С иконой!
Голос воеводы не дрожал. Сейчас его долгом было ободрить оробевших ратников, и он нашел объяснение необъяснимому; разумеется, колдовство! так что же?.. на то и поп во граде, чтоб нечисть пугать…
— Быстро!
Теперь — иное.
— Лук!
В последний раз Борис Микулич забавлялся лучной стрельбой едва ли не год назад; детская игра — то ли дело с рогатиной на косолапого сходить. Но теперь он сам должен был стрелять — и убить, чтобы робость оставила ратников… ему и самому было страшно сейчас, потому что впервые за прошедшие дни движения татар не были дивно замедленными, словно силы, хранящие город, иссякли или ушли, наскучив баловством… но ратникам знать воеводские страхи не положено уставом.
Гладкая, ровно оструганная стрела легла на кибить note 79.
— И-эх!
Не подвели ни глаз, ни рука. Он специально целился не в этот, первый, молчаливый ряд, он послал стрелу дальше, туда, где уже растягивалась вторая цепь степняков; эти держали в руках мечи и несли осадные жерди — по двое на каждую, и они пока что были слишком далеко для прицела, но потому-то он и выбрал дальнюю цель, что попасть — означало победить страх, а промах извиняла удаленность врага…
Он не ошибся. Татарский ратник замер, словно споткнувшись, взмахнул руками и запрокинулся в снег. Стена взревела. Смущенно ухмыляясь, воевода наложил другую стрелу. Вот ведь вроде и стар, а коли нужно, так можем еще…
— И-эх!
Теперь он бил в этих, молчаливых. И не промахнулся опять. Но, не обращая внимания на впившееся в лоб жало, высокий татарин шел прямо и ровно, неуклонно приближаясь к стене вместе с такими же, как сам, многократно убитыми, вовсе уже похожими на ежей…
Ох и сильно ж татарское колдовство!
— Где монах?
— Нет его, воевода! — кривится испачканный кровью рот Платошки. — Нигде нет!
— В церкви глядел?
— Заперто там! — хрипит Платон и падает на колени. Теперь лишь замечает Борис Микулич: в груди ратника торчит, чуть вздрагивая, черная нерусская стрела.
Это — третий татарский ряд, конный. Медленно, придерживая приплясывающих коньков, движутся они вслед за пешими — теми, кто падает, когда убит, — и, останавливаясь, выпускают стрелы из громадных луков. А на стене уже — с десяток подбитых, не только Платон; лежат навзничь, отбросив в стороны руки, и не хрипят даже…
— Ныне спешит отец Феодосий! — гремит голос воеводы. Не нужно ратникам знать донесенное Платоном, оно и лучше, что достала бедолагу стрела — не напугал бы сверх меры воев.
— С нами крест Божидар и Божия Матерь! — медведем орет Борис Микулич, подбодряя своих.
Но те уж и сами малость оклемались. Поп придет и рассеет чары; первый ряд — не людская забота, пусть молитвенник сражается; иное дело — те, что во втором!.. они умирают, как положено людям, их можно остановить… и ратники выцеливают именно их, но осторожно, пригибаясь тут же за низкое заборольце, чтоб не попасть невзначай на глаза конным степняцким стрелкам…
А над лесом, подъедая понемногу небесную синеву, возникает клубящаяся черная туча; она разрастается на глазах — медленно, но неизбежно, и в недрах ее изредка сверкают, разрубая наплывы тьмы, кривые багряно-белые молнии; мелко вздрогнула стена, словно сама земля дернулась от боли, но такое было вовсе невозможно, и Борис Микулич даже не подумал о том, скорее уж ноги с пьяной ночи подкосились…
Ну, монах, где ж ты?.. проклинал чернеца, глядя на приближающихся врагов, ведь нужен же, нужен! люди ждут! и себя тоже клял, что подпоил черноризого… храпит ныне в дальнем сарае без просыпу… ну где ж ты, монах?
