В коричневых волосах ее Ратмир заметил седые нити. Руки женщины до локтей были испачканы в земле. Дойдя до конца гряды, она с трудом разогнулась, в широком вороте серого платья обозначились худые ключицы.
— Козу жалко, — вздохнула тетя Серафима, верхняя губа ее с темным пушком дернулась, в глазах глубокая печаль. — Осколком вымя поранило и заднюю ногу… Пришлось кормилицу зарезать.
— Не прилетел бы сегодня?.. — Ратмир поднял голову и взглянул на чистое небо. — И погода уж который день стоит летная… Хоть бы дождь пошел.
— Живот подвело? — посмотрела на него красивыми печальными глазами тетя Серафима. — Возьми в горшке на припечке мясо с картошкой. Поешь, сынок. Небось набегался за день-то?
Вечером дядя Ефим часто задерживался на работе и поэтому не требовал, чтобы его дожидались ужинать. Обычно Ратмир пил чай с теткой, но случалось, как сегодня, приходил поздно и вечерял один. Тетя Серафима никогда не забывала приготовить для него что-нибудь вкусное. Но с продуктами становилось все труднее, уже ввели продовольственные карточки. Какое-то время в воскресенье все еще приезжали на подводах колхозники из деревень и привозили мясо, мед, яйца, жирных живых кур, а потом и они перестали приезжать и длинный крытый с деревянными прилавками рынок стал местом для сборищ и игр поселковых ребятишек.
Дыхание приближающейся к поселку войны чувствовалось во всем: уже никого не удивляли эшелоны с эвакуированными, — правда, их стало гораздо меньше, — обозы беженцев, все еще проходивших через поселок, привыкли люди и к самолетам, к зениткам, пятнавшим синее небо белыми шапочками разрывов. Не смогли привыкнуть лишь к одному — к бомбежкам. Когда-то за речкой Боровинкой, в сосновом лесу, были вырыты окопы и землянки, покрытые побуревшим лапником. Там еще до войны стояли летним лагерем военные. Теперь каждый вечер красноборцы от мала до велика тянулись в лес за Боровинку. Там пережидали вечерние часы самые опасные, потому что в сумерки чаще всего прилетали «юнкерсы». Кто похрабрее, около одиннадцати вечера возвращались в свои дома, а кто побаивался — оставались ночевать в землянках, благо на улице теплынь.
Ратмиру нравились эти вечерние походы в лес, разговоры у тощих замаскированных костров — яркие огни могли привлечь внимание пролетавших фашистов, — здесь и спалось ему лучше. Иногда, правда, досаждали комары, но можно улечься на сено, на голову натянуть куртку, руки втянуть в рукава и под тихое зудение заснуть.
Дядя Ефим и тетя Серафима не ходили за речку. Дядя говорил: кому от чего смерть суждено принять, от того тот и примет, а бегают от смерти только дураки. Жить стало опасно в поселке. Поврежденные бомбежками дома не ремонтировались, жители уезжали в деревни, где, говорили, поспокойнее. По проселку на запад двигались воинские подразделения, днем и ночью гудели, грохали ящиками на колдобинах тяжело нагруженные грузовики. Бойцы, если их в пути заставала ночь, занимали свободные дома и ночевали. Они бомбежек не боялись — там, куда они спешили, было пострашнее…
Несколько раз приезжали из райцентра на полуторке бойцы в зеленых фуражках и прочесывали окрестные леса. Поговаривали, что ночью немцы сбрасывают в этом районе диверсантов.
А однажды тихим вечером Ратмир услышал негромкие равномерные удары. Будто далеко-далеко били и били в огромный бубен. Это не было похоже на бомбежку. Когда стемнело, а удары все в той же последовательности и тональности продолжались, все увидели над зубчатыми вершинами сосен и елей нежно-багровую полосу, совсем не похожую на солнечный закат. Полоса то сужалась, то расширялась, меняя оттенки. Оттуда прилетали «юнкерсы» и «мессершмитты», а туда летели тяжело нагруженные наши бомбардировщики.
