Не в полон взят, сам пришел. Раны лечить может не хуже бахши, на хуре сыграть никогда не откажет, с каждым воином разговор вести сумеет: с кипчаком — по-кипчакски, с туркменом — по-туркменски, даже гортанный касожский говор разбирает.
Нужный человек. Под Рязанью был случай проверить: все пути, все тропинки знает; по лесу сотню проводит без потерь, хотя бы и по одним лишь приметам. Откуда лес понимать научился, не говорит. Ну и ладно, главное, что пути указывает.
Дорогой человек. Дороже мертвого золота; недаром таких собирает Субедэ, велит строго-настрого свозить к нему, в ставку. Не оттого ли и прослыл Великим Воителем?..
Нет, не отдал Бурундай булгарина, умолчал о том, что прибился к тумену умелец, и не пожалел еще о том. Ну а что ведет по ночам беседы с черигами, прельщает в своего бога верить — так пусть верят; един в Синеве Тэнгри, как ни называй. Да и много в тумене единоверцев его; храбрые воины, в пример иным мэнгу…
— Смотри! — Черным загнутым ногтем, как ножом, прочертил темник линию по войлоку. — Вот река. Если за солнцем от нее идти, куда выйдем?
— К Коломне, великий бей.
— Хорошо! — это названье знакомо: там ставка сейчас, там и Субедэ; бои идут там тяжелые. — А если встречь солнцу?
— К Володимеру, великий бей, — совсем как урус, не сломав языка на мохнатом слове, пропел булгарин.
— Теперь так. — Ноготь чиркнул от ломаной линии еще одну, почти наискось. — Куда придем?
— Тут Ростов. А дальше Суздаль…
— А еще дальше?
— Пустая земля лежит…
И вдруг отхлынула резко от щек кровь, посерела смуглота; закатил булгарин глаза, словно забыв, где сидит:
— Аллах керим! note 36
— Не понял тебя… — шершавым голосом сказал Бурундай.
Но, даже передернувшись от шипенья темника, только закончив бормотанье, заговорил булгарин.
— О Козинце ли говорит великий бей?
— Не я говорю. Ты говоришь…
— Плохой город. Город Камня.
— Чем плох?
Снова забормотал булгарин, снова омыл лицо ладонями.
— Хха!
Наотмашь, хлестко ударил Бурундай, дернулась в сторону голова, и закачалась зеленая повязка, а на желто-серой щеке выступило пятно, схожее с пятерней: сначала белое, но быстро краснеющее.
Помогло. Бурундай слушал, удивляясь рассказу, отметая ненужное, но и отмечая полезное. С давних времен начал булгарин, с тех дней, когда еще не бродили в полночных лесах черные урусы с крестами на шеях, принуждая местных верить в своего бога. Тогда ходили там лишь правильные люди закона, купцы из Булгара Великого. Многие не возвращались к семьям: меха и камни были у дикарей, когда хотели те торговать, но и легко было честному торговцу окончить жизнь под ножом на капище, перед каменной лесной святыней. А мстители булгарские, входя в леса, того капища не находили; а нашедшие — не возвращались… Иншалла!
Урусы же тот каменный идол снесли и отняли (почему Аллах позволил такое?) — и оставили в крепости своей, построенной для ущерба булгарам. И нельзя стало булгарским джигитам в лес за честной добычей ходить. А купцов пошлиной обложили неверные урусы. Не раз, не два поначалу налетали батыры-булгары на Козинец, но все без толку: злой камень неверному богу с крестом служить стал…
— Бойся тех мест, великий бей! — заключил булгарин.
И был отпущен. Ушел, поклонившись, не удостоив и взглядом уруску, сидящую у огня, прибранную и вмиг похорошевшую. Бурундай же велел караульному снова звать гонца нояна Ульджая.
Но когда вошел Тохта, не сразу посмотрел. Думал, вспоминал. Сказка то? правда ли? Духи страшны, страшнее людей; не поможет против них ни храбрость, ни сталь, даже шаман не всякий убережет. Были раньше такие, что любого духа посрамить могли, а ныне нет их; под корень извели волею деда Бату.
