Вадим сел обратно в кресло. Справа осталась стоять стена все того же полдня, слева по черно-серебристой стене ползли вверх-вниз прозрачные цилиндры лифтовых кабин. Было тихо. Только шуршала газета престарелого одноклассника, запихиваемая в карман пиджака.
Молодой человек потер виски.
– Ох, тошно мне, Валерик, ох тошно! Ей-Богу, легче «Ослябю» искать. Я думал, что самое трудное – это четыре безрезультатных погружения в день, даже немного заинтриговался, когда вызвали в Лазарет, думал… да, нет, лучше и не говорить, что я тогда думал.
– Полетели лучше к нашему теоретику в баню. Венички, пивка… Тебе надо отвлечься, Вадька.
– Не до бани мне сейчас.
– Брось, брось, не ты первый, не ты последний.
Иван Антонович Крафт шагал по тропинке со стороны Отшиба, где проживал в одной из панельных девятиэтажек, к главной городской площади. Он неторопливо переставлял иксообразные ноги в белых штанах, глаза его были презрительно прищурены, с нижней губы свисала черная трубка с настолько громадным ковшом, что, казалось, он своей тяжестью заставляет сутулиться всю фигуру пожилого джентльмена. С попадающимися навстречу пешеходами он вежливо, но несколько автоматически раскланивался, воображение его было занято каким-то своим делом. Он уже оставил за собою линию еловых посадок и теперь спускался по асфальтовой тропинке на дно Широкого оврага, отделяющего город от поселка. Взойдя на невысокий мостик, возведенный рядом с горловиной родника, зарождающего ручей, убегающий влево по дну распадка, он остановился и вынул трубку изо рта. Поглядел по сторонам, потом вниз.
«Это» произошло здесь.
Иван Антонович постоял некоторое время на мосту, глядя на родник, потом многозначительно вздохнул и поднял голову. Перед ним, на противоположном берегу оврага деревенели заборы городских усадеб. Сады: яблони и сливы, стеклянные кубы теплиц, голубятни – переселенцы в Новый Свет не спешили расставаться со своими привычками. Эта пригородная картина разрезалась узким переулком, поднимаясь по которому, можно было выбраться шагов через сто на мощенную булыжником городскую площадь Калинова. На ней, возле здания старинного автовокзала томилась целая коллекция старинных транспортных средств. Автомобили, пролетки… Иван Платонович подошел к серебристой «победе», открыл дверцу и, усевшись на заднее сиденье, скомандовал: «Козловск».
Водитель взбодренно поерзал плечами и гаркнул: «Айн момент!»
Через час с небольшим Иван Платонович уже нажимал клавишу рядом с калиткой в высоком каменном заборе.
– Кто сей? – спросил густой, значительный голос.
Иван Платонович поморщился и процедил:
– Посетитель. К Тихону Бандалетову. В рамках четвертой основной программы. Почтительно, – гость вздохнул в этом месте, – прошу принять.
– Нет отказа, – заявил тот же голос. Отворилась не калитка, а разъехались полностью мощные ворота, раздалось музыкальное приветствие – несколько тактов из «Оды к радости», и гость вошел.
Перед ним открылась отлично знакомая картина: бревенчатые двухэтажные хоромы, сад, огород, пасека. Иван Антонович бывал тут регулярно, и всегда с чувством тоскливой неприязни. Корил себя – отчего тебе так уж не милы старорусские виды? Но ничего поделать с собой не мог. Профанация, лубок, идейное очковтирательство.
Хозяин, как в прошлый, как и в позапрошлый раз, кушал чай в беседке, окруженной сиренями и жасминами и гудом населяющих цветочную толщу пчел. Между кустами мелькали сарафаны удаляющихся женщин семейства. Гражданин, востребованный в рамках четвертой программы, выступал один.
Иван Платонович приблизился к беседке. Жест толстой, как пирог, хозяйской ладони предложил ему садиться. Гость взял место на лавке. Тихон Савельевич был округл, щекаст, почти лыс, только над самыми ушами торчали пегие пряди. Добродушный выделитель чайного пота, и невозможно было представить, что когда-то это был кудрявый красавец с зычным голосом и чудовищно Деятельным половым аппаратом. Иван Антонович, в свою очередь, отложился в юношеской памяти этого водохлеба гибким, застенчивым ботаником, книгочеем и воображалой, с губой еще не поросшей курительной ерундой.