Днем ударов в бубен не было слышно, да и багровая полоса над лесом исчезала.
Фронт приближался к Красному Бору.
Против обыкновения, в этот день дядя Ефим не пришел обедать. Напрасно Серафима поглядывала в залепленное узкими бумажными полосками окно, дядя Ефим не шел. Пообедали вдвоем. Через поселок проходила какая-то воинская часть: сначала прогремели машины, буксируя на прицепах орудия, протопали усталые запыленные бойцы с заткнутыми за ремень пилотками, потом потянулись подводы, груженные ящиками, мешками с мукой и сухарями. Ездовые или сидели на повозках, запряженных низкорослыми лошаденками, или шлепали с вожжами в руках рядом.
— Едут, едут, и конца края нету, — вздохнула Серафима. — Господи, когда же это все кончится? — Горбунья, видно по привычке, взглянула в угол, но икон в доме дяди Ефима не было. Потом, когда он уехал, Серафима повесила туда небольшую иконку в окладе.
— Еще только началось, — заметил Ратмир. Если сначала он думал, что война скоро кончится полным разгромом фашистов, то теперь засомневался, хотя и мысли не допускал, что немцы смогут победить. Так никто не думал в поселке, да и военные говорили, что наступление немецкой орды вот-вот будет остановлено и фашистов разгромят. Это говорили те, кто шел на фронт; те же, что возвращались оттуда — это были раненые в санитарных эшелонах и бойцы, вышедшие из окружения и едущие в тыл на переформирование, — осторожно толковали, что немцы — это не япошки, воевать, гады, умеют… И техника у них получше нашей, а самолетов — полное небо… Но даже и эти бойцы и командиры, побывавшие в кровавых сражениях, верили, что оккупантов скоро остановят и погонят аж до самого Берлина!
Они сидели за столом, когда пришел дядя. Лицо озабоченное, под мышкой большой продолговатый пакет, завернутый в серую бумагу и перевязанный накрест шпагатом. Серафима вскочила с табуретки, засуетилась у плиты, загремев чугунами, кастрюлями, но дядя Ефим сказал, что обедать не будет, недосуг. С пакетом прошел в другую комнату. Ратмир слышал, как он открыл сундук, наверное положил туда пакет, а что в пакете, Ратмир догадывался: штука синего сукна, из которого командирам шьют галифе. Несколько таких же пакетов дядя отправил с женой в Кунгур, там можно будет обменять сукно на продукты. Сукно не ворованное — экономия и все такое. Впрочем, дядя обещал, что будет присылать им посылки.
Из комнаты дядя вышел с вещевым мешком, который сам сшил в своей мастерской и еще давно сложил туда необходимые военному человеку пожитки, с шинелью, перекинутой через руку.
— Прощевайте, крещеные, — сказал он, останавливаясь посредине кухни.
— Куда, Авдеич? — уставилась на него Серафима, держа в руках тарелку с борщом.
— Не задавай пустых вопросов, Серафима, — сурово заметил дядя. — Военный человек не должен болтать, куда он направляется… Думаю, что не на фронт. На передке портным делать нечего, под пулями да снарядами обмундирование не шьют, наша работа требует полного спокойствия и тишины.
Серафима поставила тарелку на стол, застланный зеленой клеенкой, присела на койку, что у окна. Большие выразительные глаза стали печальными.
— Теперича везде стало опасно, — сказала она. Налетят антихристы, бонбов накидают… А бонба, она не разбирает: и малого и старого косит наповал…
— Гляди в оба за домом, Серафима, — все так же сурово заговорил дядя Ефим. Сама знаешь, время теперь такое: нужен глаз да глаз! Ворье уже шныряет по деревням, так и глядят, где что плохо лежит. И за постояльцами приглядывай: бывает, закурят и с цигаркой заснут, долго ли до пожара? У себя-то дома такое никто не позволит, а тут все чужое. Душа не болит… — Дядя перевел взгляд на Ратмира. — А ты, племяшок, за мужика остаешься. Не балуй, в дом не води шпану всякую. Не нравится мне твой дружок Пашка Тарасов… Давеча видел его на нашей территории. Околачивался возле вагонов, куда военное имущество грузили. Такой, отвернись, тут же что-нибудь сопрет. По бесстыжим глазам видно…
— Отца-мать надо разыскивать, — сказал Ратмир, ковыряя ложкой в миске с гречневой кашей.
