Итак, мы отправились в Нью-Йорк на трехмачтовом судне, нагруженном шелковыми тканями, музыкальными инструментами парижских фабрик и прочими предметами парижской промышленности. Мы должны были совершить это путешествие в качестве пассажиров, кормясь на свой счет, как это постоянно делалось в то время и как это и теперь еще делается на коммерческих, торговых или фрахтовых судах. Это принудило нас с отцом запастись несколькими ящиками съестных припасов, не говоря уже о койках.
Конечно, мы не имели возможности пользоваться здесь всеми удобствами современных трансатлантических пакетботов, тем не менее, могу вас уверить, что путешествовать при тех условиях, при каких мы путешествовали тогда, было и очень весело, и очень приятно для молодого человека в моем возрасте. При этом следует сказать, что отец мой не забыл захватить с собой свой мешок с луидорами, которые теперь носил при себе в широком кожаном поясе, туго набитом этими червонцами.
Вечером, в самый день отплытия, сидя на одной из скамеек на кормовой части судна, едва мы только вышли в открытое море, отец мой вдруг совершенно неожиданно заговорил со мной и рассказал мне то, что я так страстно желал знать, а именно, причину нашего путешествия. Я не стану входить здесь во все те мелкие подробности, в какие он входил в разговоре со мной, но удовольствуюсь пока тем, что скажу вам, что мы пустились в этот далекий путь по просьбе лучшего друга моего отца, его прежнего начальника, человека, к которому он питал самое глубочайшее уважение, близкое к обожанию. Человек этот был известный французский моряк, Жан Корбиак, знаменитый корсар, известный на всех морях в продолжение целых двадцати лет под именем капитана Трафальгара, — имя, которое было взято им как вызов англичанам и как девиз своей программы.
Отец сообщил мне, что ему самому неизвестно, по какой важной причине Корбиак призывает нас в Новый Орлеан. Но в рукописи, которую я сейчас покажу вам и в которой занесена повесть «Капитана Трафальгара», вы найдете причины, вынуждавшие нас к различным мерам предосторожности, и желание, чтобы наш приезд совершился инкогнито. Мы, никем не замеченные, прибыли к назначенному месту свидания. Что меня особенно поражало в данный момент, так это благоговейное уважение и та восторженность, с какой мой отец отзывался о своем бывшем начальнике. После Жана Бара, говорил он, англичане не имели другого такого неумолимого и грозного врага, такого страшного гонителя и сильного соперника, как Жан Корбиак. Он со злобной радостью бросался на абордаж с криком: «Трафальгар!», вследствие чего его матросы и дали ему это самое прозвище, Капитана Трафальгара, которое он, в конце концов, сам утвердил за собой, и которое впоследствии вселяло страх и ужас в сердца его врагов.
Конечно, это время было позади. Уже более тринадцати лет мы жили в мире с Англией, но надо ли вам говорить, с каким сердечным восторгом я внимал словам отца, с каким энтузиазмом мое молодое и пылкое воображение приветствовало эту первую задушевную беседу со мной моего отца, это первое проявление его доверия ко мне?! Я начинал уже испытывать к этому Капитану Трафальгару в некоторой степени ту же преданность и любовь, какую питал к нему отец, и мне страстно хотелось поскорее увидеть его, узнать и, в свою очередь, послужить ему, как некогда служил ему мой отец…
У меня, однако, было еще очень много времени впереди и мне приходилось довольно долго ждать этого счастья, так как путешествие наше только еще начиналось, а в те годы на путешествие из Европы в Америку уходило немало времени; не то, что теперь, когда его можно совершить в девять, а иногда, говорят, даже и в шесть дней. Мы пробыли в пути ровно восемьдесят два дня… Да и не мудрено: временами, вследствие различного рода причин, мы, пожалуй, не делали даже и трех морских миль в сутки!..
Но в развлечениях мы не имели недостатка на судне, тем более, что со второго дня нашего морского плавания мы познакомились с одним чрезвычайно странным, забавным и любопытным попутчиком. Случилось это за столом. В первые сутки плавания он нигде не показывался вследствие того, что страдал все время страшнейшими приступами морской болезни. Мы только мельком видели его в тот момент, когда все соединились на судне, готовившемся к отплытию, причем он чуть было не опоздал: вся его забота и все хлопоты сосредоточивались в этот момент почти исключительно на черной кошке, которую он вел за собой на веревочке, как собаку, и на каком-то старом кожаном мешке, которым он, по-видимому, очень дорожил. Не успел он взойти на палубу, как уже исчез между деками, чтобы снова появиться на свет Божий лишь по прошествии полутора суток. Но вот обеденный колокол стал сзывать всех к столу, и в числе остальных явился к обеду и этот странный пассажир. Теперь ничто не мешало нам рассмотреть его самым основательным образом.
