Она трет глаза, потягивается, откидывается в скрипящем кресле и легкомысленно, необдуманно закидывает сапоги на стол возле карты. Не армейские и не те, что были на ней, когда мы впервые встретились; высокие сапоги для верховой езды, из мягкой бурой блестящей кожи, слегка поношенные, но все еще превосходные. Они похожи на мою старую пару, последнюю, из которой я вырос; еще два беженца, похищенные из нашего прошлого, несомненно, извлеченные из какого-нибудь шкафа, кладовой или давным-давно опечатанной комнаты. Я смотрю, как маленькие хлопья грязи падают с подошв, лаская карту.
— О, Авель, — произносит она. Я придвигаю другой стул и сажусь напротив. Неизящная в пробуждении, как и во сне, она ковыряет в ухе, рассматривает серу на кончике пальца, потом смотрит на часы и хмурится. — Лучше поздно, чем никогда.
— Я не вполне виноват в опоздании. Только что умер наш старейший слуга.
Она, похоже, взволнована.
— Что, старик Артур? Как?
— Снаряд пролетел сквозь его комнату. Не ранен, но, думаю, сердце не выдержало.
— Мне очень жаль, — говорит она, снимая сапоги со стола. По-прежнему хмурится, но теперь озабоченно, сочувственно даже, — Я так поняла, он здесь жил очень долго.
— Всю мою жизнь, — отвечаю я. Она издает невнятный звук.
— Я-то думала, мы это пережили без потерь. Черт. — Она качает головой.
Меня начинают капризно раздражать ее сочувствие и лицемерная печаль. Если кто и должен горевать, так это я; он был моим слугой, и она не имеет права отнимать у меня эту роль, даже если я предпочел до предела не доигрывать; недоиграть — мое право, а вот у нее права выступать дублером нет.
— Так вот, нет; у нас потери, — отрывисто отвечаю я. Потом добавляю: — Уверен, его многим будет не хватать. — (Кто станет приносить мне завтрак по утрам?)
Она задумчиво кивает.
— Надо ли кому-нибудь сообщить?
Я и не подумал. Рукой отметаю предложение:
— Кажется, у него есть какие-то родственники, но они живут на другом конце страны. — Лейтенант понимающе кивает. На другом конце страны; в имеющихся условиях с тем же успехом можно сказать, что они живут на Луне. — В окрестностях точно никого нет, — говорю я.
— Я прослежу, чтобы его похоронили, если хотите, — предлагает она.
Я могу придумать массу ответов, но ограничиваюсь кивком и «благодарю».
— Итак, — она глубоко вздыхает, встает, подходит к окну и отдергивает шторы, открывая небо. — Карты, — произносит она, снова садясь на стул.
Мы обсуждаем ее мини-кампанию; она хочет атаковать сегодня днем, пока светло. День, похоже, ясный, а без роскоши метеопрогнозов солдатам, как и всем прочим, остаются лишь народные приметы, что, как повествуют сказания, веками направляли пастухов. Лучше атаковать, когда можешь, если только не зарядит дождь, пропитывающий все мероприятие влагой и смертью.
Я помогаю изо всех сил. Карандашом правлю карты, прокладываю борозду новой дороги, парой штрихов возвожу мост, а толстой чертой и несколькими движениями запястья сооружаю плотину и устраиваю разлив. Лейтенант благодарна и, пока мы беседуем, хмыкает, кивает и обкусывает ноготь. Странное новое чувство — очевидно, ощущение собственной полезности — растет во мне, а вместе с ним — на удивление приятная признательность за работу в команде — в такой, какой правит лейтенант: каждый зависит от разработки стратегии, каждая жизнь определяется тем, насколько хорошо или плохо лейтенант обдумает то, что все должны совершить по ее приказу. Какая общность, какая общительность даже, пусть потенциально смиренная и к тому же убийственная; пред этим образчиком esprit de corps * и в самом деле бледнеет и мельчает надуманное товарищество охотников.