Покачал головой. А иначе поглядеть? Не помогли ведь народу чжурчжэ его идолы расписные, и найманов не спасли их идолы войлочные, и Хорезм не сберег бог незримый, и урусам немного толку от их бога распятого. Так? Так! Кто руками сотворен, не всесилен; и кто глазу не виден — не всесилен тоже, зря бормочет заклинания свои булгарин…
Булгарин?.. споткнулась мысль об воспоминание. Спокойно было лицо его даже после удара, и на вопросы отвечал, и не было лжи — Бурундай бы почувствовал ложь… и все же, все же — было что-то такое в лице булгарском, нет, не лживое, но — умалчивающее! Знал — и скрыл.
Но ведь и не солгал же. Просто не ответил на тот вопрос, который не был задан…
Э! нет нужды думать о пустом. Пусть даже духи, но что угодно Тэнгри, то священно и свершится, ибо Синева одна не сотворена, но есть и всегда будет…
— На стене был? — спросил, вспомнив о Тохте, пронзая кипчака взглядом.
— Был.
— Тогда ответь ясно: что сбросило — урусы? или сила невидимая?
Кипчак замялся.
— Помню: аркан кинул, залез. Уруса с мечом помню. Потом внизу очнулся, в снегу…
— Так был урус?!
— Был…
— Иди!
И, оставшись один (уруска не в счет), засмеялся беззвучно Бурундай мгновенному сомнению своему. Поверил было булгарину! Сказкам пускай старики верят; Субедэ пусть верит! Ясней воды быстрой: оплошал Ульджай, дал урусам опомниться. А те, с силой собравшись, отбились; ох, Ульджай! не потерять бы тебе доверье…
И привычно считал уже: сотня есть у оплошавшего; можно и еще четыре добавить. Или три?.. нет, четыре все же, чтобы наверняка; урусы за казну драться станут, верно, целовали бога своего рисованного. Да и везти казну сквозь леса — охрана нужна немалая. Да, четыре джауна пусть идут. Один да четыре — полтысячи; хорошее число — Ульджаю намек. Привезет урусскую казну, вторую половину мингана получит.
А бунчук можно и ныне отослать, в задаток…
Идти по льду — долго. Пусть сквозь лес идет подмога; и проводник есть!
— даром ли булгарина держу?
Додумал еще: мастера-чжурчжэ отправить с джаунами; пусть прихватит хитрости свои да кувшины с огненным варом. Субедэ посмеялся бы решению, но Одноглазый далек, и лучше больше старания, чем меньше; не жалей усилий, достигнешь успеха — не так ли и Субедэ наставлял?..
…И вновь подступило: о Субедэ! вот и мое время пришло, молодое время; не ты казну в ставку привезешь, я привезу; а там Тэнгри подарит и встречу с ханом ульдемирским…
Прищурив глаза, мечтал Бурундай. И, мечтая, не знал пока, что так и выйдет, как грезилось: он, Бурундай, никто иной, столкнется с войском урусов на речке Сити и разгромит ульдемирского владыку, задавив конницей пеших, и растопчет по твердой воде нещадно, так, что мало кому уйти доведется; а голову князя бросит Бурундай к ногам Бату и получит место у ног ханских, рядом с Одноглазым, хотя и ниже несколько, но уж не по заслугам, а по возрасту. Но и тогда не будет радости, ибо, вспоминая Бурундая, станут говорить люди: «А, Бурундай! Это не тот ли, что разбил урусов на Сити?» — говоря же об Одноглазом, только и выдохнут: «О, Субедэ…»
…И, уже приказав кому должно что следует, уже лежа с урускою под овчиной, наслаждаясь вкусом крохотных малиновых сосков, подумал Бурундай о хане ульдемирском: с кем он-то ныне спит? И хмыкнул: а не с кем; вот, лучшая баба-уруска подо мной стонет…
Один, в холоде спит, мохноротый…
СЛОВО О БУШКЕ, КУДРЯВЧИКЕ И СТРАХЕ ЛЕСНОМ
Вот — Бушок: росточком невелик, в кости тонок, бороденка жидкая клочьями со щек ползет. Со стражи сменившись, как засядет в гриднице note 37, так больше на двор и носа не кажет, разве что по нужде. Мед из чарки понемногу потягивает, щурится себе на лучину, в беседу не встревает. Байки гридни затеют сказывать — отмолчится, песню затянут — зови не зови, опять в сторонке. И с девками не замечен.