Это были старинные товарищи. В свое время (теперь у этого словосочетания было совсем другое значение, чем тогда) почти одновременно (и тут теперь новости) ринувшиеся из среднерусской провинции на завоевание столицы. Один из Козловска, другой из Калинова. В детстве между ними было пятьдесят километров, и они не подозревали о существовании друг друга. Пришлось по окончании школы проделать каждому км. по пятьсот, чтобы найти точку соприкосновения. Причем и в Москве знакомство их состоялось не сразу, хотя оба поступили в пединституты. Но Ваня в Ленинский, а Тиша в Крупский. И только на третьем курсе, когда у первого накопилась целая общая тетрадь абсурдистских юморесок, а у второго – канцелярская папка сказок о добрых животных, они сошлись в одном литобъединении, называвшемся «Радуга». И познакомились, и жарко подружились. Самый конец 70-ых годов 20-го века.
Усевшись друга напротив друга, старики вздохнули. Впрочем, у одного это выглядело как неудачная затяжка, у второго – как слишком торопливый глоток из чайного блюдца.
Говорить им было не о чем. Уже в первые годы их встречи в Новом Свете они выяснили отношения. Взвесили все до последней соринки из кармана общей памяти. Даже их взаимная неприязнь 80-ых, заменившая в зрелые годи их юношескую дружбу 70-ых, явившись вслед за ними сюда в Новый Свет, давно уж разрыхлилась, перебродила, оставив после себя лишь слегка подсвеченную неприязнью скуку. По крайней мере, оба вели себя так, как будто состояние их отношений было именно таково. Конечно, под поверхностью этого, обоими принятого стиля поведения, были преткновенные моменты, тлели угли профессиональной ревности, например, но они оба считали для себя хорошим тоном делать вид, что ничего этого нет.
А вначале, как уже было сказано, имела место довольно-таки горячая дружба. Они понравились друг другу сразу же, на первом заседании «Радуги». Этому было как минимум две причины. Оба были провинциалами, оба были новичками. Каждому из них надо было как-то противостоять самомнению москвичей и старожилов студии. Им показалось, что они могут друг на друга рассчитывать.
Занятия вел невероятно красноречивый, и одновременно застенчивый полукалмык-полумосквич, кандидат филологических наук. Он так самозабвенно любил литературу, что за него всем было немного неудобно. Он говорил, закатывая глаза, о «проклятых поэтах» и казался районным паренькам немножко жрецом, который их приобщит и введет. В тот круг мира, где доселе живы, пьют и пишут Бодлеры и Верлены. И кто бы мог тогда предположить, что эти детские упованья осуществятся самым натуральным манером. Но это никого не сделает счастливым.
Звали этого человека Изяслав Львович, плюс какая-то на редкость степная фамилия. Главная его, заветная мысль заключалась в том, что литература – это не развлечение, даже не служение. Он крепко верил в «онтологическую субстанциональность литературы», в ее способность «полагать само бытие». «По крайней мере, бытие ее героев». Словесность никому не служит, никого не она сама по себе есть некая форма жизни, находящаяся в не всегда понятных взаимоотношениях с жизнью обыкновенной. «Она и питается ею, но и порождает изменения в ней». В разные времена самые разные власти, диктаторы, тираны, короли и генсеки пытались превратить словесность в инструмент, полезный им, «и где они все?!, а литературные миры парят в неопределимых измереньях». «Нужно много истории, чтобы получилось немного литературы».
Молодых провинциалов пробирал холодок восторга и опасности. Им было лестно находиться в компании, где так запросто лепят про генсека, и волновало то, что их считают достойными заседать в сообществе продвинутых умов и передовых талантов, пусть и на самом краешке скамейки. Стать кандидатом в прекрасные лебеди, минуя стадию гадких утят, – это волнует.
Изяслав Львович вытирал лоб скомканным носовым платком, его прищуренные глаза влажно блестели. Студийные старожилы, уже начавшие помаленьку печататься в коллективных сборниках, так называемых «братских могилах», смотрели на него почти снисходительно, но в целом его любили за страстную преданность своему делу, готовность помочь, даже иногда и деньгами.