Это был человек лет пятидесяти, высокий, худой и тощий, сухой и желтый, вроде того, как изображают в карикатурном виде Дон-Кихота. Он с видимым удовольствием и гордостью носил свой костюм, сшитый по старинной моде времен, предшествовавших эпохе революции, и состоявший из французского фрака коричневого цвета, белого жилета с маленькими пестрыми цветочками, коротеньких ратиновых панталончиков до колен и пестрых, бледного тона чулок. При этом он, конечно, носил пудреный паричок и французскую треуголку, сдвинутую немного набекрень. В каждом из двух жилетных карманов были массивные часы с цепочками, увешанными множеством крупных брелоков и подвесок, болтавшихся на маленьком грушевидном брюшке, столь необычайном у людей худых и сухощавых, как этот господин.
Как раз подле меня оказалось пустое место. Он занял его, предварительно удостоив всех присутствующих за столом самым любезным и изысканным поклоном, затем поставив между ног свой кожаный мешок, привязал к спинке своего стула ту ленточку, на которой он водил неизменно сопровождавшую его черную кошку, и потом уже обратил свой взгляд на присутствующих.
— Легкое нездоровье, к счастью, только мимолетное, лишило меня удовольствия и чести раньше познакомиться с вами, господа! — сказал он чистым, довольно приятным голосом, сопровождая свои слова приветливой улыбкой. — Позвольте же мне исправить эту невольную ошибку и представиться вам. Шевалье Зопир де ла Коломб, креол по происхождению, намеревающийся впервые посетить страну своих предков.
Все сидевшие за столом подняли носы от своих тарелок. Что касается меня, то я невольно стал искать глазами ту личность, которую нам так торжественно представил наш новый товарищ. С минуту я спрашивал себя, уж не о кошке ли его идет речь, но затем я все-таки сообразил, что господин этот говорил о самом себе.
— Теперь, — продолжал он, — после того, как я имел честь представиться вам и заявить, кто я такой, — обратился он с самой изысканной любезностью и положительно сладкой улыбочкой к своему соседу справа, — теперь позвольте и мне, в свою очередь, узнать, милостивый государь, с кем я имею честь говорить?..
Сосед шевалье, толстяк с красным заплывшим лицом сердитого вида, злобно набросившийся на свой обед, точно ему никогда не давали есть, при этом обращении к нему так и остановился с ложкой в воздухе с недоумевающим, почти негодующим выражением глаз, взглянул на злополучного шевалье, пробормотав что-то вроде того, что его дела никого не касаются, и что никто не вправе беспокоить порядочного человека, когда тот обедает, и затем с новым усердием принялся уничтожать свои яства.
Однако, нимало не смущаясь и не огорчаясь такой необходительностью своего соседа справа, шевалье обернулся в мою сторону и с удвоенной любезностью обратился ко мне с теми же самыми словами. Благодаря моей природной застенчивости, мне кажется, я со своей стороны охотно бы последовал примеру и поведению краснолицего толстяка, но мой возраст не давал мне на это права. И я, скрепя сердце, покорился своей участи и, покраснев до ушей, назвал себя по имени и фамилии.
— Нарцисс Жордас!.. — с усиленным пафосом повторил шевалье, как будто это имя казалось ему самой сладкой музыкой, самой дивной гармонией, точно он никогда не слыхал более благозвучного имени. — А-а! — воскликнул он, — какое поэтичное имя! А этот почтенный старец, что сидит подле вас, это, конечно, ваш отец?.. Не так ли?
Я покраснел еще больше и утвердительно кивнул головой. Конечно, слово «почтенный», вполне подходило к моему отцу, но эпитет «старец» в применении к нему, да еще в устах живой мумии с лицом цвета пыльного пергамента, звучал как-то смешно и неуместно, так что я положительно не знал, смеяться ли мне или сердиться на моего соседа.