Серым-сера, вовсе не видна зверушка — а только не обманись, не задень ненароком: жив-то будешь, а без пальца останешься вмиг! Кошкой лесной вспрыгнет Санька Бушок, отбросит лавку, дернет, пригнувшись, из-за голенища неразлучный досиня наточенный засапожник, взвизгнет, чиркнет не глядя — и вот уж не только тебе, небоге, а и всем, кто, себе на беду, рядом сидел, мало места в гриднице…
Вот — Кудрявчик: медведь медведем, словно в насмешку ласково прозван; откуда ни зайди — сам себя поперек шире детинушка; шея в плечи ушла, головы не удержав, а голова будто из плеч торчит, да и не голова вовсе — жбан мохнатый. А средь рыжей шерсти глазки поблескивают умно да хитро, не в лад облику.
Слушать Кудрявчик любит, болтать — нет; коли очень уж надо сказать, ощерит щербатый рот, выцедит словцо-другое и снова словно заснет. Однако же глупости никогда не скажет; недаром был раньше старшим в городовой дружине над всеми тремя десятками. Был, да ушел в отказ: не по нраву, вишь, сверху сидеть; лучше, буркнул, как все буду. Молчун, одно слово, а все ж побаиваются гридни Кудрявчика — хоть и тих, как тот омут, да в омуте-то нечистых полно. Не приведи Господь, взъярится!
Тогда уж — беда. Щелки узенькие в рыжине кровью нальются, прорычит невнятно, возьмет за грудки, встряхнет — и в стенку впечатает, да так, что потом приятели беднягу с час отковыривать да отпаивать станут…
Бушок — из владимирских, с Михайлой-боярином пришел.
Кудрявчик — здешний, козинецкий, Бориса Микулича гридень.
…Стоят парни посреди палаты, преют в тепле, с ноги на ногу мнутся, упершись глазами в пол. Знают: виновны. Воевода у стола сидит насупясь. Тяжек взгляд, гнет, мнет, холодом пробирает. А за спинами, дверь заслонив, того страшнее — Ондрюха сопит, холоп Бориса Микулича, верный, лютый мужичина: затылок под притолоку, сам в три обхвата (куда и Кудрявчику!), кулачищи с бочонок. Зрак мутный; стоит, на господина глядит: что, мол, укажешь, барин? плетью сечь али в пирог запечь?
И запечет ведь, аспид, глазом не моргнет, страхолюдина; вломился в гридницу вепрем, раскидал свару в мгновенье, Бушка за шкирку изловил, ровно котенка худого, — и понес, над полом держа; тот вертится, слюной брызжет, кусить норовит, а Ондрюхе — ништо: несет да похмыкивает. Кудрявчик же, на то поглядев да подумав, сам следом побрел.
Вот и стоят столбами. Алым жаром горят уши Бушка. Пыхтит Кудрявчик. Как ни крути, велика провинность, и отговорки не сыскать. Аж терем тряхнуло до маковки, аж полы заходили ходуном от воплей из гридницы! Да что вопли? — дверь тесаную дворовой девкой вышибли; выкатилась, дура, на снег, пошебуршилась — и замерла. После, правда, ожила, уползла, поскуливая, — а за нею вслед уже и мужики летели кубарем…
Переполошился кремлик, кони в конюшне забесились; боярин на крыльцо птицей выметнулся, шубы не накинув: что там? не поганые ли снова приступ затеяли?..
Нет, не поганые. Хуже того.
Не поладили Бушок с Кудрявчиком.
…Под бородой воеводьей вздулись желваки, качнулась сивая вверх-вниз. Молчат, олухи! Знают: по уставу осадному за свару карать следует люто; плетка еще в милость пойдет, коли только с нею, матушкой витой, познакомятся. А иначе посмотреть — так за что карать?
То ли есть осада, то ли нет ее. Шестой день стоит татарва под городом; окольцевала Козинец петлей, так что и птице не выскользнуть. На том и притихла. Приступ-то с налета не заладился. Господь ли выручил, или впрямь
— Божидар-Крест силу показал, а только явь пуще сказки оказалась: с ходу кинулись на стены окаянные, гикая, вопя, арканы с крючьями кидая… и почти ж пусты были стены! — а откатились. Словно волна, нахрапом решившая берег смыть, окатили кремлик и уползли несолоно хлебавши. Посад, правда, пожгли…
При мысли о посаде морщинка легла на лоб воеводы.