— Ищи ветра в поле! — хмыкнул дядя. — Батька твой близь фронта где-нибудь путя восстанавливает, а Варвара, я думаю, в тыл отправлена. Не оставил же Леонтий ее в оккупированном городе?..
— Даже письма нет…
— На почте тоже неразбериха, — сказал дядя. — Поезда бомбят, под откос пускают, вся связь нарушена… Теперь письмо, племяшок, ой как долго по свету странствует. Я ведь тоже от своих еще ни строчки не получил.
— Может, Варвара сюда приедет? — робко спросила Серафима.
— Раньше не приехала, а теперь куда? Слышала, по вечерам пушки гукают? До фронта напрямки через леса-болота верст пятьдесят будет.
— А если сюда… придут? — сказал Ратмир.
— Я слышал, плотно немцы застряли под Микешином. — ответил дядя. — Болота там непроходимые… — Он заволновался: — Да и сколько же ему, разэтакому, можно наступать? До Урала, что ли? Закрепляются наши по всему фронту.
— Чего же тогда вас… перебрасывают? — ввернул Ратмир.
— Не нашего с тобой ума это дело, племяшок, — помрачнев, ответил дядя.
— Я вам никакой не племяшок, — пробурчал в тарелку Ратмир, однако портной услышал.
— Не серчай, что не отправил тебя в Кунгур, — сказал он. — Там, брат, тоже несладко. Не жил у чужих людей?
«А ты — свой?» — с тоской подумал Ратмир.
— У чужих-то людей, племяшок, охо-хо как несладко! — придав теплоту голосу, продолжал дядя. — Куда ни сунься, все кругом не свое, не родное…
— В Кунгуре ведь у вас живет родная сестра? — удивился Ратмир.
— Родная-то родная… — согласился портной. — Так ведь не в гости приехал бы к ней, а жить. И никто не знает, когда эта война кончится.
— Это верно, — вздохнула горбунья, — в гостях не дома…
— Тебе-то, Серафима, чем худо у меня живется? — с неудовольствием взглянул на нее дядя. — Али ты не хозяйка в доме?
— Козушку жалко, — всхлипнула Серафима и кончиками белого платка, надвинутого на лоб, вытерла слезы. — Лежит, сердечная, во дворе и так жалобно мекает, а в глазах — тоска смертная…
— Поросенка до рождества не держите, — распорядился портной. — Как заморозки ударят, так и заколите. Я договорился с дедом Василием, он зарежет. А ты, Серафима, закопти обе ноги и повесь в подполе. Может, какая оказия случится — пошлешь Мане в Кунгур.
Дядя Ефим перекинул лямки вещмешка через плечо, взял со скамейки шинель.
— Садись за стол, — засуетилась горбунья, — поешь на дорожку.
— Бывайте, — сказал портной и в последний раз обвел комнату глазами. — Будет такая возможность — я наведаюсь. Не думаю, чтобы нас далеко перебросили… — И уже на пороге прибавил: — Глядите за домом и этих… постояльцев поменьше пускайте. Народ такой, бросит где окурок — и сгорите.
— Не сгорим, — сказал Ратмир и заставил себя посмотреть на портного. До этого он не открывал глаз от тарелки. Он даже улыбнулся, но улыбка получилась кривой. Не жизнерадостной. Нет, не мог простить Ратмир дяде Ефиму того, что недавно испытал, когда, глотая пыль, бежал за грузовиком, а горькие слезы обиды жгли глаза. И напрасно портной думает, что Ратмир будет сторожить его дом. Не жалко Ратмиру дядиного добра. Ни капельки!
Серафима кинулась к плите, вывалила в старую газету стопку блинов, завернула и стала совать портному.
— Из остатней пшеничной мучки блинчики-то, — приговаривала она. — Возьми, Ефим Авдеич, съешь вечерком и своих сослуживцев попотчуешь.
