Но это совсем другая история... Старик детективщик...
— Сайлас Флэннери?
— По словам Людмилы, всякий раз, когда Марана убеждает ее, что разница между правдой и ложью — это всего лишь наше предубеждение, она чувствует, что ей нужно увидеть человека, у которою книги зреют, как желуди на дубе... Так она говорит...
Неожиданно открывается дверь. Входит Людмила, бросает на кресло плащ и пакеты.
— А, знакомые лица! Извините за опоздание!
Ты пьешь чай вместе с Людмилой. Рядом должен быть Ирнерио, но его место почему-то пустует.
— Ведь Ирнерио только что был здесь. Куда он подевался?
— Наверное, вышел. Он приходит и уходит, не говоря ни слова.
— В твоем доме так принято?
— Почему бы и нет? Ты-то как сюда попал?
— Я и многие другие!
— Это что — сцена ревности?
— Разве у меня есть на нее право?
— А ты надеешься когда-нибудь его получить? Если так, лучше вообще не начинать.
— Что начинать?
Ты ставишь чашку и пересаживаешься на диван, где сидит Людмила.
(Начинать. Это сказала ты. Читательница. Но как определить, когда именно начинается история? Все, как всегда, началось гораздо раньше. Первая строка первой страницы любого романа относит нас к чему-то, что уже произошло за пределами книги. А может, настоящая история начнется через десять или сто страниц, а все, что предшествует ей, — лишь предыстория. Жизни представителей человеческого рода непрерывно пересекаются, и всякая попытка обособить часть прожитого, имеющую смысл независимо от остального, — например, встречу двух человек, которой суждено стать для них решающей, — должна учитывать, что за каждым из них тянется целая череда фактов, обстоятельств, других людей и что после их встречи возникнут, в свою очередь, другие истории, которые отделятся от их общей истории.)
Вы в постели, Читатель и Читательница. Пришла пора обратиться к вам во втором лице множественного числа; шаг весьма ответственный, ибо равноценен восприятию вас как единого субъекта. Я обращаюсь к вам, превратившимся в запутанный клубок с трудом различимых конечностей под смятой, перекрученной простыней. Возможно, потом вы разойдетесь кто куда, и наш рассказ снова примется усердно переключать рычаг повествования с «ты» женского рода на «ты» мужского. Но сейчас ваши тела сладострастно прильнули друг к другу; они передают и получают волнообразные колебания и толчки, взаимодополняют полое полным; сейчас ваши мысли поглощены одной мыслью, и к вам можно обращаться как к нераздельному, двуглавому существу. Вначале следует определить поле деятельности или способ существования образованной вами двоицы. Куда ведет ваше обоюдное уподобление? Каков сквозной мотив ваших вариаций и модуляций? Вы изо всех сил стараетесь не растерять накопленную энергию, продлить состояние обостренной реакции, воспользоваться настойчивым желанием другого и увеличить свой заряд? Или без удержу осыпаете ласками ласок просящие и ласки дающие необозримые пространства друг друга; полностью растворяетесь в бесконечно осязаемой озерной глади собственной плоти? Так или иначе, один из вас существует лишь постольку, поскольку существует другой; чтобы ощутить вышеописанное, ваши созвучные «я» должны не упраздниться, а без остатка заполнить пустоты умственного пространства, выложиться с максимальной отдачей или исчерпаться до последней капли. Словом, все, творимое вами, прекрасно, но грамматически от этого ничего не меняется. С того момента, как вы предстаете неоспоримым, целостным «вы», вы оказываетесь двумя «ты», еще более разрозненными и обособленными, чем прежде.
(И это сейчас, когда вы заняты исключительно друг другом. Что же будет в недалеком будущем, когда посторонние до времени призраки станут посещать ваше сознание, сопровождая встречи ваших тел, испытанных привычкой.)
Читательница, теперь ты прочитана. Твое тело подвергается подробному прочтению через информационные каналы осязания, зрения, обоняния. Не без вмешательства вкусовых сосочков. Особая роль отведена слуху, внимающему твоему учащенному дыханию и вскрикам. Предметом чтения в тебе является не только тело. Тело значимо как часть некой суммы сложных элементов, не всегда видимых и не всегда наличествующих, но проявляющихся видимо и непосредственно — в поволоке твоих глаз, смехе, произносимых тобою словах; в том, как ты собираешь и распускаешь волосы, как берешь на себя инициативу и отступаешь; в приметах, граничащих между тобой и привычками, нравами, памятью, предысторией, модой; во всевозможных шифрах и простейших алфавитах, с помощью которых представитель человеческого рода в определенных случаях полагает, что может прочесть другого представителя человеческого рода.