Посланный искать Феодосия ратник исчез; за спиною, в детинце, истошно завопили бабы, взвыли псы — так не бывало раньше, при отбитых приступах; тогда было спокойствие, уверенность была, что победим, а теперь нет уверенности — ничего нет, только страх…
— Не робей, молодцы! бей поганых! отойдут! вот — уже уходят! — надрывается воевода. — Стреляй подальше, молись покруче!
Не нужно напоминать: губы воинов и так шевелятся без остановок; они шепчут обрывки молитв, что запомнились, а кто и не помнит, все равно шепчет, обращаясь к Господу своими словами, немудреными, зато от сердца, — Он услышит!
И услышал! Не потеряв ни единого, дошел до стены первый ряд поганых, и не помогло им здесь ведовство немытых волхвов. Остановились, уткнувшись в обледенелый вал, и заскребли пальцами, пытаясь взобраться, но куда было им, неуклюжим?! — а сверху, дымясь, потекла горячая смола, и они вспыхивали словно факелы, но не метались, вопя, а так и горели, царапая стены… они дошли, но не более того, а шедших за ними уже можно было убивать!
Обжигая лицо, подул ветер. Сначала совсем слабый, он делался резче с каждым мгновением; он нес на себе пожирающую синеву тучу и помогал татарве, подхватывая гудящие стрелы…
И все чаще вскрикивали раненые ратники. Конная сотня подошла уже близко, и опасно стало показаться из-за заборол; реже гудели тетивы русских луков, и не стало возможности прицелиться наверняка. А за спиною потянуло паленым; изредка проносились несомые ветром дымные хвосты и втыкались в крыши, разбрасывая по дереву хлопья оранжевого огня. Теперь этот огонь не угасал, как прежде, а вспыхивал ярко и голодно, мгновенно вгрызаясь во все, чего касался, и даже снег, плотно укрывший скаты, не мог погасить его.
Подставляя друг другу плечи, приставив жерди, на стену карабкалась татарва, прикрытая медленными конными стрелками, и броситься вперед, приподняться, оттолкнуть жердь — означало немедленно встретить смерть, свистящую в воздухе; татарва потеряла многих, едва ли не сотню, но не менее ста было уже и убитых гражан, а остальные метались по стене, пригнувшись, и степные люди уже вскакивали на заборола, занося сабли…
Снова дрогнула земля — сильнее, чем прежде. Нет, это десяток поганцев, подхватив бревно, оставшееся от сожженного в прошлый приступ порока [порок
— стенобитная машина, таран (др.-рус.)], ударили в ворота — и некому уже было поднести новый котел со смолой… и Борис Микулич отчего-то вспомнил про княжью казну, сохранить которую клялся, но эта мыслишка проскочила и сгинула — самым главным сейчас была стена и раскосые рожи, вырастающие над заборолом. Вот — прямо напротив воеводы вскочил на стену степняк! Звонко столкнулась сабля с воеводским мечом, отскочила, а снова ударить татарину не пришлось: острие прочертило красную полосу по тулупу, и вражина рухнул назад, но на смену ему появился новый, и, убив этого и еще одного, Борис Микулич понял — все, конец! стену не удержать, и город уже пал, хотя сколько-то еще и будет сражаться…
Быстро и страшно темнело, хотя даже и до полудня было неблизко. Ветер хлестал город колючей снежной крупой, взвихряя ползущую тучу, и в ее черном нутре плясали зарева, сливаясь с отблесками занявшихся пожаров. Поганые уже заполонили стену, они бились храбро, и было их больше, чем городовых; трещали под ударами ворота, вопили перепуганные женки, голосила ребятня, ржанье почуявших дым коней и захлебывающееся собачье тявканье сжимали голову ременной петлей, и оставалось одно: отдать стену и всласть нарезаться напоследок с погаными в проулках, нож на нож, в надежде лишь на Господа, коли захочет помочь…
…где ж ты, монах?!
А ратники теряли силы и задор; вот уже, дико тараща глаза, прыгнул со стены в сугроб один, за ним другой… начиналось бегство, которое никак невозможно допускать…
— Отходим! — кричит воевода. — В проулках встретим!