— Я напишу, — сказал дядя Ефим. — Будут письма от Мани — перешлешь мне, Серафима.
Сунул сверток в карман шинели и ушел.
— Дай бог ему здоровьичка, — перекрестилась на угол горбунья. — Хороший хозяин…
— А человек, по-твоему, он хороший? — помолчав, спросил Ратмир.
— Я замечаю, ты не любишь Ефима, — сказала Серафима. — Работящий он мужик, минуты без дела не может. И другим не дает сидеть сложа руки… Ну, скуповат, это верно, знает копейке цену. И портной хороший. Считай, полпоселка обшил, конешно, и берет за это соответственно. Глянь, дом-то у него — полная чаша! Уж он не побежит за какой малостью к соседу — все у него под рукой… Всю жизнь, как муравей, все в дом тащит. Непьющий к тому же, не курит… А как Маню свою любит! А ведь взял ее с ребятенком. Аля-то не родная ему дочка.
— То-то они не похожи, — озадаченно проговорил Ратмир. Он впервые услышал про это.
— И словом не попрекнет Маню, а Аля и не знает, что не родной он ей отец.
— А кто родной?
— Был тут один… красавчик! — неохотно ответила Серафима. — Покрутился в поселке, а потом в Питер уехал, а Маню-то на девятом месяце бросил. Ефим прямо из роддома и привез ее сюда… Сказал, чтобы никаких алиментов, теперь это его дочка. Вот какой он, Ратмирушка, человек-то, Ефим Валуев. Одним словом, однолюб. Краше Мани никого и на свете нету для него.
— Побегу, Пашка ждет, — поднялся из-за стола Ратмир, — Чего ж это мы! — спохватилась горбунья. — Надо бы Ефима-то проводить… Пошли, родимый, на станцию, может, еще успеем…
— Слышишь? — остановился у двери Ратмир. — Паровоз трубит. Тю-тю, отправился эшелон! — Он кинулся к окну. — Не на фронт поехал Валуев… В другую сторону.
— Ночевать-то придешь?
— Мы с Пашкой в лесу, в землянке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
— Козу жалко, — вздохнула тетя Серафима, верхняя губа ее с темным пушком дернулась, в глазах глубокая печаль. — Осколком вымя поранило и заднюю ногу… Пришлось кормилицу зарезать.
— Не прилетел бы сегодня?.. — Ратмир поднял голову и взглянул на чистое небо. — И погода уж который день стоит летная… Хоть бы дождь пошел.
— Живот подвело? — посмотрела на него красивыми печальными глазами тетя Серафима. — Возьми в горшке на припечке мясо с картошкой. Поешь, сынок. Небось набегался за день-то?
Вечером дядя Ефим часто задерживался на работе и поэтому не требовал, чтобы его дожидались ужинать. Обычно Ратмир пил чай с теткой, но случалось, как сегодня, приходил поздно и вечерял один. Тетя Серафима никогда не забывала приготовить для него что-нибудь вкусное. Но с продуктами становилось все труднее, уже ввели продовольственные карточки. Какое-то время в воскресенье все еще приезжали на подводах колхозники из деревень и привозили мясо, мед, яйца, жирных живых кур, а потом и они перестали приезжать и длинный крытый с деревянными прилавками рынок стал местом для сборищ и игр поселковых ребятишек.
Дыхание приближающейся к поселку войны чувствовалось во всем: уже никого не удивляли эшелоны с эвакуированными, — правда, их стало гораздо меньше, — обозы беженцев, все еще проходивших через поселок, привыкли люди и к самолетам, к зениткам, пятнавшим синее небо белыми шапочками разрывов. Не смогли привыкнуть лишь к одному — к бомбежкам. Когда-то за речкой Боровинкой, в сосновом лесу, были вырыты окопы и землянки, покрытые побуревшим лапником. Там еще до войны стояли летним лагерем военные. Теперь каждый вечер красноборцы от мала до велика тянулись в лес за Боровинку. Там пережидали вечерние часы самые опасные, потому что в сумерки чаще всего прилетали «юнкерсы». Кто похрабрее, около одиннадцати вечера возвращались в свои дома, а кто побаивался — оставались ночевать в землянках, благо на улице теплынь.
