Что теперь?
Димка не боялся смерти. Конечно, умирать не хотелось. Теперь особенно… Надо было погибнуть тогда, когда бомба разворотила половину вагона, в котором они с мамой и с Лилькой ехали из разрушенного, измученного бомбежками Гомеля, потом, после всего, что довелось пережить – умирать уже было обидно.
Но Димка и не думал, что его так долго везут куда-то только для того, чтобы убить. Это было бы глупо и странно, а немцы все-таки народ рациональный. Скорее всего его везут в какой-то другой лагерь, или в секретную лабораторию, где проводятся опыты… Вот что страшно. Вот, что по настоящему страшно! И если это так, то лучше умереть… Но с другой стороны, чем же он такой особенный, чтобы выбрали именно его одного из всего барака? Ведь были там и покрепче и посильнее, чем он…
Поезд стоял уже несколько минут, а за Димкой никто не шел, значит еще не приехали, значит просто остановка. Это хорошо… Пусть во время остановок дышать в купе совсем нечем, пусть пот льет градом, а от зловония ведра с испражнениями, спрятанного под соседнюю полку кружится голова и начинает тошнить. Все это мелочи. Такие мелочи, на которые глупо обращать внимание. Только бы подольше находиться в дороге, месяц, два, год… Так, глядишь, и война кончится. Встанет однажды поезд, откроется железная дверь и появится в проеме не эсэсовец с котелком каши с мясом, а русский солдат…
Гнать, гнать надо от себя такие мысли, такие мысли делают слабым и жалким!… Мама когда-то говорила, что если чего-то очень сильно желать, это непременно сбудется… Никогда не сбывалось… Никогда! А уж сильнее желать, чем желал Димка было, наверное, невозможно.
В вагоне царили вечные серо-зеленые сумерки. Даже днем. Потому что окна были закрашены в защитный болотный цвет, закрашены слоем, едва ли не в сантиметр толщиной. И решетка изнутри, а не снаружи. Толстые прутья расположены так близко друг к другу, что палец не пролезает, поэтому расцарапать краску невозможно. Даже самую маленькую дырочку не проковыряешь, чтобы взглянуть, что там за окном, увидеть деревья, небо, может быть, стало бы не так страшно…
Для чего нужно было закрашивать зарешеченные окна Димка не понимал. Может быть, для того, чтобы люди, которых везли в этих вагонах не видели куда они едут или для того, чтобы местные жители не знали кого везут в этих наглухо зашитых ящиках…
Кого везут?
Кого возили в этих вагонах до того, как везли теперь его, Димку? И что еще интереснее – куда везли этих кого-то… И зачем.
Димка улегся на полку, свернувшись калачиком, прижался щекой к пахнущему пылью, покрытому мелкими трещинками дерматину. Он не умел плакать. Больше не умел. Иначе наверное поплакал был сейчас, потому что страх и тоска переполняли его, и надо было избавиться… выплеснуть их в зловонное душное марево старенького вагонного купе, купе чужого поезда, почти не похожего на те поезда, в которых он ездил с мамой к бабушке в деревню и все-таки… все-таки… все-таки… Дерматин пах пылью и покоем, сладким и теплым покоем довоенной жизни, юбками, брюками спешащих куда-то по своим делам пассажиров, заходящих в поезд добровольно, выходящих из него на нужной станции. Этот вагон строили не для перевозки узников концлагерей, даже, наверное, не предполагали для него такой судьбы.
Димка разучился плакать в тот день – или в те дни – когда оглушенный, контуженный, оборванный и исцарапанный он бродил по бесконечному, огромному как целый мир – заменившему собой целый мир – шумному, беспокойному лесу… Лесу оглушающе тихому после визга и грохота, плача, стонов и криков…
Димка помнил, как начался налет на эшелон, помнил первые разрывы бомб, от которых вагон сотрясался и мотался из стороны в сторону, помнил, как мама, смертельно побледневшая, почерневшая от ужаса мама прижимала к себе двухлетнюю Лильку. А поезд все мчался и мчался вперед, и никто не бежал, никто не пытался выпрыгивать из вагонов и прятаться в лесу, все сидели и ждали. Надеялись. Авось не попадет… авось кончатся бомбы… авось откуда ни возьмись появятся советские истребители…
Зря надеялись.
Прямое попадание полностью уничтожило соседний вагон, разрушило часть вагона, в котором ехал с семьей Димка, свалило его, покатило под откос.