Не ждали нехристей в таком скором времени, никак не ждали, вот и не поспели посадских в кремлик запустить. Кто смог, пока от реки по взвозу орда шла, те в целости, укрылись за стеною; иные — кто побит, кто в полоне. Со стен видно: сидят под охраною у костров, ладно еще, дозволили степняки веток наломать на подстилки. Ну да что ж делать? — у посадских доля такая…
Беда бедой, а чудо, однако, чудом. Не один Борис Микулич видел, все на стенах стоявшие зрели: словно некая сила сковала поганых. Медленно, ох как медленно шла лава к стенам кремлика, плавно, будто во сне, вырывались из снега конские копыта, и застывали на миг кони в воздухе, прежде чем вновь опуститься наземь; и арканы разворачивались медленно, и даже стрелы ползли ползком в сумеречной стыни — хоть на лету лови. И ловили же! — тот же Бушок первым смекнул, выхвалился: поймал одну на лету и другую — второю рукой, а потом и зубами, подпрыгнув, — третью. Татарва же улитой ползла, и легко было ее, медленную, со стен скидывать; ни смолы, ни камней толком не наготовили, а просто — ремни рубили, шесты отбрасывали, пинками в сугроб сшибали овцешубую нечисть. А как отошли поганые во тьму, так в свете факельном насчитали под стенами едва ль не десяток мертвяков чужих, сами же без двоих остались, да и тех не насмерть угораздило: один от стрелы увернулся, а под вторую плечом угодил — не велика рана! — а второй, и сказать смешно, задом на котел с варом смоляным присел, благо еще крышку с котла не сняли…
Отбив налет, ждали со страхом утреннего приступа. Все бывает дуром, а вот полезут татары по-умному… так думали, а не так вышло. И впрямь: изготовились степняки, стреляли по кремлику горючими стрелами, и летели стрелы неторопливым навесом, вытягивая дымные хвосты, — но падали на крыши, втыкались, и ничего!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Нужный человек. Под Рязанью был случай проверить: все пути, все тропинки знает; по лесу сотню проводит без потерь, хотя бы и по одним лишь приметам. Откуда лес понимать научился, не говорит. Ну и ладно, главное, что пути указывает.
Дорогой человек. Дороже мертвого золота; недаром таких собирает Субедэ, велит строго-настрого свозить к нему, в ставку. Не оттого ли и прослыл Великим Воителем?..
Нет, не отдал Бурундай булгарина, умолчал о том, что прибился к тумену умелец, и не пожалел еще о том. Ну а что ведет по ночам беседы с черигами, прельщает в своего бога верить — так пусть верят; един в Синеве Тэнгри, как ни называй. Да и много в тумене единоверцев его; храбрые воины, в пример иным мэнгу…
— Смотри! — Черным загнутым ногтем, как ножом, прочертил темник линию по войлоку. — Вот река. Если за солнцем от нее идти, куда выйдем?
— К Коломне, великий бей.
— Хорошо! — это названье знакомо: там ставка сейчас, там и Субедэ; бои идут там тяжелые. — А если встречь солнцу?
— К Володимеру, великий бей, — совсем как урус, не сломав языка на мохнатом слове, пропел булгарин.
— Теперь так. — Ноготь чиркнул от ломаной линии еще одну, почти наискось. — Куда придем?
— Тут Ростов. А дальше Суздаль…
— А еще дальше?
— Пустая земля лежит…
И вдруг отхлынула резко от щек кровь, посерела смуглота; закатил булгарин глаза, словно забыв, где сидит:
— Аллах керим! note 36
— Не понял тебя… — шершавым голосом сказал Бурундай.
Но, даже передернувшись от шипенья темника, только закончив бормотанье, заговорил булгарин.
— О Козинце ли говорит великий бей?
— Не я говорю. Ты говоришь…
— Плохой город. Город Камня.
— Чем плох?
Снова забормотал булгарин, снова омыл лицо ладонями.