И скатывается по лесенке вниз, в детинец, а вслед за ним, еще пытаясь отбиться, огрызаясь железом, отходят городовые, не боле половины от вышедших с утра. Грохот же все пуще и пуще, воротные бревна отзываются теперь не гулким отстуком, но дребезжащим треском, и конные стрелки, кинув за спину луки, обнажают мечи, выстраиваясь по трое в ряд, чтобы ворваться, как только таран проложит дорогу… а со стены внутрь, впервые с начала боя, визжа, прыгают татары, и Борис Микулич бежит по улочке, мимо изб, мимо терема своего, куда уж никогда не доведется войти, бежит к церкви, подбирая по пути одиночек, не бросивших оружия…
Последний удар! Протяжно хрустнули, распадаясь, воротные створки, конница, взметнув сабли, ринулась в пробой, и вместе с нею, подминая остатки синевы, на детинец упала тьма.
…У всякого страха есть предел, перейдя который перестаешь бояться: белый цветок расцветает в сердце, и, если выдержит оно нестерпимый жар, приходит блаженство тупого безразличия, избавляющего от умения сознавать. Вот почему чериги остались в строю, когда, повинуясь ввинтившемуся в морозную синь воплю нояну-нояна, с почти не вытоптанного наста у самой кромки прибрежных льдин поднялись павшие богатуры.
Один за другим вставали они, отражаясь в замерзших ледышках зрачков тех, кто еще жил, и хрустко разминались, вновь привыкая к покинутым было телам. Пробитые стрелами и рассеченные мечами, пораженные копьями и размозженные палицами, возвращались мертвецы с полпути и, не раскрывая глаз, выстраивались в редкую цепь лицами к косогору. Только сожженные смолой не сумели встать, но и они, почерневшие комки обугленной плоти, судорожно подергивались, царапали снег скрюченными пальцами, и ноги их чуть заметно вздрагивали, не смея не подчиниться приказу.
Беззвучно рухнул один из мэнгу. Лица остальных разом осунулись и посерели, словно присыпанные крупной солью. Только что угрюмо-недоверчивые, монгольские витязи глядели теперь на Ульджая с рабской покорностью. Нельзя ослушаться того, кто властен над смертью! Ведь сам Потрясатель Вселенной, величайший из отживших под луной, хоть и умертвил тысячи тысяч, что само по себе достойно божества, но не смог бы заставить хоть одного из убитых восстать с последнего ложа.
Они были сломлены и раздавлены; теперь из них можно было гнуть луки… и Тохта, потрясенный не менее иных, но почти не испуганный — ибо разве не был он частью Ульджая? — повинуясь безотчетному порыву, шагнул наконец вперед и с невыразимым наслаждением полоснул камчой поперек лица ближайшего мэнгу. Багровый рубец мгновенно взбух на скуле, но широколицый ардан-у-ноян не дрогнул, и глаза его были прозрачно-пусты, а Тохта оглянулся, ловя взгляд Ульджая с безмолвным вопросом: верно ли?.. и Ульджай чуть кивнул, удивившись немного: неужели кипчак научился угадывать даже те пожелания, которые только собираются родиться?..