Ратмиру нравились эти вечерние походы в лес, разговоры у тощих замаскированных костров — яркие огни могли привлечь внимание пролетавших фашистов, — здесь и спалось ему лучше. Иногда, правда, досаждали комары, но можно улечься на сено, на голову натянуть куртку, руки втянуть в рукава и под тихое зудение заснуть.
Дядя Ефим и тетя Серафима не ходили за речку. Дядя говорил: кому от чего смерть суждено принять, от того тот и примет, а бегают от смерти только дураки. Жить стало опасно в поселке. Поврежденные бомбежками дома не ремонтировались, жители уезжали в деревни, где, говорили, поспокойнее. По проселку на запад двигались воинские подразделения, днем и ночью гудели, грохали ящиками на колдобинах тяжело нагруженные грузовики. Бойцы, если их в пути заставала ночь, занимали свободные дома и ночевали. Они бомбежек не боялись — там, куда они спешили, было пострашнее…
Несколько раз приезжали из райцентра на полуторке бойцы в зеленых фуражках и прочесывали окрестные леса. Поговаривали, что ночью немцы сбрасывают в этом районе диверсантов.
А однажды тихим вечером Ратмир услышал негромкие равномерные удары. Будто далеко-далеко били и били в огромный бубен. Это не было похоже на бомбежку. Когда стемнело, а удары все в той же последовательности и тональности продолжались, все увидели над зубчатыми вершинами сосен и елей нежно-багровую полосу, совсем не похожую на солнечный закат. Полоса то сужалась, то расширялась, меняя оттенки. Оттуда прилетали «юнкерсы» и «мессершмитты», а туда летели тяжело нагруженные наши бомбардировщики.
Днем ударов в бубен не было слышно, да и багровая полоса над лесом исчезала.
Фронт приближался к Красному Бору.
Против обыкновения, в этот день дядя Ефим не пришел обедать. Напрасно Серафима поглядывала в залепленное узкими бумажными полосками окно, дядя Ефим не шел. Пообедали вдвоем. Через поселок проходила какая-то воинская часть: сначала прогремели машины, буксируя на прицепах орудия, протопали усталые запыленные бойцы с заткнутыми за ремень пилотками, потом потянулись подводы, груженные ящиками, мешками с мукой и сухарями. Ездовые или сидели на повозках, запряженных низкорослыми лошаденками, или шлепали с вожжами в руках рядом.
— Едут, едут, и конца края нету, — вздохнула Серафима. — Господи, когда же это все кончится? — Горбунья, видно по привычке, взглянула в угол, но икон в доме дяди Ефима не было. Потом, когда он уехал, Серафима повесила туда небольшую иконку в окладе.
— Еще только началось, — заметил Ратмир. Если сначала он думал, что война скоро кончится полным разгромом фашистов, то теперь засомневался, хотя и мысли не допускал, что немцы смогут победить. Так никто не думал в поселке, да и военные говорили, что наступление немецкой орды вот-вот будет остановлено и фашистов разгромят. Это говорили те, кто шел на фронт; те же, что возвращались оттуда — это были раненые в санитарных эшелонах и бойцы, вышедшие из окружения и едущие в тыл на переформирование, — осторожно толковали, что немцы — это не япошки, воевать, гады, умеют… И техника у них получше нашей, а самолетов — полное небо… Но даже и эти бойцы и командиры, побывавшие в кровавых сражениях, верили, что оккупантов скоро остановят и погонят аж до самого Берлина!
Они сидели за столом, когда пришел дядя. Лицо озабоченное, под мышкой большой продолговатый пакет, завернутый в серую бумагу и перевязанный накрест шпагатом. Серафима вскочила с табуретки, засуетилась у плиты, загремев чугунами, кастрюлями, но дядя Ефим сказал, что обедать не будет, недосуг. С пакетом прошел в другую комнату. Ратмир слышал, как он открыл сундук, наверное положил туда пакет, а что в пакете, Ратмир догадывался: штука синего сукна, из которого командирам шьют галифе. Несколько таких же пакетов дядя отправил с женой в Кунгур, там можно будет обменять сукно на продукты. Сукно не ворованное — экономия и все такое. Впрочем, дядя обещал, что будет присылать им посылки.