Впрочем, и ты, Читатель, являешься предметом чтения. Читательница производит смотр твоему телу, словно просматривает оглавление: она то вопьется в него быстрым, прицельным взглядом, то замедлит беглый осмотр, обращаясь к нему с вопросом и ожидая молчаливого ответа, как будто любое частичное освидетельствование интересует ее лишь ввиду более объемного, пространственного исследования. Она заостряет внимание на незначительных деталях, мелких стилистических погрешностях, скажем, на твоем выпирающем кадыке или на том, как ты ныряешь лицом в углубление над ее ключицей, — и пользуется этим, чтобы установить предел отчуждения, критической сдержанности или шутливой доверительности. Нечаянно открытая подробность оценивается чрезмерно: скажем, форма твоего подбородка или особенный твой укус в плечо. После такой завязки она пылко поглощает (вы пылко поглощаете) страницу за страницей, сверху донизу, не пропуская ни одной запятой. Получая удовольствие от того, как тебя читают, от текстуального цитирования твоей физической предметности, ты вдруг начинаешь сомневаться: а что, если она читает не тебя, единого и цельного, но, используя тебя, используя отрывки тебя, вырванные из контекста, создает себе фантасмагорического партнера, известного только ей, в сумерках ее полусознания, и то, что она распознает, есть апокрифический персонаж ее грез, а не ты?
От чтения письменного текста чтение любовниками своих тел (того концентрата духа и плоти, которым пользуются любовники, ложась в постель) отличается тем, что последнее не линейно. Оно начинается в любой точке, скачет, повторяется, обращается вспять, настойчиво топчется на месте, разветвляется на множество одновременных, самостоятельных сюжетов, вновь сходится в одной точке, надоедает, перескакивает на другую страницу, обретает утерянную нить, опять теряется. В нем можно обозначить направление, целеустремленность, понимаемую как устремленность к некоему апофеозу; в преддверии такой цели оно делается ритмичным, размеренным, наполняется чередующимися сюжетами. Является ли его целью именно апофеоз? Или продвижению к цели препятствует встречное желание восполнить мгновения, воссоздать время?
Если представить графическое изображение общего, то каждый отдельный эпизод со своей кульминацией потребовал бы трех-, а то и четырехмерной модели — никакой модели: всякий опыт неповторим. Больше всего совокупление и чтение схожи в том, что внутри них открываются пространства и время, отличные от времени и пространства, поддающихся измерению.
Уже в беспорядочной импровизации первой встречи прочитывается возможное будущее сожительство. Сегодня один из вас является предметом чтения другого. Каждый прочитывает в другом свою ненаписанную историю. Завтра, Читатель и Читательница, если вы будете вместе, если будете спать в одной постели, как и подобает ладящей, мирной паре, каждый зажжет в изголовье свою лампу и углубится в чтение своей книги: два параллельных чтения будут сопутствовать приближению сна; сначала ты, потом ты погасите свет; выходцы из разных вселенных, вы мимоходом окажетесь в темноте, где стираются всякие дали, прежде чем расходящиеся сны растащат тебя и тебя в разные стороны. Только не смейтесь над такой перспективой супружеской идиллии: сумеете ли вы предложить взамен более удачный образ счастливой пары?
Ты рассказываешь Людмиле о романе, который читал, поджидая ее в кафе.
— Тебе нравятся такие книги: с первой же страницы начинаешь испытывать какое-то беспокойство...
Людмила направляет на тебя вопросительный взгляд. Может, эту фразу насчет беспокойства ты услышал не от нее, а где-то вычитал... Может, Людмила уже и не верит, что тревога есть состояние истины... Может, кто-то доказал ей, что тревога — это тоже механизм, и ничто с такой легкостью не поддается фальсификации, как бессознательное...
— Мне, — замечает она, — нравятся книги, в которых какая угодно тайна или тревога проходят через точный, холодный, незамутненный ум, как у шахматиста.