Все происшедшее походило на горячечный бред, но сердце стучало не громче обычного; не было смысла страшиться и сомневаться: отец, Ульджай чувствовал это, стоял рядом, незримый и готовый в любой миг прийти на помощь, если придется туго… но помощь отца уже не была нужна Ульджаю, потому что без всякого приказа убитые богатуры тронулись с места и пошли вверх по косогору, к деревянной стене, на которой уже возникали, все гуще и гуще, маленькие — отсюда не страшные, скорее даже смешные — фигурки урусов; и когда мертвые двинулись, не оглядываясь на живых, те тоже зашевелились… ни слова не произнес Ульджай, но чериги сами, не мешая друг другу, разбирали жерди из погребального сруба и занимали свои места, вытягивая из ножен засидевшиеся в тепле сабли… а мэнгу распутывали ноги коней, вскакивали в седла и проверяли тетивы луков… все творилось словно само по себе… и вот уже вслед мертвым пошла к стене цепь живых, а чуть погодя стронулись и конные, накладывая на ходу тяжелые черные стрелы…
Подталкивая черигов, заставляя их ускорить шаг, подул ветер, сначала — слегка, потом — все сильней и сильней, это был не просто ветер, это было дыхание победы, потому что урусы на стене — видно было не напрягаясь! — не превратились в мечущиеся сгустки силы, как при прошлых приступах, они были обычными людьми, которых легко и приятно убивать… и огненные стрелы, подхваченные ветром, неслись далеко и быстро, расплескивая там, за стенами, пламя…
Крепчал ветер и гудел, швыряя в лица сидящим на стене урусам хлесткую снежную крупу, она запорошивала глаза, мешая целиться, и стрелы их проходили мимо… лишь немногие из живых черигов падали, а мертвым не страшны были стрелы, потому что никого нельзя убить дважды, и законы войны обходили их, уплативших сполна, стороной… выл ветер и ревел, и на крыльях его ползла с востока на город черная туча, нагоняя бредущие к стене цепи, но пока еще не обгоняя их… и рубил тучу на куски кривой огонь, утопая в сугробах… и снежные смерчи крутились там, где бил в землю небесный клинок. А чериги уже не брели, а бежали; упоение битвы разбудило окаменевшие сердца, и они вспомнили, что непобедимы. Все еще безмолвные, склонив гладкие жерди, мчались они к стене, готовые к схватке… и павшие богатуры, споткнувшись об заледенелый вал, горели в льющемся сверху огненном потоке, но их помощь уже не нужна была живым… а из-под самых ворот полетел размеренный стук, и Ульджай знал: никому уже не остановить наступление его сотен, потому что, когда степняк поверил в победу, его не одолеть…
Проворно всползали на стены чериги, и падали, сраженные, и вопили урусы, подбодряя себя, несчастные обреченные глупцы!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Голос воеводы не дрожал. Сейчас его долгом было ободрить оробевших ратников, и он нашел объяснение необъяснимому; разумеется, колдовство! так что же?.. на то и поп во граде, чтоб нечисть пугать…
— Быстро!
Теперь — иное.
— Лук!
В последний раз Борис Микулич забавлялся лучной стрельбой едва ли не год назад; детская игра — то ли дело с рогатиной на косолапого сходить. Но теперь он сам должен был стрелять — и убить, чтобы робость оставила ратников… ему и самому было страшно сейчас, потому что впервые за прошедшие дни движения татар не были дивно замедленными, словно силы, хранящие город, иссякли или ушли, наскучив баловством… но ратникам знать воеводские страхи не положено уставом.
Гладкая, ровно оструганная стрела легла на кибить note 79.
— И-эх!
Не подвели ни глаз, ни рука. Он специально целился не в этот, первый, молчаливый ряд, он послал стрелу дальше, туда, где уже растягивалась вторая цепь степняков; эти держали в руках мечи и несли осадные жерди — по двое на каждую, и они пока что были слишком далеко для прицела, но потому-то он и выбрал дальнюю цель, что попасть — означало победить страх, а промах извиняла удаленность врага…
Он не ошибся. Татарский ратник замер, словно споткнувшись, взмахнул руками и запрокинулся в снег. Стена взревела. Смущенно ухмыляясь, воевода наложил другую стрелу. Вот ведь вроде и стар, а коли нужно, так можем еще…
— И-эх!
Теперь он бил в этих, молчаливых. И не промахнулся опять. Но, не обращая внимания на впившееся в лоб жало, высокий татарин шел прямо и ровно, неуклонно приближаясь к стене вместе с такими же, как сам, многократно убитыми, вовсе уже похожими на ежей…
Ох и сильно ж татарское колдовство!
— Где монах?
— Нет его, воевода! — кривится испачканный кровью рот Платошки. — Нигде нет!
— В церкви глядел?