* Здесь: боевого товарищества (фр.).
Потом к нам присоединяется заместитель лейтенанта мистер Рез; он тоже садится, изучает карты, выслушивает ее предложения. Мистер Рез среднего, по-видимому, возраста; недостаточно стар, чтобы годиться лейтенанту в отцы. Он высок и худ, с сединой в черных волосах, на крупной переносице высоко сидят очки в тонкой оправе.
Теперь я понимаю, что он — единственный из людей лейтенанта с безволосым лицом (пусть у некоторых растительность на лице — всего лишь пушистые юношеские кустики). Около года назад, когда у нас отключили электричество, я сам на некоторое время отпустил бороду. Этот последний год я пользовался древней острой бритвой, которую старик Артур добыл мне из кладовой в комплекте с кисточкой, кружкой, зеркальцем, точильным камнем и кожаным ремнем для правки. Я поймал себя на том, что раздумываю, есть ли у мистера Реза запас бритвенных лезвий и связано ли как-то его прозвище с чисто выбритой натурой.
Он сидит сгорбившись, сосредоточившись на картах. Его вклад — ворчание и несколько предположений, по большей части — пессимистических прогнозов насчет расстояния, которое способен покрыть их транспорт, пока не кончится горючее.
В какой-то момент мне позволено уйти, хоть и с несомненно искренними благодарностями лейтенанта. Я чувствую себя изгнанником; возможно, я лишен права наблюдать формирование более подробного плана из-за инстинктивного или подозрительного их стремления сохранять приготовления в тайне, а может, из-за того, что лейтенант ошибочно предположила, что мне скучно заниматься военными делами. Решившись, я останавливаюсь у дверей библиотеки.
— Вам не хватает горючего? — спрашиваю я. Лейтенант поднимает голову, глянув на мистера Реза.
— Ну, как бы да, — отвечает она, вроде как сбитая с толку. — Вообще-то, как и всем сейчас.
— Я знаю, где есть немного, — сообщаю я.
— Где?
— Под нашим экипажем, в конюшне. Там несколько канистр бензина и соляра и одна с маслом. Привязаны снизу.
Она смотрит на меня, подняв одну бровь.
— Я собирался использовать его как валюту, — объясняю я, не намеренный смущаться. — Обменивать на него всякие вещи по дороге, — Я слегка хмурюсь и взмахиваю рукой. — Но забирайте, не стесняйтесь. — Улыбаюсь как можно великодушнее.
Лейтенант медленно вдыхает и выдыхает.
— Ну, это очень щедро с вашей стороны, Авель, — произносит она. Глаза сужаются над легкой гримасой улыбки. — Может, вы еще что-нибудь интересное прячете?
— Больше ничего, — отвечаю я, лишь чуть-чуть разочарованный ее реакцией. — Все в замке и поместье открыто и вполне очевидно. Оружия или медикаментов, о которых бы вы не знали, у нас нет, а драгоценности вы разрешили Морган оставить.
Она кивает.
— Разрешила, — произносит она. Улыбка чуть мягче. — Ну, спасибо за ваш вклад. Может, попросите кого-нибудь отнести топливо к грузовикам?
— Разумеется, — отвечаю я с легким поклоном, выхожу и захлопываю дверь. Меня переполняет странное чувство — смесь облегчения и веселья.
Распоряжение выполнено, и я снова поднимаюсь к тебе, моя милая, и на секунду задерживаюсь возле оконной створки у себя в комнате. Дыра в полу забита и закрыта ковром и большой керамической вазой, а поверх дыры в потолке и стене прибит старый гобелен. Непрерывный стук наверху свидетельствует, что слуги изо всех сил заделывают крышу.
Я толчком распахиваю окна, сквозь дымку и россыпь дождей гляжу на далекие, безлюдные земли, на наши изуродованные палатками лужайки и в неверном по-прежнему ветре, прилетевшем из-за холмов, с равнин, поверх свежего дуновения улавливаю возобновившийся гул далекого артобстрела и запах смертного гниения.