— В общем, это история человека, на которого действуют телефонные звонки. Однажды во время утренней пробежки...
— Не рассказывай. Лучше дай почитать.
— Да я и сам недалеко продвинулся. Сейчас принесу.
Встав с постели, ты идешь в другую комнату, где стремительная перемена твоих отношений с Людмилой нарушила размеренный ход событий.
И не находишь книгу.
(Ты найдешь ее на художественной выставке — и последнем творении скульптора Ирнерио. Страница, уголок которой он загнул вместо закладки, покоится в одном из оснований монолитного параллелепипеда, склеенного и покрытого слоем прозрачного лака. Коричневатая, обожженная корка, словно пламя, вырывающееся изнутри книги, выгибает поверхность страницы, обнажая последующие слои, как в узловатой древесной коре.)
— Что-то не найду. Ну, не важно, — говоришь ты. — Ведь у тебя был другой экземпляр. Я думал, ты уже прочла...
Незаметно для нее ты входишь в тесную комнатушку и ищешь роман Флэннери с красной бумажной ленточкой.
— Вот она.
Людмила открывает книгу. Она с посвящением: «Людмиле... Сайлас Флэннери».
— Да, это мой экземпляр...
— Так ты знакома с Флэннери? — наигранно восклицаешь ты, как будто тебе ничего не известно.
— Знакома... Он подарил мне этот роман... Я была уверена, что книгу украдут до того, как я ее прочту...
— Кто, Ирнерио?
— Ну...
Настало время раскрыть карты.
— Книгу взял не Ирнерио. И ты это знаешь. Он бросил ее в маленькую комнатушку, где ты хранишь...
— Кто тебе разрешил там рыться?
— Ирнерио говорит, что человек, воровавший твои книги, тайком возвращается сюда и подменяет их фальшивками...
— Ирнерио сам ничего не знает.
— Зато я знаю: Каведанья давал мне письма Мараны.
— Все, о чем рассказывает Гермес, — сплошные выдумки.
— Кроме одной: он постоянно грезит тобой; он одержим образом читающей Людмилы...
— Именно этого он и не выносил.
Постепенно ты начинаешь докапываться до истоков хитроумных махинаций переводчика. Потайной пружиной, приводившей их в действие, была ревность к невидимому сопернику, который вечно вставал между ним и Людмилой, — молчаливому голосу, обращенному к ней из книг, тысячеликому и безликому призраку, к тому же и неуловимому, поскольку Людмила никогда не соотносит авторов с конкретными людьми из плоти и крови; для нее они существуют лишь в виде типографских страниц, как живые, так и мертвые, неизменно готовые общаться с ней, удивлять и соблазнять ее; а она, Людмила, безотказно следует за ними с переменчивой легкостью, какая может быть в отношениях с бесплотными существами. Как сокрушить не авторов, но роль автора, расхожее представление о том, что за каждой книгой стоит некто, ручающийся за истинность этого мира призраков и вымыслов лишь потому, что снабдил их собственной истиной, уподобил себя этой словесной конструкции? С самого начала, повинуясь велению своего вкуса и дарования, особенно с той поры, как испортились его отношения с Людмилой, Гермес Марана мечтал о литературе, целиком состоящей из апокрифов, ложных посылов, подделок и подлогов, мешанины и путаницы. Если бы этот замысел осуществился и постоянная неуверенность в личности пишущего не позволяла бы читателю с верой предаваться чтению — с верой не столько в то, о чем рассказывается, сколько в молчаливый голос рассказчика, — возможно, внешне здание литературы ничуть бы не изменилось... но внутри, в основании, там, где определяются отношения читателя с текстом, кое-что изменилось бы навсегда. Тогда Гермес Марана не чувствовал бы себя покинутым Людмилой, отдавшейся чтению; между ней и книгой все время маячила бы тень мистификации, а он, слившись с любой мистификацией, окончательно утвердил бы свое присутствие.
Твой взгляд падает на начало романа.
— Но это не та книга, которую я читал... То же название, та же обложка, все то же самое... Но книга другая! Одна из них подделка.
— Еще бы не подделка, — роняет Людмила вполголоса.
— Потому что прошла через руки Мараны? Но и ту, что я читал, прислал Каведанье он! Выходит, они обе подделки?
— Только один человек откроет нам истину: автор.