— Хха!
Наотмашь, хлестко ударил Бурундай, дернулась в сторону голова, и закачалась зеленая повязка, а на желто-серой щеке выступило пятно, схожее с пятерней: сначала белое, но быстро краснеющее.
Помогло. Бурундай слушал, удивляясь рассказу, отметая ненужное, но и отмечая полезное. С давних времен начал булгарин, с тех дней, когда еще не бродили в полночных лесах черные урусы с крестами на шеях, принуждая местных верить в своего бога. Тогда ходили там лишь правильные люди закона, купцы из Булгара Великого. Многие не возвращались к семьям: меха и камни были у дикарей, когда хотели те торговать, но и легко было честному торговцу окончить жизнь под ножом на капище, перед каменной лесной святыней. А мстители булгарские, входя в леса, того капища не находили; а нашедшие — не возвращались… Иншалла!
Урусы же тот каменный идол снесли и отняли (почему Аллах позволил такое?) — и оставили в крепости своей, построенной для ущерба булгарам. И нельзя стало булгарским джигитам в лес за честной добычей ходить. А купцов пошлиной обложили неверные урусы. Не раз, не два поначалу налетали батыры-булгары на Козинец, но все без толку: злой камень неверному богу с крестом служить стал…
— Бойся тех мест, великий бей! — заключил булгарин.
И был отпущен. Ушел, поклонившись, не удостоив и взглядом уруску, сидящую у огня, прибранную и вмиг похорошевшую. Бурундай же велел караульному снова звать гонца нояна Ульджая.
Но когда вошел Тохта, не сразу посмотрел. Думал, вспоминал. Сказка то? правда ли? Духи страшны, страшнее людей; не поможет против них ни храбрость, ни сталь, даже шаман не всякий убережет. Были раньше такие, что любого духа посрамить могли, а ныне нет их; под корень извели волею деда Бату.
Покачал головой. А иначе поглядеть? Не помогли ведь народу чжурчжэ его идолы расписные, и найманов не спасли их идолы войлочные, и Хорезм не сберег бог незримый, и урусам немного толку от их бога распятого. Так? Так! Кто руками сотворен, не всесилен; и кто глазу не виден — не всесилен тоже, зря бормочет заклинания свои булгарин…
Булгарин?.. споткнулась мысль об воспоминание. Спокойно было лицо его даже после удара, и на вопросы отвечал, и не было лжи — Бурундай бы почувствовал ложь… и все же, все же — было что-то такое в лице булгарском, нет, не лживое, но — умалчивающее! Знал — и скрыл.
Но ведь и не солгал же. Просто не ответил на тот вопрос, который не был задан…
Э! нет нужды думать о пустом. Пусть даже духи, но что угодно Тэнгри, то священно и свершится, ибо Синева одна не сотворена, но есть и всегда будет…
— На стене был? — спросил, вспомнив о Тохте, пронзая кипчака взглядом.
— Был.
— Тогда ответь ясно: что сбросило — урусы? или сила невидимая?
Кипчак замялся.
— Помню: аркан кинул, залез. Уруса с мечом помню. Потом внизу очнулся, в снегу…
— Так был урус?!
— Был…
— Иди!
И, оставшись один (уруска не в счет), засмеялся беззвучно Бурундай мгновенному сомнению своему. Поверил было булгарину! Сказкам пускай старики верят; Субедэ пусть верит! Ясней воды быстрой: оплошал Ульджай, дал урусам опомниться. А те, с силой собравшись, отбились; ох, Ульджай! не потерять бы тебе доверье…
И привычно считал уже: сотня есть у оплошавшего; можно и еще четыре добавить. Или три?.. нет, четыре все же, чтобы наверняка; урусы за казну драться станут, верно, целовали бога своего рисованного. Да и везти казну сквозь леса — охрана нужна немалая. Да, четыре джауна пусть идут. Один да четыре — полтысячи; хорошее число — Ульджаю намек. Привезет урусскую казну, вторую половину мингана получит.
А бунчук можно и ныне отослать, в задаток…
Идти по льду — долго. Пусть сквозь лес идет подмога; и проводник есть!
— даром ли булгарина держу?