Глава 9
Шевелишься ты, и ветер поспешно шевелит светлеющий воздух, шуршащие ветви; я собираюсь уходить. Решаю, что башмаки мои недостаточно прочны, и переобуваюсь в пару покрепче; это требует смены носков и брюк, а затем пиджака, рубашки и жилета — не хочу же я нелепо выглядеть. Я аккуратно перекладываю содержимое карманов и даже сам вешаю одежду в шкаф.
Зайдя к тебе, обнаруживаю, что ты со слипающимися глазами неловким ртом поглощаешь холодный завтрак. Сажусь к тебе на постель и гляжу, как ты медленно ешь. Ты все ещё дышишь с некоторым трудом.
— Роли сказал, — хрипло говоришь ты, — что Артур умер.
— Не надо звать его Роли, — машинально поправляю я.
— Это правда?
— Да, — отвечаю я. Ты киваешь, продолжая жевать.
Я пытаюсь понять, что теперь чувствую, и решаю, что нервничаю. Мне привычно лишь предвкушение, не это, может, сходное, но на редкость неприятное чувство; полагаю, оно еще острее, поскольку непривычно. За последние годы во множестве случались страхи и кризисы, в обстоятельствах, по спирали мчавшихся вниз, — тогда казалось, что невероятно, хотя, оглядываясь назад, понимаешь, что во всех событиях был некий оттенок неумолимости, — к нынешним беспредельным бедствиям; но ужаса этого мне в прошлом как-то удавалось избегать.
Быть может, раньше, спрятавшись в управление домом и обширными владениями, я постоянно ощущал свою власть; даже решение отправиться в путь, оставить замок ради него самого, виделось смелым и находчивым шагом, попыткой взять наконец судьбу в собственные руки, — а прежняя решимость уже казалась скорее безрассудной, нежели храброй. И в финале неудавшегося полета, когда лейтенант вернула нас обратно, я ощущал беспокойство, гнев и какой-то возмущенный, физический страх, но все это было вынужденно загнано на зады сознания непосредственностью, с которой следовало реагировать на обстоятельства, нашим погружением в требовательный миг.
Но эта дрожь, эта лихорадочная тревога, этот страх перед будущим — нечто совершенно иное. Не припомню, чтобы я чувствовал что-либо подобное с раннего детства, когда меня отсылали в комнату ожидать отцовского наказания.
Я оглядываю твою комнату. Слышу, как этажом ниже лейтенант командует своими людьми, выкрикивает приказы. Над головой по-прежнему стучат. Замок — окруженный, изнасилованный, завоеванный, использованный и пронзенный — удерживает всех нас; тебя и меня, наших слуг, солдат лейтенанта. Его древние камни, спорно не оскверненные, будто съежились; без надругательств, без кражи сокровищ, при одном только появлении лейтенанта и ее солдат замок пал и теперь уменьшился настолько, что выражается лишь через время и материю. Кому какое теперь дело до нашего наследия? Где дух замка, и какое он имеет значение?
При всех военных своих чертах, замок — объект цивилизации, и ценность его ощутима лишь в мирные времена. Чтобы он полностью вернул себе былую важность и могущество, все окружающее нас должно опуститься еще глубже, туда, где не работают моторы, не стреляют ружья, а людям вроде лейтенанта и ее солдат остаются одни стрелы, луки и копья (и даже осадные машины способны сровнять замок с землей). Легенда карты, которую лейтенант испачкала немытыми волосами и грязью с сапог, сократится, и эта великолепная бумага, отобразив, поможет всем нам.
Поступаю ли я и поступил ли правильно? Может, стоило запутать их в карте, как-то сообщить о нападении противнику, под каким-нибудь предлогом отказаться идти с ними, не покидать замок и разделаться с оставшимися здесь, понадеявшись, что основные силы уничтожит враг. Может, не стоило говорить им про топливо, спрятанное под экипажем.
