном, кулисой для диктора в военной форме, читавшего новости на языке победителей, Беринг отвернулся, поискал глазами Лили и увидел ее далеко впереди, почти в самом конце улицы, перед освещенной аркой, над которой горел красный неоновый крест. Большой лазарет. Они были у цели.
Толпа возле витрины начала расходиться. Диктор зачитывал имена и цифры, в Бранде явно уже давно известные. Энергия бомбы в мегатоннах . Приблизительное число убитых. Количество домов, разлетевшихся в пыль. Температура обугленной земли... Совершенно ничего нового.
Один только он, направляясь к красному неоновому кресту и уже оставив позади мерцающую стену в витрине, пребывал в неведенье, но все же медленно, мало-помалу начал соображать, а когда лошадь в толчее чуть не налетела на продавца лотерейных билетов, наклонился к нему с седла и спросил про слепящий свет, и про город, и про имена, которые и выговорить-то сумел с большим трудом.
На... го... я? Лотерейщик не собирался тратить время на какого-то цыгана, скотника, конюха или как его там, да и вопросов его толком не понимал. Нагоя? Кто ж ее не знает? В какой дыре он намедни торчал? Или оглох напрочь? И ослеп? Бомба. Третьего дня. Император. Капитуляция!
Лотерейщик бросал незнайке на лошади обрывки устарелых новостей, вроде как лозунги, и захохотал, видя, что всадник все еще не понимает:
— Ты чего, с луны свалился? Мир, парень, мир! Они всех разбили. Это — мир с Японией. Они победили!
ГЛАВА 27
Болезнь Китахары
Волчья пора. В Мооре эти послеполуночные часы называли волчьей порой... Надо же, теперь — и вспомнить Моор.
Лили не было. Она спала где-то там, в этих домах. Лежала в темноте, за каким-то из этих окон. Одна. Или в объятиях незнакомца. Он не знает.
И отца не было. Отец лежал как бы похороненный под армейскими одеялами в начале длинного ряда стальных коек, в одном из бараков Большого лазарета. Это он знает. Сам видел. Сам оставил старика в огромной пустой палате. Под этими одеялами.
А мул? Лошадь? Лили и лошадь забрала с собой. Где она, эта лошадь, которая несла его через Каменное Море на равнину и согревала своим большим телом? В конюшне? В сарае? Есть ли в Бранде вообще конюшни, при таком-то количестве машин?
Уже далеко за полночь, среди праздника, в суматошной толпе, которая толкала его, и увлекала за собой, и успокоилась лишь к утру, Беринг сообразил, что остался в одиночестве. Он куда-то плыл в толчее, допивал из кем-то забытых стаканов шнапс и холодный пунш, доедал, опережая бродячих собак, мясо с картонных тарелок, сидел среди пьяных на откидном стуле у импровизированной эстрады, ненадолго заснул сидя, резко проснулся, и опять плыл в людском потоке, и все время норовил держаться поближе к джипам, грузовикам и лимузинам, припаркованным прямо на улице, без охраны: машины, машины у каждого дома. Да, он был на равнине. Добрался-таки. Был в Бранде, поздней ночью, в окружении людей, голосов, света, музыки. Но — один.
Как называется то, что он чувствовал теперь, наконец достигнув цели? Тоска? В таком случае он тосковал теперь по черному берегу озера. По тишине в ночной вилле «Флора» и по горячим телам собак, которые так часто жались к нему в волчью пору. Амбрас, поди, сидит сейчас на веранде в своем плетеном кресле? Здесь ночь дышала мягким летним теплом. А там, наверху?
Порой праздник выплевывал его. Тогда он, как попрошайка, съежившись сидел возле фабричной проходной, старался расшифровать автобусное расписание в стеклянном убежище остановки, забредал из тупиков на задворки, с любопытством копался в мусорных баках, пока не распахивалось какое-нибудь окно и опасливый голос не гнал его прочь, на улицу, в сияние искусственного света.
У подъезда кинодворца , из вентиляционных шахт которого доносилась музыка и драматические голоса, он споткнулся от усталости, упал и, блаженно растянувшись на истоптанном газоне, подумал, что надо бы все же вернуться в Большой лазарет и воспользоваться любезностью вахтера, предложившего ему там ночлег.
Любой топчан в четвертом блоке. Любой. В четвертом блоке. Седьмой барак, четвертый блок. Он пока что пустует.
Вахтер, бывший горняк из Ляйса, передал пропуска в стеклянное окошко, похлопал Беринга по плечу и словоохотливо рассказал, как много лет назад удрал из Ляйса и устроился при Армии, а потом стал расспрашивать Беринга о Мооре и о каком-то рыбаке, которого тот не знал, и говорил не закрывая рта, сыпал вопросами и вскользь обронил, что четвертый блок предназначен для эвакуированных из Моора, ага, там-то моорских и разместят, когда Армия развернет в приозерье учебный полигон. Сержант — он сидел у письменного стола за стеклянной перегородкой проходной и поздоровался с Лили как с давней знакомой — поставил на их пропуска печать и в конце концов прицыкнул на говоруна, пролаяв приказ, который Беринг понял как заткни пасть .
Четвертый блок . Нет, в эти пустые бараки его не загонит даже самая неимоверная усталость. Он что, бродяга, который поневоле выпрашивает у Армии одеяло да тарелку супа? Остатки водки из картонных стаканчиков согревали его. И пунш согревал. Он — телохранитель Собачьего Короля. Он — охранник человека, который наводит ужас на весь Моор; нет, он — причина этого ужаса.
— Не бойтесь. — Заплетающимся языком он изрек эту фразу из кузнечихиной Библии и нащупал спрятанный под курткой пистолет. Не бойтесь. Нет, до утра он в Большой лазарет точно не вернется. Четвертый блок. Он все ж таки на равнине. В сердце всей роскоши. Чего он забыл в каком-то лазарете? В казарме. Лучше уж спать на сырой траве, пропитанной разлитым пивом и вином, слушать голоса из черных шахт вентиляции и чувствовать, как тебя обнюхивают чужие собаки.
Он закрыл глаза, но тотчас же опять открыл, потому что стоило опустить веки — и весь исчезнувший из виду мир закружился вокруг него. Он был пьян. Тьма вертелась таким бешеным вихрем, что ему стало плохо.
— Смирно! — передразнил он голос, слышанный где-то во дворах Большого лазарета, быстро открыл глаза и усиленно сосредоточился на собственном языке, чтобы он не заплетался; губы от этого стали совсем узкими, не рот, а клюв. — Внимание! Глаза-а о-от-крыть!
Он хихикнул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49