— Вот и спроси у него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
— Сайлас Флэннери?
— По словам Людмилы, всякий раз, когда Марана убеждает ее, что разница между правдой и ложью — это всего лишь наше предубеждение, она чувствует, что ей нужно увидеть человека, у которою книги зреют, как желуди на дубе... Так она говорит...
Неожиданно открывается дверь. Входит Людмила, бросает на кресло плащ и пакеты.
— А, знакомые лица! Извините за опоздание!
Ты пьешь чай вместе с Людмилой. Рядом должен быть Ирнерио, но его место почему-то пустует.
— Ведь Ирнерио только что был здесь. Куда он подевался?
— Наверное, вышел. Он приходит и уходит, не говоря ни слова.
— В твоем доме так принято?
— Почему бы и нет? Ты-то как сюда попал?
— Я и многие другие!
— Это что — сцена ревности?
— Разве у меня есть на нее право?
— А ты надеешься когда-нибудь его получить? Если так, лучше вообще не начинать.
— Что начинать?
Ты ставишь чашку и пересаживаешься на диван, где сидит Людмила.
(Начинать. Это сказала ты. Читательница. Но как определить, когда именно начинается история? Все, как всегда, началось гораздо раньше. Первая строка первой страницы любого романа относит нас к чему-то, что уже произошло за пределами книги. А может, настоящая история начнется через десять или сто страниц, а все, что предшествует ей, — лишь предыстория. Жизни представителей человеческого рода непрерывно пересекаются, и всякая попытка обособить часть прожитого, имеющую смысл независимо от остального, — например, встречу двух человек, которой суждено стать для них решающей, — должна учитывать, что за каждым из них тянется целая череда фактов, обстоятельств, других людей и что после их встречи возникнут, в свою очередь, другие истории, которые отделятся от их общей истории.)
Вы в постели, Читатель и Читательница. Пришла пора обратиться к вам во втором лице множественного числа; шаг весьма ответственный, ибо равноценен восприятию вас как единого субъекта. Я обращаюсь к вам, превратившимся в запутанный клубок с трудом различимых конечностей под смятой, перекрученной простыней. Возможно, потом вы разойдетесь кто куда, и наш рассказ снова примется усердно переключать рычаг повествования с «ты» женского рода на «ты» мужского. Но сейчас ваши тела сладострастно прильнули друг к другу; они передают и получают волнообразные колебания и толчки, взаимодополняют полое полным; сейчас ваши мысли поглощены одной мыслью, и к вам можно обращаться как к нераздельному, двуглавому существу. Вначале следует определить поле деятельности или способ существования образованной вами двоицы. Куда ведет ваше обоюдное уподобление? Каков сквозной мотив ваших вариаций и модуляций? Вы изо всех сил стараетесь не растерять накопленную энергию, продлить состояние обостренной реакции, воспользоваться настойчивым желанием другого и увеличить свой заряд? Или без удержу осыпаете ласками ласок просящие и ласки дающие необозримые пространства друг друга; полностью растворяетесь в бесконечно осязаемой озерной глади собственной плоти? Так или иначе, один из вас существует лишь постольку, поскольку существует другой; чтобы ощутить вышеописанное, ваши созвучные «я» должны не упраздниться, а без остатка заполнить пустоты умственного пространства, выложиться с максимальной отдачей или исчерпаться до последней капли. Словом, все, творимое вами, прекрасно, но грамматически от этого ничего не меняется. С того момента, как вы предстаете неоспоримым, целостным «вы», вы оказываетесь двумя «ты», еще более разрозненными и обособленными, чем прежде.
(И это сейчас, когда вы заняты исключительно друг другом. Что же будет в недалеком будущем, когда посторонние до времени призраки станут посещать ваше сознание, сопровождая встречи ваших тел, испытанных привычкой.)
Читательница, теперь ты прочитана. Твое тело подвергается подробному прочтению через информационные каналы осязания, зрения, обоняния. Не без вмешательства вкусовых сосочков. Особая роль отведена слуху, внимающему твоему учащенному дыханию и вскрикам. Предметом чтения в тебе является не только тело. Тело значимо как часть некой суммы сложных элементов, не всегда видимых и не всегда наличествующих, но проявляющихся видимо и непосредственно — в поволоке твоих глаз, смехе, произносимых тобою словах; в том, как ты собираешь и распускаешь волосы, как берешь на себя инициативу и отступаешь; в приметах, граничащих между тобой и привычками, нравами, памятью, предысторией, модой; во всевозможных шифрах и простейших алфавитах, с помощью которых представитель человеческого рода в определенных случаях полагает, что может прочесть другого представителя человеческого рода.