Додумал еще: мастера-чжурчжэ отправить с джаунами; пусть прихватит хитрости свои да кувшины с огненным варом. Субедэ посмеялся бы решению, но Одноглазый далек, и лучше больше старания, чем меньше; не жалей усилий, достигнешь успеха — не так ли и Субедэ наставлял?..
…И вновь подступило: о Субедэ! вот и мое время пришло, молодое время; не ты казну в ставку привезешь, я привезу; а там Тэнгри подарит и встречу с ханом ульдемирским…
Прищурив глаза, мечтал Бурундай. И, мечтая, не знал пока, что так и выйдет, как грезилось: он, Бурундай, никто иной, столкнется с войском урусов на речке Сити и разгромит ульдемирского владыку, задавив конницей пеших, и растопчет по твердой воде нещадно, так, что мало кому уйти доведется; а голову князя бросит Бурундай к ногам Бату и получит место у ног ханских, рядом с Одноглазым, хотя и ниже несколько, но уж не по заслугам, а по возрасту. Но и тогда не будет радости, ибо, вспоминая Бурундая, станут говорить люди: «А, Бурундай! Это не тот ли, что разбил урусов на Сити?» — говоря же об Одноглазом, только и выдохнут: «О, Субедэ…»
…И, уже приказав кому должно что следует, уже лежа с урускою под овчиной, наслаждаясь вкусом крохотных малиновых сосков, подумал Бурундай о хане ульдемирском: с кем он-то ныне спит? И хмыкнул: а не с кем; вот, лучшая баба-уруска подо мной стонет…
Один, в холоде спит, мохноротый…
СЛОВО О БУШКЕ, КУДРЯВЧИКЕ И СТРАХЕ ЛЕСНОМ
Вот — Бушок: росточком невелик, в кости тонок, бороденка жидкая клочьями со щек ползет. Со стражи сменившись, как засядет в гриднице note 37, так больше на двор и носа не кажет, разве что по нужде. Мед из чарки понемногу потягивает, щурится себе на лучину, в беседу не встревает. Байки гридни затеют сказывать — отмолчится, песню затянут — зови не зови, опять в сторонке. И с девками не замечен.
Серым-сера, вовсе не видна зверушка — а только не обманись, не задень ненароком: жив-то будешь, а без пальца останешься вмиг! Кошкой лесной вспрыгнет Санька Бушок, отбросит лавку, дернет, пригнувшись, из-за голенища неразлучный досиня наточенный засапожник, взвизгнет, чиркнет не глядя — и вот уж не только тебе, небоге, а и всем, кто, себе на беду, рядом сидел, мало места в гриднице…
Вот — Кудрявчик: медведь медведем, словно в насмешку ласково прозван; откуда ни зайди — сам себя поперек шире детинушка; шея в плечи ушла, головы не удержав, а голова будто из плеч торчит, да и не голова вовсе — жбан мохнатый. А средь рыжей шерсти глазки поблескивают умно да хитро, не в лад облику.
Слушать Кудрявчик любит, болтать — нет; коли очень уж надо сказать, ощерит щербатый рот, выцедит словцо-другое и снова словно заснет. Однако же глупости никогда не скажет; недаром был раньше старшим в городовой дружине над всеми тремя десятками. Был, да ушел в отказ: не по нраву, вишь, сверху сидеть; лучше, буркнул, как все буду. Молчун, одно слово, а все ж побаиваются гридни Кудрявчика — хоть и тих, как тот омут, да в омуте-то нечистых полно. Не приведи Господь, взъярится!
Тогда уж — беда. Щелки узенькие в рыжине кровью нальются, прорычит невнятно, возьмет за грудки, встряхнет — и в стенку впечатает, да так, что потом приятели беднягу с час отковыривать да отпаивать станут…
Бушок — из владимирских, с Михайлой-боярином пришел.
Кудрявчик — здешний, козинецкий, Бориса Микулича гридень.
…Стоят парни посреди палаты, преют в тепле, с ноги на ногу мнутся, упершись глазами в пол. Знают: виновны. Воевода у стола сидит насупясь. Тяжек взгляд, гнет, мнет, холодом пробирает. А за спинами, дверь заслонив, того страшнее — Ондрюха сопит, холоп Бориса Микулича, верный, лютый мужичина: затылок под притолоку, сам в три обхвата (куда и Кудрявчику!), кулачищи с бочонок. Зрак мутный; стоит, на господина глядит: что, мол, укажешь, барин? плетью сечь али в пирог запечь?