— Заперто там! — хрипит Платон и падает на колени. Теперь лишь замечает Борис Микулич: в груди ратника торчит, чуть вздрагивая, черная нерусская стрела.
Это — третий татарский ряд, конный. Медленно, придерживая приплясывающих коньков, движутся они вслед за пешими — теми, кто падает, когда убит, — и, останавливаясь, выпускают стрелы из громадных луков. А на стене уже — с десяток подбитых, не только Платон; лежат навзничь, отбросив в стороны руки, и не хрипят даже…
— Ныне спешит отец Феодосий! — гремит голос воеводы. Не нужно ратникам знать донесенное Платоном, оно и лучше, что достала бедолагу стрела — не напугал бы сверх меры воев.
— С нами крест Божидар и Божия Матерь! — медведем орет Борис Микулич, подбодряя своих.
Но те уж и сами малость оклемались. Поп придет и рассеет чары; первый ряд — не людская забота, пусть молитвенник сражается; иное дело — те, что во втором!.. они умирают, как положено людям, их можно остановить… и ратники выцеливают именно их, но осторожно, пригибаясь тут же за низкое заборольце, чтоб не попасть невзначай на глаза конным степняцким стрелкам…
А над лесом, подъедая понемногу небесную синеву, возникает клубящаяся черная туча; она разрастается на глазах — медленно, но неизбежно, и в недрах ее изредка сверкают, разрубая наплывы тьмы, кривые багряно-белые молнии; мелко вздрогнула стена, словно сама земля дернулась от боли, но такое было вовсе невозможно, и Борис Микулич даже не подумал о том, скорее уж ноги с пьяной ночи подкосились…
Ну, монах, где ж ты?.. проклинал чернеца, глядя на приближающихся врагов, ведь нужен же, нужен! люди ждут! и себя тоже клял, что подпоил черноризого… храпит ныне в дальнем сарае без просыпу… ну где ж ты, монах?
Посланный искать Феодосия ратник исчез; за спиною, в детинце, истошно завопили бабы, взвыли псы — так не бывало раньше, при отбитых приступах; тогда было спокойствие, уверенность была, что победим, а теперь нет уверенности — ничего нет, только страх…
— Не робей, молодцы! бей поганых! отойдут! вот — уже уходят! — надрывается воевода. — Стреляй подальше, молись покруче!
Не нужно напоминать: губы воинов и так шевелятся без остановок; они шепчут обрывки молитв, что запомнились, а кто и не помнит, все равно шепчет, обращаясь к Господу своими словами, немудреными, зато от сердца, — Он услышит!
И услышал! Не потеряв ни единого, дошел до стены первый ряд поганых, и не помогло им здесь ведовство немытых волхвов. Остановились, уткнувшись в обледенелый вал, и заскребли пальцами, пытаясь взобраться, но куда было им, неуклюжим?! — а сверху, дымясь, потекла горячая смола, и они вспыхивали словно факелы, но не метались, вопя, а так и горели, царапая стены… они дошли, но не более того, а шедших за ними уже можно было убивать!
Обжигая лицо, подул ветер. Сначала совсем слабый, он делался резче с каждым мгновением; он нес на себе пожирающую синеву тучу и помогал татарве, подхватывая гудящие стрелы…
И все чаще вскрикивали раненые ратники. Конная сотня подошла уже близко, и опасно стало показаться из-за заборол; реже гудели тетивы русских луков, и не стало возможности прицелиться наверняка. А за спиною потянуло паленым; изредка проносились несомые ветром дымные хвосты и втыкались в крыши, разбрасывая по дереву хлопья оранжевого огня. Теперь этот огонь не угасал, как прежде, а вспыхивал ярко и голодно, мгновенно вгрызаясь во все, чего касался, и даже снег, плотно укрывший скаты, не мог погасить его.