Впрочем, и ты, Читатель, являешься предметом чтения. Читательница производит смотр твоему телу, словно просматривает оглавление: она то вопьется в него быстрым, прицельным взглядом, то замедлит беглый осмотр, обращаясь к нему с вопросом и ожидая молчаливого ответа, как будто любое частичное освидетельствование интересует ее лишь ввиду более объемного, пространственного исследования. Она заостряет внимание на незначительных деталях, мелких стилистических погрешностях, скажем, на твоем выпирающем кадыке или на том, как ты ныряешь лицом в углубление над ее ключицей, — и пользуется этим, чтобы установить предел отчуждения, критической сдержанности или шутливой доверительности. Нечаянно открытая подробность оценивается чрезмерно: скажем, форма твоего подбородка или особенный твой укус в плечо. После такой завязки она пылко поглощает (вы пылко поглощаете) страницу за страницей, сверху донизу, не пропуская ни одной запятой. Получая удовольствие от того, как тебя читают, от текстуального цитирования твоей физической предметности, ты вдруг начинаешь сомневаться: а что, если она читает не тебя, единого и цельного, но, используя тебя, используя отрывки тебя, вырванные из контекста, создает себе фантасмагорического партнера, известного только ей, в сумерках ее полусознания, и то, что она распознает, есть апокрифический персонаж ее грез, а не ты?
От чтения письменного текста чтение любовниками своих тел (того концентрата духа и плоти, которым пользуются любовники, ложась в постель) отличается тем, что последнее не линейно. Оно начинается в любой точке, скачет, повторяется, обращается вспять, настойчиво топчется на месте, разветвляется на множество одновременных, самостоятельных сюжетов, вновь сходится в одной точке, надоедает, перескакивает на другую страницу, обретает утерянную нить, опять теряется. В нем можно обозначить направление, целеустремленность, понимаемую как устремленность к некоему апофеозу; в преддверии такой цели оно делается ритмичным, размеренным, наполняется чередующимися сюжетами. Является ли его целью именно апофеоз? Или продвижению к цели препятствует встречное желание восполнить мгновения, воссоздать время?
Если представить графическое изображение общего, то каждый отдельный эпизод со своей кульминацией потребовал бы трех-, а то и четырехмерной модели — никакой модели: всякий опыт неповторим. Больше всего совокупление и чтение схожи в том, что внутри них открываются пространства и время, отличные от времени и пространства, поддающихся измерению.
Уже в беспорядочной импровизации первой встречи прочитывается возможное будущее сожительство. Сегодня один из вас является предметом чтения другого. Каждый прочитывает в другом свою ненаписанную историю. Завтра, Читатель и Читательница, если вы будете вместе, если будете спать в одной постели, как и подобает ладящей, мирной паре, каждый зажжет в изголовье свою лампу и углубится в чтение своей книги: два параллельных чтения будут сопутствовать приближению сна; сначала ты, потом ты погасите свет; выходцы из разных вселенных, вы мимоходом окажетесь в темноте, где стираются всякие дали, прежде чем расходящиеся сны растащат тебя и тебя в разные стороны. Только не смейтесь над такой перспективой супружеской идиллии: сумеете ли вы предложить взамен более удачный образ счастливой пары?
Ты рассказываешь Людмиле о романе, который читал, поджидая ее в кафе.
— Тебе нравятся такие книги: с первой же страницы начинаешь испытывать какое-то беспокойство...
Людмила направляет на тебя вопросительный взгляд. Может, эту фразу насчет беспокойства ты услышал не от нее, а где-то вычитал... Может, Людмила уже и не верит, что тревога есть состояние истины... Может, кто-то доказал ей, что тревога — это тоже механизм, и ничто с такой легкостью не поддается фальсификации, как бессознательное...
— Мне, — замечает она, — нравятся книги, в которых какая угодно тайна или тревога проходят через точный, холодный, незамутненный ум, как у шахматиста.