Из комнаты дядя вышел с вещевым мешком, который сам сшил в своей мастерской и еще давно сложил туда необходимые военному человеку пожитки, с шинелью, перекинутой через руку.
— Прощевайте, крещеные, — сказал он, останавливаясь посредине кухни.
— Куда, Авдеич? — уставилась на него Серафима, держа в руках тарелку с борщом.
— Не задавай пустых вопросов, Серафима, — сурово заметил дядя. — Военный человек не должен болтать, куда он направляется… Думаю, что не на фронт. На передке портным делать нечего, под пулями да снарядами обмундирование не шьют, наша работа требует полного спокойствия и тишины.
Серафима поставила тарелку на стол, застланный зеленой клеенкой, присела на койку, что у окна. Большие выразительные глаза стали печальными.
— Теперича везде стало опасно, — сказала она. Налетят антихристы, бонбов накидают… А бонба, она не разбирает: и малого и старого косит наповал…
— Гляди в оба за домом, Серафима, — все так же сурово заговорил дядя Ефим. Сама знаешь, время теперь такое: нужен глаз да глаз! Ворье уже шныряет по деревням, так и глядят, где что плохо лежит. И за постояльцами приглядывай: бывает, закурят и с цигаркой заснут, долго ли до пожара? У себя-то дома такое никто не позволит, а тут все чужое. Душа не болит… — Дядя перевел взгляд на Ратмира. — А ты, племяшок, за мужика остаешься. Не балуй, в дом не води шпану всякую. Не нравится мне твой дружок Пашка Тарасов… Давеча видел его на нашей территории. Околачивался возле вагонов, куда военное имущество грузили. Такой, отвернись, тут же что-нибудь сопрет. По бесстыжим глазам видно…
— Отца-мать надо разыскивать, — сказал Ратмир, ковыряя ложкой в миске с гречневой кашей.
— Ищи ветра в поле! — хмыкнул дядя. — Батька твой близь фронта где-нибудь путя восстанавливает, а Варвара, я думаю, в тыл отправлена. Не оставил же Леонтий ее в оккупированном городе?..
— Даже письма нет…
— На почте тоже неразбериха, — сказал дядя. — Поезда бомбят, под откос пускают, вся связь нарушена… Теперь письмо, племяшок, ой как долго по свету странствует. Я ведь тоже от своих еще ни строчки не получил.
— Может, Варвара сюда приедет? — робко спросила Серафима.
— Раньше не приехала, а теперь куда? Слышала, по вечерам пушки гукают? До фронта напрямки через леса-болота верст пятьдесят будет.
— А если сюда… придут? — сказал Ратмир.
— Я слышал, плотно немцы застряли под Микешином. — ответил дядя. — Болота там непроходимые… — Он заволновался: — Да и сколько же ему, разэтакому, можно наступать? До Урала, что ли? Закрепляются наши по всему фронту.
— Чего же тогда вас… перебрасывают? — ввернул Ратмир.
— Не нашего с тобой ума это дело, племяшок, — помрачнев, ответил дядя.
— Я вам никакой не племяшок, — пробурчал в тарелку Ратмир, однако портной услышал.
— Не серчай, что не отправил тебя в Кунгур, — сказал он. — Там, брат, тоже несладко. Не жил у чужих людей?
«А ты — свой?» — с тоской подумал Ратмир.
— У чужих-то людей, племяшок, охо-хо как несладко! — придав теплоту голосу, продолжал дядя. — Куда ни сунься, все кругом не свое, не родное…
— В Кунгуре ведь у вас живет родная сестра? — удивился Ратмир.
— Родная-то родная… — согласился портной. — Так ведь не в гости приехал бы к ней, а жить. И никто не знает, когда эта война кончится.