К Козловско-Калиновской паре пристал один белобрысый заводной парень с колючими, смеющимися глазами. Наверное потому, что тоже был новеньким в студии. Сразу после первого, установочного, заседания «Радуги» приятели, не сговариваясь, начали выворачивать карманы и вышло три бутылки портвейна и два беляша. Со всем этим вкусным добром и своими, сочащимися графоманией рукописями, устроились в детской песочнице, во дворе п-образного жилого дома где-то недалеко от «Динамо». Дождь то моросил, то переставал, падающие листья напрашивались в компанию, было холодно и хорошо. Москва казалась доброй и гостеприимной.
Впрочем, насчет графомании не совсем точно. И Иван и Тихон сразу поняли, что их «третий», Гарринча, после прочтения им первых же его «каверзных куплетов», птица особого рода. И, встретившись в Новом Свете, они однажды признались друг другу в том ощущении. И Ваня Крафт и Тиша Бандалетов были счастливы, что сочиняют не стихи, и им не надо сравнивать себя с новым другом. Гарринча – это была его кличка, которую он захватил, уходя из юношеского футбола. Почему именно Гарринча? спросили у него осторожно новые друзья. Осторожно, потому что парень довольно заметно хромал. Может, кличка издевательская. Злые школьные дети часто называют одноклассников-хромоножек то «Летучий голландец», то «Быстроногий олень». Он легко их убедил, что прозвище взято обосновано. Во-первых, был нападающим, как и великий бразилец. Во-вторых, он был лучшим в своем возрасте по всей Москве, и если бы не травма, еще неизвестно, кто был бы настоящий Гарринча. В-третьих, действительно, хромота. На ту же самую ногу, что и у оригинала. «Но ты же теперь не в футболе, в литературе тебе лучше бы зваться… ну Байроном» Поэт сказал, что кличка годится не только для спорта, но и для литературы. Например, у Пеле был титул «король футбола», а у Гарринчи – «радость народа». И Крафт с Бандалетовым однажды поняли, что их новый знакомец имеет полное право претендовать на этот титул, после того как он взял их на свой подпольный квартирный концерт. Два десятка гостей, там собравшихся послушать хромого поэта, получили «огромную радость», как выразилась хозяйка дома.
Одно осталось непонятным – зачем человеку, имеющему такой поэтический успех, таскаться в студию к прозаикам.
И вот эти трое сдружились. Что было особенно удивительно, потому что футболист был москвичом, не учился ни в одном из вышеназванных пединститутов и ненавидел общаги. Кажется, он вообще нигде не учился. Появлялся в «Радуге» не слишком часто, с бутылками, новыми стихами, и шрамами – то на лбу, то под коленкой. Охотно рассказывал о своей жизни, и про драки с жокеями в конюшнях ипподрома, и про работу охранником на даче какого-то члена Политбюро, и про другое в том же роде, но все равно оставалось впечатление, что человек он абсолютно закрытый.
Продолжал водить своих провинциальных друзей по разным плохо убранным, но интеллектуально стильным квартирам. Он там читал свои «Просодии» или «Камасутру для трупов», а потом начинался алкоголь, иногда не на один день. Друзьям разрешалось пользоваться свободными поклонницами «футболиста». Крафт почти всегда уклонялся от этой чести, Бандалетов почти всегда пользовался «шведской постелью». Не один раз Гарринча предлагал парням «грянуть втроем», но они попробовали всего лишь по разу. Публике Гарринчи был нужен только Гарринча, так они объясняли себе беспредельные провалы своего чтения.
Однажды даже зазвал их к себе домой, в небольшую шестикомнатную коммуналку неподалеку от ипподрома. Классическая Воронья слободка, такие в представлении Крафта, должны были остаться где-то в двадцатых одесских годах – чад, вонь, голые дети на полу в коридоре, велосипеды под потолком. Худые, испуганные мать и сестра. Семейный обед – остывший куриный суп в щербатых тарелках. Зачем он их туда привел, было непонятно. Объяснение могло подойти одно – он хотел им доказать, что где-то он все-таки живет, в каком то месте привинчен к реальности.
Если эту тройственную дружбу изобразить графически, например в виде треугольника, то одна из его сторон должна быть обозначена прерывистой линией.
Время тем временем шло, «Радуга» с калмыком-франкофилом осталась позади, на арену истории вышли 80-е, и Крафт и Бандалетов начали печататься. Первый чуть снизил уровень абсурда в своих рассказах, и их стали признавать за юмористические. Второй ввел в свои сказки реалии текущего дня, и они были тут же опознаны критикой как производственные повести.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40