Подставляя друг другу плечи, приставив жерди, на стену карабкалась татарва, прикрытая медленными конными стрелками, и броситься вперед, приподняться, оттолкнуть жердь — означало немедленно встретить смерть, свистящую в воздухе; татарва потеряла многих, едва ли не сотню, но не менее ста было уже и убитых гражан, а остальные метались по стене, пригнувшись, и степные люди уже вскакивали на заборола, занося сабли…
Снова дрогнула земля — сильнее, чем прежде. Нет, это десяток поганцев, подхватив бревно, оставшееся от сожженного в прошлый приступ порока [порок
— стенобитная машина, таран (др.-рус.)], ударили в ворота — и некому уже было поднести новый котел со смолой… и Борис Микулич отчего-то вспомнил про княжью казну, сохранить которую клялся, но эта мыслишка проскочила и сгинула — самым главным сейчас была стена и раскосые рожи, вырастающие над заборолом. Вот — прямо напротив воеводы вскочил на стену степняк! Звонко столкнулась сабля с воеводским мечом, отскочила, а снова ударить татарину не пришлось: острие прочертило красную полосу по тулупу, и вражина рухнул назад, но на смену ему появился новый, и, убив этого и еще одного, Борис Микулич понял — все, конец! стену не удержать, и город уже пал, хотя сколько-то еще и будет сражаться…
Быстро и страшно темнело, хотя даже и до полудня было неблизко. Ветер хлестал город колючей снежной крупой, взвихряя ползущую тучу, и в ее черном нутре плясали зарева, сливаясь с отблесками занявшихся пожаров. Поганые уже заполонили стену, они бились храбро, и было их больше, чем городовых; трещали под ударами ворота, вопили перепуганные женки, голосила ребятня, ржанье почуявших дым коней и захлебывающееся собачье тявканье сжимали голову ременной петлей, и оставалось одно: отдать стену и всласть нарезаться напоследок с погаными в проулках, нож на нож, в надежде лишь на Господа, коли захочет помочь…
…где ж ты, монах?!
А ратники теряли силы и задор; вот уже, дико тараща глаза, прыгнул со стены в сугроб один, за ним другой… начиналось бегство, которое никак невозможно допускать…
— Отходим! — кричит воевода. — В проулках встретим!
И скатывается по лесенке вниз, в детинец, а вслед за ним, еще пытаясь отбиться, огрызаясь железом, отходят городовые, не боле половины от вышедших с утра. Грохот же все пуще и пуще, воротные бревна отзываются теперь не гулким отстуком, но дребезжащим треском, и конные стрелки, кинув за спину луки, обнажают мечи, выстраиваясь по трое в ряд, чтобы ворваться, как только таран проложит дорогу… а со стены внутрь, впервые с начала боя, визжа, прыгают татары, и Борис Микулич бежит по улочке, мимо изб, мимо терема своего, куда уж никогда не доведется войти, бежит к церкви, подбирая по пути одиночек, не бросивших оружия…
Последний удар! Протяжно хрустнули, распадаясь, воротные створки, конница, взметнув сабли, ринулась в пробой, и вместе с нею, подминая остатки синевы, на детинец упала тьма.
…У всякого страха есть предел, перейдя который перестаешь бояться: белый цветок расцветает в сердце, и, если выдержит оно нестерпимый жар, приходит блаженство тупого безразличия, избавляющего от умения сознавать. Вот почему чериги остались в строю, когда, повинуясь ввинтившемуся в морозную синь воплю нояну-нояна, с почти не вытоптанного наста у самой кромки прибрежных льдин поднялись павшие богатуры.
Один за другим вставали они, отражаясь в замерзших ледышках зрачков тех, кто еще жил, и хрустко разминались, вновь привыкая к покинутым было телам. Пробитые стрелами и рассеченные мечами, пораженные копьями и размозженные палицами, возвращались мертвецы с полпути и, не раскрывая глаз, выстраивались в редкую цепь лицами к косогору. Только сожженные смолой не сумели встать, но и они, почерневшие комки обугленной плоти, судорожно подергивались, царапали снег скрюченными пальцами, и ноги их чуть заметно вздрагивали, не смея не подчиниться приказу.