И запечет ведь, аспид, глазом не моргнет, страхолюдина; вломился в гридницу вепрем, раскидал свару в мгновенье, Бушка за шкирку изловил, ровно котенка худого, — и понес, над полом держа; тот вертится, слюной брызжет, кусить норовит, а Ондрюхе — ништо: несет да похмыкивает. Кудрявчик же, на то поглядев да подумав, сам следом побрел.
Вот и стоят столбами. Алым жаром горят уши Бушка. Пыхтит Кудрявчик. Как ни крути, велика провинность, и отговорки не сыскать. Аж терем тряхнуло до маковки, аж полы заходили ходуном от воплей из гридницы! Да что вопли? — дверь тесаную дворовой девкой вышибли; выкатилась, дура, на снег, пошебуршилась — и замерла. После, правда, ожила, уползла, поскуливая, — а за нею вслед уже и мужики летели кубарем…
Переполошился кремлик, кони в конюшне забесились; боярин на крыльцо птицей выметнулся, шубы не накинув: что там? не поганые ли снова приступ затеяли?..
Нет, не поганые. Хуже того.
Не поладили Бушок с Кудрявчиком.
…Под бородой воеводьей вздулись желваки, качнулась сивая вверх-вниз. Молчат, олухи! Знают: по уставу осадному за свару карать следует люто; плетка еще в милость пойдет, коли только с нею, матушкой витой, познакомятся. А иначе посмотреть — так за что карать?
То ли есть осада, то ли нет ее. Шестой день стоит татарва под городом; окольцевала Козинец петлей, так что и птице не выскользнуть. На том и притихла. Приступ-то с налета не заладился. Господь ли выручил, или впрямь
— Божидар-Крест силу показал, а только явь пуще сказки оказалась: с ходу кинулись на стены окаянные, гикая, вопя, арканы с крючьями кидая… и почти ж пусты были стены! — а откатились. Словно волна, нахрапом решившая берег смыть, окатили кремлик и уползли несолоно хлебавши. Посад, правда, пожгли…
При мысли о посаде морщинка легла на лоб воеводы.
Не ждали нехристей в таком скором времени, никак не ждали, вот и не поспели посадских в кремлик запустить. Кто смог, пока от реки по взвозу орда шла, те в целости, укрылись за стеною; иные — кто побит, кто в полоне. Со стен видно: сидят под охраною у костров, ладно еще, дозволили степняки веток наломать на подстилки. Ну да что ж делать? — у посадских доля такая…
Беда бедой, а чудо, однако, чудом. Не один Борис Микулич видел, все на стенах стоявшие зрели: словно некая сила сковала поганых. Медленно, ох как медленно шла лава к стенам кремлика, плавно, будто во сне, вырывались из снега конские копыта, и застывали на миг кони в воздухе, прежде чем вновь опуститься наземь; и арканы разворачивались медленно, и даже стрелы ползли ползком в сумеречной стыни — хоть на лету лови. И ловили же! — тот же Бушок первым смекнул, выхвалился: поймал одну на лету и другую — второю рукой, а потом и зубами, подпрыгнув, — третью. Татарва же улитой ползла, и легко было ее, медленную, со стен скидывать; ни смолы, ни камней толком не наготовили, а просто — ремни рубили, шесты отбрасывали, пинками в сугроб сшибали овцешубую нечисть. А как отошли поганые во тьму, так в свете факельном насчитали под стенами едва ль не десяток мертвяков чужих, сами же без двоих остались, да и тех не насмерть угораздило: один от стрелы увернулся, а под вторую плечом угодил — не велика рана! — а второй, и сказать смешно, задом на котел с варом смоляным присел, благо еще крышку с котла не сняли…
Отбив налет, ждали со страхом утреннего приступа. Все бывает дуром, а вот полезут татары по-умному… так думали, а не так вышло. И впрямь: изготовились степняки, стреляли по кремлику горючими стрелами, и летели стрелы неторопливым навесом, вытягивая дымные хвосты, — но падали на крыши, втыкались, и ничего!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31