Еще какое-то время мальчик воспринимал действительность. Он летел куда-то подброшенный чудовищной силой, потом полз по сырой от дождя земле, искал маму, но натыкался почему-то все время на чужих… Несколько раз его сбивали с ног мечущиеся среди трупов и обломков, обезумевшие от ужаса люди, один раз какая-то толстая женщина с растрепанными седыми волосами повалила его на землю и придавила своим огромным телом закрывая от стучащих по раскисшей земле быстрых маленьких пчелок-пуль. Димка тогда чуть не задохнулся и только чудом выбрался из-под внезапно обмякшей, ставшей безумно тяжелой женщины. Потом кто-то схватил его за руку, потащил к лесу, но он вырвался, вернулся туда где рвались бомбы, где свистели пули. Он думал тогда не о маме, он думал о Лильке. Лилька слишком маленькая, чтобы самостоятельно добраться до леса. Лилька будет сидеть и плакать, она не будет спасаться…
Потом просто вдруг стало темно.
И следующее, что увидел мальчик, было жалко улыбающееся лицо веснушчатой рыжеволосой девушки, одетой в защитную гимнастерку.
– Где моя мама? – спросил ее Димка.
– Не знаю, – ответила девушка продолжая виновато улыбаться.
…Ее звали Галя, она была связисткой 36 пехотного батальона… Того, что осталось от 36 пехотного батальона – горстки озлобленных, голодных, оборванных и смертельно усталых людей, не отступающих и не наступающих, бесцельно бродящих по лесным дебрям в надежде на непонятное чудо.
Тогда еще Димка не испытывал настоящего страха, он больше волновался за судьбу мамы и сестренки, он почти не думал о себе, да и потом, чего ему было опасаться в отряде доблестных бойцов Советской Армии? Вместо вусмерть изодранных рубашки и шорт, мальчик получил галифе и гимнастерку, тоже далеко не новые и слишком большие по размеру, и даже пилотку, которая кое-как держалась на ушах.
Те дни слились для Димки в один сплошной поток бесконечного тягучего сумеречного времени, когда все время куда-то шли, или сидели у костра, или спали. Когда пили разведенную водой сгущенку, грызли сухари, и говорили, говорили… строили бесконечные предположения о том, что делается сейчас на линии фронта, и есть ли она вообще, и если есть, то где. Очень многие искренне считали, что правительству, наконец, удалось собрать в кулак войска и ударить по фашистам с такой силой, чтобы вымести их за пределы СССР.
– Товарищ Сталин просто не ожидал такого вероломства, – говорил перед собравшимися у костра солдатами лейтенант Горелик, по собственной инициативе взявший на себя обязанности убитого замполита, – Иначе мы давно, давно уже… погнали фашистских гадов!…
Он бил себя по костлявой коленке кулаком, замолкая от переполняющих его чувств и долго мучаясь в поисках красивых и сильных слов. Хреновый был из него замполит.
– Ну ничего… ничего… Нам бы только выбраться к своим! Нам бы только успеть пока война не кончилась, успеть отомстить… За всех наших!
Солдаты живо поддерживали его, обсуждали горячо и не всегда в цензурных выражениях, как будут гнать «фрицев» до самого "ихнего паршивого Берлина", как расквитаются за подлость и вероломство.
Не знал лейтенант Горелик, и никто в отряде не знал, что «своих» уже практически нет, и линия фронта давно уже у них за спиной, далеко-далеко, и что жить большинству из них осталось несколько дней…
Почти все время Димку мучили головные боли, сильные или слабые, не отпускающие никогда. Голова сжималась раскаленным обручем или просто гудела, или ее как будто прокалывали раскаленным металлическим прутом. Галя, которая была теперь не столько связисткой (связи давно уже не было) сколько медсестрой, потихоньку носила ему лекарства, которые командир приказал ей беречь как зеницу ока и не транжирить понапрасну, стращая в случае неповиновения военно-полевым судом.
Впрочем, этим самым судом он стращал не только ее – грозился всем, кого подозревал в желании дезертировать, а подозревал он практически всех (даже лейтенанта Горелика), хотя, разумеется, никто из его солдат, каждый из которых был по меньшей мере комсомольцем, дезертировать не собирался, по крайней мере, все в полном составе вышли они в один туманный серенький день на поле у захудалой деревеньки Жабарино, где и наткнулись на немецкую танковую дивизию. Туман, туман во всем виноват! Иначе не зашли бы так далеко в это чертово поле, поняли что к чему и успели бы укрыться в лесу и дать бой!