— Это верно, — вздохнула горбунья, — в гостях не дома…
— Тебе-то, Серафима, чем худо у меня живется? — с неудовольствием взглянул на нее дядя. — Али ты не хозяйка в доме?
— Козушку жалко, — всхлипнула Серафима и кончиками белого платка, надвинутого на лоб, вытерла слезы. — Лежит, сердечная, во дворе и так жалобно мекает, а в глазах — тоска смертная…
— Поросенка до рождества не держите, — распорядился портной. — Как заморозки ударят, так и заколите. Я договорился с дедом Василием, он зарежет. А ты, Серафима, закопти обе ноги и повесь в подполе. Может, какая оказия случится — пошлешь Мане в Кунгур.
Дядя Ефим перекинул лямки вещмешка через плечо, взял со скамейки шинель.
— Садись за стол, — засуетилась горбунья, — поешь на дорожку.
— Бывайте, — сказал портной и в последний раз обвел комнату глазами. — Будет такая возможность — я наведаюсь. Не думаю, чтобы нас далеко перебросили… — И уже на пороге прибавил: — Глядите за домом и этих… постояльцев поменьше пускайте. Народ такой, бросит где окурок — и сгорите.
— Не сгорим, — сказал Ратмир и заставил себя посмотреть на портного. До этого он не открывал глаз от тарелки. Он даже улыбнулся, но улыбка получилась кривой. Не жизнерадостной. Нет, не мог простить Ратмир дяде Ефиму того, что недавно испытал, когда, глотая пыль, бежал за грузовиком, а горькие слезы обиды жгли глаза. И напрасно портной думает, что Ратмир будет сторожить его дом. Не жалко Ратмиру дядиного добра. Ни капельки!
Серафима кинулась к плите, вывалила в старую газету стопку блинов, завернула и стала совать портному.
— Из остатней пшеничной мучки блинчики-то, — приговаривала она. — Возьми, Ефим Авдеич, съешь вечерком и своих сослуживцев попотчуешь.
— Я напишу, — сказал дядя Ефим. — Будут письма от Мани — перешлешь мне, Серафима.
Сунул сверток в карман шинели и ушел.
— Дай бог ему здоровьичка, — перекрестилась на угол горбунья. — Хороший хозяин…
— А человек, по-твоему, он хороший? — помолчав, спросил Ратмир.
— Я замечаю, ты не любишь Ефима, — сказала Серафима. — Работящий он мужик, минуты без дела не может. И другим не дает сидеть сложа руки… Ну, скуповат, это верно, знает копейке цену. И портной хороший. Считай, полпоселка обшил, конешно, и берет за это соответственно. Глянь, дом-то у него — полная чаша! Уж он не побежит за какой малостью к соседу — все у него под рукой… Всю жизнь, как муравей, все в дом тащит. Непьющий к тому же, не курит… А как Маню свою любит! А ведь взял ее с ребятенком. Аля-то не родная ему дочка.
— То-то они не похожи, — озадаченно проговорил Ратмир. Он впервые услышал про это.
— И словом не попрекнет Маню, а Аля и не знает, что не родной он ей отец.
— А кто родной?
— Был тут один… красавчик! — неохотно ответила Серафима. — Покрутился в поселке, а потом в Питер уехал, а Маню-то на девятом месяце бросил. Ефим прямо из роддома и привез ее сюда… Сказал, чтобы никаких алиментов, теперь это его дочка. Вот какой он, Ратмирушка, человек-то, Ефим Валуев. Одним словом, однолюб. Краше Мани никого и на свете нету для него.
— Побегу, Пашка ждет, — поднялся из-за стола Ратмир, — Чего ж это мы! — спохватилась горбунья. — Надо бы Ефима-то проводить… Пошли, родимый, на станцию, может, еще успеем…
— Слышишь? — остановился у двери Ратмир. — Паровоз трубит. Тю-тю, отправился эшелон! — Он кинулся к окну. — Не на фронт поехал Валуев… В другую сторону.
— Ночевать-то придешь?
— Мы с Пашкой в лесу, в землянке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25