— В общем, это история человека, на которого действуют телефонные звонки. Однажды во время утренней пробежки...
— Не рассказывай. Лучше дай почитать.
— Да я и сам недалеко продвинулся. Сейчас принесу.
Встав с постели, ты идешь в другую комнату, где стремительная перемена твоих отношений с Людмилой нарушила размеренный ход событий.
И не находишь книгу.
(Ты найдешь ее на художественной выставке — и последнем творении скульптора Ирнерио. Страница, уголок которой он загнул вместо закладки, покоится в одном из оснований монолитного параллелепипеда, склеенного и покрытого слоем прозрачного лака. Коричневатая, обожженная корка, словно пламя, вырывающееся изнутри книги, выгибает поверхность страницы, обнажая последующие слои, как в узловатой древесной коре.)
— Что-то не найду. Ну, не важно, — говоришь ты. — Ведь у тебя был другой экземпляр. Я думал, ты уже прочла...
Незаметно для нее ты входишь в тесную комнатушку и ищешь роман Флэннери с красной бумажной ленточкой.
— Вот она.
Людмила открывает книгу. Она с посвящением: «Людмиле... Сайлас Флэннери».
— Да, это мой экземпляр...
— Так ты знакома с Флэннери? — наигранно восклицаешь ты, как будто тебе ничего не известно.
— Знакома... Он подарил мне этот роман... Я была уверена, что книгу украдут до того, как я ее прочту...
— Кто, Ирнерио?
— Ну...
Настало время раскрыть карты.
— Книгу взял не Ирнерио. И ты это знаешь. Он бросил ее в маленькую комнатушку, где ты хранишь...
— Кто тебе разрешил там рыться?
— Ирнерио говорит, что человек, воровавший твои книги, тайком возвращается сюда и подменяет их фальшивками...
— Ирнерио сам ничего не знает.
— Зато я знаю: Каведанья давал мне письма Мараны.
— Все, о чем рассказывает Гермес, — сплошные выдумки.
— Кроме одной: он постоянно грезит тобой; он одержим образом читающей Людмилы...
— Именно этого он и не выносил.
Постепенно ты начинаешь докапываться до истоков хитроумных махинаций переводчика. Потайной пружиной, приводившей их в действие, была ревность к невидимому сопернику, который вечно вставал между ним и Людмилой, — молчаливому голосу, обращенному к ней из книг, тысячеликому и безликому призраку, к тому же и неуловимому, поскольку Людмила никогда не соотносит авторов с конкретными людьми из плоти и крови; для нее они существуют лишь в виде типографских страниц, как живые, так и мертвые, неизменно готовые общаться с ней, удивлять и соблазнять ее; а она, Людмила, безотказно следует за ними с переменчивой легкостью, какая может быть в отношениях с бесплотными существами. Как сокрушить не авторов, но роль автора, расхожее представление о том, что за каждой книгой стоит некто, ручающийся за истинность этого мира призраков и вымыслов лишь потому, что снабдил их собственной истиной, уподобил себя этой словесной конструкции? С самого начала, повинуясь велению своего вкуса и дарования, особенно с той поры, как испортились его отношения с Людмилой, Гермес Марана мечтал о литературе, целиком состоящей из апокрифов, ложных посылов, подделок и подлогов, мешанины и путаницы. Если бы этот замысел осуществился и постоянная неуверенность в личности пишущего не позволяла бы читателю с верой предаваться чтению — с верой не столько в то, о чем рассказывается, сколько в молчаливый голос рассказчика, — возможно, внешне здание литературы ничуть бы не изменилось... но внутри, в основании, там, где определяются отношения читателя с текстом, кое-что изменилось бы навсегда. Тогда Гермес Марана не чувствовал бы себя покинутым Людмилой, отдавшейся чтению; между ней и книгой все время маячила бы тень мистификации, а он, слившись с любой мистификацией, окончательно утвердил бы свое присутствие.
Твой взгляд падает на начало романа.
— Но это не та книга, которую я читал... То же название, та же обложка, все то же самое... Но книга другая! Одна из них подделка.
— Еще бы не подделка, — роняет Людмила вполголоса.
— Потому что прошла через руки Мараны? Но и ту, что я читал, прислал Каведанье он! Выходит, они обе подделки?
— Только один человек откроет нам истину: автор.
— Вот и спроси у него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34