Их расстреляли из минометов, не снизойдя до перестрелки, до рукопашного боя, потом просто прошли и добили раненых.
Поле было перепахано так основательно, что уцелеть кому-то было просто нереально, однако Димка уцелел. Более того, его даже не поцарапало.
Никто из последних оставшихся в живых солдат 36 пехотной дивизии так, наверное, и не понял, что же произошло, ко многим из них смерть пришла очень быстро. Димка тоже не понимал, откуда вдруг на поле посыпались бомбы – не было в небе ни единого самолета, он бегал среди рвущихся снарядов, потом споткнулся, упал в горячую воронку и так лежал до тех самых пор, пока вдруг не наступила тишина. Он лежал и смотрел в небо, ждал, когда за ним придут и – дождался.
Вот тогда впервые и пришел тот страх, с которым Димке с тех пор предстояло жить. С которым пришлось свыкнуться, который пришлось принять, которому пришлось позволить стать частью своего существа.
Страх пришел, когда Димка увидел на краю воронки человека в чужой черной форме, который усмехнулся, махнул кому-то рукой и заговорил на том странном лающем наречии, которое безуспешно пыталась сымитировать димкина школьная учительница немецкого.
Голова больше не болела, она стала удивительно ясной и легкой, только мыслей в ней не было никаких. Сердце колотилось быстро-быстро, а ноги стали ватными и вдруг болезненно-сладко сжался мочевой пузырь.
Немец не убил его, вытащил полуживого от страха из воронки за шиворот, потащил за собой… Оказалось, что не один Димка остался в живых после этой жуткой бойни, всего спасшихся оказалось шестнадцать человек, с пятерыми из них мальчик оказался несколько недель спустя в Бухенвальде.
Раненых немцы не подбирали, добивали даже тех, у кого ранения были пустяковыми, наверное рассуждали так, что в любом случае не выдержать им долгого пути, да и лечить их пришлось бы – здесь или там… кому это надо?
Уцелевших согнали в сарай, заперли, предварительно избив от души, и выставили охрану. Димку не били, над ним только смеялись, отпускали непонятные, но, вероятно, обидные шуточки. Димка три года учил немецкий в школе и всегда считал, что добился в этом деле определенных успехов, однако он не понимал ничего, ни единого словечка! Училка говорила, что немцы не говорят на литературном языке, что в каждой провинции свой диалект, и нередко житель Баварии с трудом может объясниться с жителем, к примеру, Саксонии, они же в классе ограничивались, разумеется, только классическим немецким.
Не столько пленение и побои, сколько тот факт, что немцы оказались в Жабарино, которое еще пару недель было глубоким тылом, деморализовало солдат и повергло их в самое черное и беспросветное уныние. Фашисты не оставили в живых никого из офицеров, не было командира, не было вечного оптимиста Горелика, не было Галки, перед которой, наверное, многие постарались бы держаться.
Димка старался не слушать витиеватый мат, сдавленные всхлипывания, бесконечные растерянные вопросы какого-то тощего, носатого паренька, которые тот твердил без остановки, обращаясь то к одному, то к другому, и получал в ответ только молчание или ругань.
"Как же это, а, ребята? Как же так произошло? Что же происходит, ребята?"
Происходило что-то страшное.
Страшное и непонятное.
Немцы шли все дальше и дальше, безумно быстро, практически не встречая на своем пути сопротивления. Сколько же можно ждать, когда товарищ Сталин решится наконец нанести настоящий удар? Димке (да и не ему одному) казалось, что давно пора бы уже. Понятно, что товарищ Сталин знает и понимает все куда лучше, чем все они простые солдаты, и если он ждет чего-то – то значит таков его гениальный план, благодаря которому немцев разобьют сразу, одним ударом. Уничтожат всех до последнего! Но когда же, когда? Ведь два месяца почти прошло уже после вторжения! Целых два месяца!
"Скорее, товарищ Сталин, – тихонько шептал Димка, прижавшись носом к жалкому пучку соломы, – пожалуйста, скорее спаси нас!"
Не бывает, наверное, крепче и пламеннее веры, чем вера мальчика Димки в товарища Сталина. Ему даже казалось, что великий вождь, слышит сейчас его шепот, что страдает так же как и он, что качает головой, что глаза его полны скорби, Димке даже показалось, что он слышит его бесконечно родной голос, с легким грузинским акцентом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60