— Очень, очень приятно, милостивый государь! — воскликнул шевалье Зопир де ла Коломб, раскланиваясь перед моим отцом, причем даже слегка привстал со стула. Но в ответ на эту чрезвычайную любезность лицо отца моего заметно омрачилось и он сухо ответил на поклон, не проронив при этом ни слова.
— Вы, вероятно, отправляетесь в Нью-Йорк? — продолжал обращаться к нему неугомонный шевалье.
— Очевидно, да! — сухо и лаконично отозвался отец.
Надо вам сказать, что отец мой принадлежал именно к числу тех людей, которые терпеть не могут, чтобы их о чем-либо спрашивали, и положительно не выносят навязчивых людей.
— Скажите, какое счастливое совпадение! — воскликнул шевалье с видимым восхищением, точно это обстоятельство являлось для него особенной радостью. — Ведь и я тоже еду в Нью-Йорк!.. О, благородный, славный город!.. Бульвар Свободы!.. Как чудно звучит это слово!.. При одной мысли о той великой, благородной и великодушной борьбе, какую ты перенес, сердце наполняется гордостью!.. А позвольте вас спросить, милостивый государь, что именно влечет вас в Новый Свет?
— Дела! — отрезал отец таким тоном, из которого было совершенно ясно, что все эти вопросы для него крайне неприятны и что он этим желает положить им конец.
— И меня также!.. — продолжал шевалье, очевидно, не обратив ни малейшего внимания на тон отца. — Да, именно, и меня также призывают туда дела!.. Дела по наследству, крайне запутанные, должен я вам сказать, дела, о которых я вам впоследствии расскажу подробно, потому что не люблю, поверьте мне, милостивый государь, оставаться в долгу у людей… вы вскоре сами будете иметь случай убедиться, что я умею платить людям доверием за оказанное мне ими доверие. Я расскажу вам всю мою историю. Я готов развернуть перед вами все тайны моего сердца — обнажить все сокровенные уголки моей души!..
— Разверните-ка лучше вашу салфетку! — довольно резко посоветовал ему мой отец. — Вы успеете еще рассказать все это после того, как пообедаете.
— О, я с благодарностью принимаю ваш добрый совет, милостивый государь ваше заботливое напоминание о потребностях реальной жизни. Да, увы! Приходится всем нам, время от времени, думать и о «жалкой плоти!» Как часто я совершенно забывал о ней, уносясь духом в область чистого чувства, за пределы этой жалкой земной жизни, и не знаю, что сталось бы со мной, если бы чья-нибудь дружеская рука не возвращала меня к этим суетным житейским потребностям, которые тем не менее так необходимы для земного существования!..
Наконец-то шевалье принялся за свой суп, который был уже теперь совершенно холодный. Но что ему было за дело до того; по-видимому, он даже вовсе не сознавал, что он ест, и едва только у него убрали из-под носа тарелку, как он тотчас же возобновил свою попытку завязать разговор со своим неприветливым соседом. Но вторично безжалостно побитый, он снова обратился ко мне, в надежде на более благоприятный результат.
— Я готов держать пари на что угодно, — сказал он, — что вы, мой юный друг, уже не раз мысленно вопрошали себя, что может заключать в себе этот кожаный чемоданчик?
Так он называл свою кожаную сумку, или мешок, который он таскал за собой даже к столу. Я признался, что, действительно, задавал себе этот вопрос.
— Вы, может быть, думали, что я ношу в нем все мое состояние? — продолжал он, — ведь век наш столь корыстный, что не признает никаких ценностей, кроме денег, не верит и не понимает, чтобы можно было дорожить чем-либо, кроме презренного металла. Но если так, то вы ошибались, мой юный друг, но ошибались лишь наполовину, — это, конечно, не деньги и не золото; то, что содержит в себе мой маленький чемоданчик, представляет собой отнюдь не меньшую ценность в моих глазах, если даже не большую… да-с, милостивый государь! — торжественно произнес он, обращаясь к своему соседу справа, который при последних словах шевалье насторожил уши. — Это мои мемуары, написанные александрийскими стихами; мемуары, с которыми я никогда не расстаюсь и в которых с поразительной верностью, как в зеркале, отразилась вся моя жизнь!..
Свирепый сосед снова принялся с удвоенным усердием и даже с каким-то озлоблением работать ножом и вилкой, проворно засовывая куски в рот и уничтожая их с особой поспешностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37