Но все-таки я чувствую, что прав; сейчас они за нас, и, помогая им захватить орудие, я прикрываю наши собственные тылы. Эта пушка знает, где мы, и лишь удача не дала ей сегодня уничтожить ползамка — и нас с тобой — тем первым утренним выстрелом. Кто знает, что случится днем? При любой атаке мой дом волей-неволей незащищенным останется в тылу. Если их разгромят, у меня должна быть возможность бежать, отступить вместе с ними, или даже вовсе отделаться от их общества. В любом случае, причина обстрела замка теми, кто его обстреливал, от замка удалится, и нас, быть может, оставят в покое. Если банда лейтенанта победит, наверняка уменьшившись, непосредственная угроза все же будет аннулирована, отдана во власть лейтенанту или просто уничтожена.
Так или иначе, я на некоторое время избавлю от них замок. Выведу всех отсюда на битву и приму участие хотя бы в этом несущественном эпизоде; почувствую себя живым, как не чувствовал никогда.
Быть может, ни один из нас не вернется назад, моя милая; быть может, лишь ты, несколько слуг и слабые, ущербные члены лейтенантовой труппы останутся жить в замке. Я гляжу на тебя — ты зеваешь, откидываешь с лица тяжелый водопад темных волос, мажешь маслом обгрызенный хлебный ломоть, — и спрашиваю себя, вспомнишь ли ты обо мне с нежностью, или — через некоторое время — вспомнишь ли вообще.
О господи. Вот она, жалость к себе. Я воображаю себя драматически мертвым, трагически отнятым у тебя и еще жалостнее позабытым. До каких чудовищных штампов доводят нас война и общественные раздоры, и насколько мощно их воздействие, если заражен даже я. Полагаю, следует взять себя в руки.
Ты доедаешь завтрак и в поисках салфетки потираешь пальцы. Я тянусь за платком, но ты пожимаешь плечами, вытираешь руки о край простыни, затем обсасываешь по очереди каждый палец. Ловишь мой взгляд и улыбаешься.
Интересно, сколько нам с тобой осталось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
— О, Авель, — произносит она. Я придвигаю другой стул и сажусь напротив. Неизящная в пробуждении, как и во сне, она ковыряет в ухе, рассматривает серу на кончике пальца, потом смотрит на часы и хмурится. — Лучше поздно, чем никогда.
— Я не вполне виноват в опоздании. Только что умер наш старейший слуга.
Она, похоже, взволнована.
— Что, старик Артур? Как?
— Снаряд пролетел сквозь его комнату. Не ранен, но, думаю, сердце не выдержало.
— Мне очень жаль, — говорит она, снимая сапоги со стола. По-прежнему хмурится, но теперь озабоченно, сочувственно даже, — Я так поняла, он здесь жил очень долго.
— Всю мою жизнь, — отвечаю я. Она издает невнятный звук.
— Я-то думала, мы это пережили без потерь. Черт. — Она качает головой.
Меня начинают капризно раздражать ее сочувствие и лицемерная печаль. Если кто и должен горевать, так это я; он был моим слугой, и она не имеет права отнимать у меня эту роль, даже если я предпочел до предела не доигрывать; недоиграть — мое право, а вот у нее права выступать дублером нет.
— Так вот, нет; у нас потери, — отрывисто отвечаю я. Потом добавляю: — Уверен, его многим будет не хватать. — (Кто станет приносить мне завтрак по утрам?)
Она задумчиво кивает.
— Надо ли кому-нибудь сообщить?
Я и не подумал. Рукой отметаю предложение:
— Кажется, у него есть какие-то родственники, но они живут на другом конце страны. — Лейтенант понимающе кивает. На другом конце страны; в имеющихся условиях с тем же успехом можно сказать, что они живут на Луне. — В окрестностях точно никого нет, — говорю я.
— Я прослежу, чтобы его похоронили, если хотите, — предлагает она.
Я могу придумать массу ответов, но ограничиваюсь кивком и «благодарю».