Беззвучно рухнул один из мэнгу. Лица остальных разом осунулись и посерели, словно присыпанные крупной солью. Только что угрюмо-недоверчивые, монгольские витязи глядели теперь на Ульджая с рабской покорностью. Нельзя ослушаться того, кто властен над смертью! Ведь сам Потрясатель Вселенной, величайший из отживших под луной, хоть и умертвил тысячи тысяч, что само по себе достойно божества, но не смог бы заставить хоть одного из убитых восстать с последнего ложа.
Они были сломлены и раздавлены; теперь из них можно было гнуть луки… и Тохта, потрясенный не менее иных, но почти не испуганный — ибо разве не был он частью Ульджая? — повинуясь безотчетному порыву, шагнул наконец вперед и с невыразимым наслаждением полоснул камчой поперек лица ближайшего мэнгу. Багровый рубец мгновенно взбух на скуле, но широколицый ардан-у-ноян не дрогнул, и глаза его были прозрачно-пусты, а Тохта оглянулся, ловя взгляд Ульджая с безмолвным вопросом: верно ли?.. и Ульджай чуть кивнул, удивившись немного: неужели кипчак научился угадывать даже те пожелания, которые только собираются родиться?..
Все происшедшее походило на горячечный бред, но сердце стучало не громче обычного; не было смысла страшиться и сомневаться: отец, Ульджай чувствовал это, стоял рядом, незримый и готовый в любой миг прийти на помощь, если придется туго… но помощь отца уже не была нужна Ульджаю, потому что без всякого приказа убитые богатуры тронулись с места и пошли вверх по косогору, к деревянной стене, на которой уже возникали, все гуще и гуще, маленькие — отсюда не страшные, скорее даже смешные — фигурки урусов; и когда мертвые двинулись, не оглядываясь на живых, те тоже зашевелились… ни слова не произнес Ульджай, но чериги сами, не мешая друг другу, разбирали жерди из погребального сруба и занимали свои места, вытягивая из ножен засидевшиеся в тепле сабли… а мэнгу распутывали ноги коней, вскакивали в седла и проверяли тетивы луков… все творилось словно само по себе… и вот уже вслед мертвым пошла к стене цепь живых, а чуть погодя стронулись и конные, накладывая на ходу тяжелые черные стрелы…
Подталкивая черигов, заставляя их ускорить шаг, подул ветер, сначала — слегка, потом — все сильней и сильней, это был не просто ветер, это было дыхание победы, потому что урусы на стене — видно было не напрягаясь! — не превратились в мечущиеся сгустки силы, как при прошлых приступах, они были обычными людьми, которых легко и приятно убивать… и огненные стрелы, подхваченные ветром, неслись далеко и быстро, расплескивая там, за стенами, пламя…
Крепчал ветер и гудел, швыряя в лица сидящим на стене урусам хлесткую снежную крупу, она запорошивала глаза, мешая целиться, и стрелы их проходили мимо… лишь немногие из живых черигов падали, а мертвым не страшны были стрелы, потому что никого нельзя убить дважды, и законы войны обходили их, уплативших сполна, стороной… выл ветер и ревел, и на крыльях его ползла с востока на город черная туча, нагоняя бредущие к стене цепи, но пока еще не обгоняя их… и рубил тучу на куски кривой огонь, утопая в сугробах… и снежные смерчи крутились там, где бил в землю небесный клинок. А чериги уже не брели, а бежали; упоение битвы разбудило окаменевшие сердца, и они вспомнили, что непобедимы. Все еще безмолвные, склонив гладкие жерди, мчались они к стене, готовые к схватке… и павшие богатуры, споткнувшись об заледенелый вал, горели в льющемся сверху огненном потоке, но их помощь уже не нужна была живым… а из-под самых ворот полетел размеренный стук, и Ульджай знал: никому уже не остановить наступление его сотен, потому что, когда степняк поверил в победу, его не одолеть…
Проворно всползали на стены чериги, и падали, сраженные, и вопили урусы, подбодряя себя, несчастные обреченные глупцы!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31