— Итак, — она глубоко вздыхает, встает, подходит к окну и отдергивает шторы, открывая небо. — Карты, — произносит она, снова садясь на стул.
Мы обсуждаем ее мини-кампанию; она хочет атаковать сегодня днем, пока светло. День, похоже, ясный, а без роскоши метеопрогнозов солдатам, как и всем прочим, остаются лишь народные приметы, что, как повествуют сказания, веками направляли пастухов. Лучше атаковать, когда можешь, если только не зарядит дождь, пропитывающий все мероприятие влагой и смертью.
Я помогаю изо всех сил. Карандашом правлю карты, прокладываю борозду новой дороги, парой штрихов возвожу мост, а толстой чертой и несколькими движениями запястья сооружаю плотину и устраиваю разлив. Лейтенант благодарна и, пока мы беседуем, хмыкает, кивает и обкусывает ноготь. Странное новое чувство — очевидно, ощущение собственной полезности — растет во мне, а вместе с ним — на удивление приятная признательность за работу в команде — в такой, какой правит лейтенант: каждый зависит от разработки стратегии, каждая жизнь определяется тем, насколько хорошо или плохо лейтенант обдумает то, что все должны совершить по ее приказу. Какая общность, какая общительность даже, пусть потенциально смиренная и к тому же убийственная; пред этим образчиком esprit de corps * и в самом деле бледнеет и мельчает надуманное товарищество охотников.
* Здесь: боевого товарищества (фр.).
Потом к нам присоединяется заместитель лейтенанта мистер Рез; он тоже садится, изучает карты, выслушивает ее предложения. Мистер Рез среднего, по-видимому, возраста; недостаточно стар, чтобы годиться лейтенанту в отцы. Он высок и худ, с сединой в черных волосах, на крупной переносице высоко сидят очки в тонкой оправе.
Теперь я понимаю, что он — единственный из людей лейтенанта с безволосым лицом (пусть у некоторых растительность на лице — всего лишь пушистые юношеские кустики). Около года назад, когда у нас отключили электричество, я сам на некоторое время отпустил бороду. Этот последний год я пользовался древней острой бритвой, которую старик Артур добыл мне из кладовой в комплекте с кисточкой, кружкой, зеркальцем, точильным камнем и кожаным ремнем для правки. Я поймал себя на том, что раздумываю, есть ли у мистера Реза запас бритвенных лезвий и связано ли как-то его прозвище с чисто выбритой натурой.
Он сидит сгорбившись, сосредоточившись на картах. Его вклад — ворчание и несколько предположений, по большей части — пессимистических прогнозов насчет расстояния, которое способен покрыть их транспорт, пока не кончится горючее.
В какой-то момент мне позволено уйти, хоть и с несомненно искренними благодарностями лейтенанта. Я чувствую себя изгнанником; возможно, я лишен права наблюдать формирование более подробного плана из-за инстинктивного или подозрительного их стремления сохранять приготовления в тайне, а может, из-за того, что лейтенант ошибочно предположила, что мне скучно заниматься военными делами. Решившись, я останавливаюсь у дверей библиотеки.
— Вам не хватает горючего? — спрашиваю я. Лейтенант поднимает голову, глянув на мистера Реза.
— Ну, как бы да, — отвечает она, вроде как сбитая с толку. — Вообще-то, как и всем сейчас.
— Я знаю, где есть немного, — сообщаю я.
— Где?
— Под нашим экипажем, в конюшне. Там несколько канистр бензина и соляра и одна с маслом. Привязаны снизу.
Она смотрит на меня, подняв одну бровь.
— Я собирался использовать его как валюту, — объясняю я, не намеренный смущаться. — Обменивать на него всякие вещи по дороге, — Я слегка хмурюсь и взмахиваю рукой. — Но забирайте, не стесняйтесь. — Улыбаюсь как можно великодушнее.
Лейтенант медленно вдыхает и выдыхает.
— Ну, это очень щедро с вашей стороны, Авель, — произносит она. Глаза сужаются над легкой гримасой улыбки. — Может, вы еще что-нибудь интересное прячете?
— Больше ничего, — отвечаю я, лишь чуть-чуть разочарованный ее реакцией. — Все в замке и поместье открыто и вполне очевидно. Оружия или медикаментов, о которых бы вы не знали, у нас нет, а драгоценности вы разрешили Морган оставить.
Она кивает.
— Разрешила, — произносит она. Улыбка чуть мягче. — Ну, спасибо за ваш вклад. Может, попросите кого-нибудь отнести топливо к грузовикам?
— Разумеется, — отвечаю я с легким поклоном, выхожу и захлопываю дверь. Меня переполняет странное чувство — смесь облегчения и веселья.
Распоряжение выполнено, и я снова поднимаюсь к тебе, моя милая, и на секунду задерживаюсь возле оконной створки у себя в комнате. Дыра в полу забита и закрыта ковром и большой керамической вазой, а поверх дыры в потолке и стене прибит старый гобелен. Непрерывный стук наверху свидетельствует, что слуги изо всех сил заделывают крышу.
Я толчком распахиваю окна, сквозь дымку и россыпь дождей гляжу на далекие, безлюдные земли, на наши изуродованные палатками лужайки и в неверном по-прежнему ветре, прилетевшем из-за холмов, с равнин, поверх свежего дуновения улавливаю возобновившийся гул далекого артобстрела и запах смертного гниения.
Глава 9
Шевелишься ты, и ветер поспешно шевелит светлеющий воздух, шуршащие ветви; я собираюсь уходить. Решаю, что башмаки мои недостаточно прочны, и переобуваюсь в пару покрепче; это требует смены носков и брюк, а затем пиджака, рубашки и жилета — не хочу же я нелепо выглядеть. Я аккуратно перекладываю содержимое карманов и даже сам вешаю одежду в шкаф.
Зайдя к тебе, обнаруживаю, что ты со слипающимися глазами неловким ртом поглощаешь холодный завтрак. Сажусь к тебе на постель и гляжу, как ты медленно ешь. Ты все ещё дышишь с некоторым трудом.
— Роли сказал, — хрипло говоришь ты, — что Артур умер.
— Не надо звать его Роли, — машинально поправляю я.
— Это правда?
— Да, — отвечаю я. Ты киваешь, продолжая жевать.
Я пытаюсь понять, что теперь чувствую, и решаю, что нервничаю. Мне привычно лишь предвкушение, не это, может, сходное, но на редкость неприятное чувство; полагаю, оно еще острее, поскольку непривычно. За последние годы во множестве случались страхи и кризисы, в обстоятельствах, по спирали мчавшихся вниз, — тогда казалось, что невероятно, хотя, оглядываясь назад, понимаешь, что во всех событиях был некий оттенок неумолимости, — к нынешним беспредельным бедствиям; но ужаса этого мне в прошлом как-то удавалось избегать.
Быть может, раньше, спрятавшись в управление домом и обширными владениями, я постоянно ощущал свою власть; даже решение отправиться в путь, оставить замок ради него самого, виделось смелым и находчивым шагом, попыткой взять наконец судьбу в собственные руки, — а прежняя решимость уже казалась скорее безрассудной, нежели храброй. И в финале неудавшегося полета, когда лейтенант вернула нас обратно, я ощущал беспокойство, гнев и какой-то возмущенный, физический страх, но все это было вынужденно загнано на зады сознания непосредственностью, с которой следовало реагировать на обстоятельства, нашим погружением в требовательный миг.
Но эта дрожь, эта лихорадочная тревога, этот страх перед будущим — нечто совершенно иное. Не припомню, чтобы я чувствовал что-либо подобное с раннего детства, когда меня отсылали в комнату ожидать отцовского наказания.
Я оглядываю твою комнату. Слышу, как этажом ниже лейтенант командует своими людьми, выкрикивает приказы. Над головой по-прежнему стучат. Замок — окруженный, изнасилованный, завоеванный, использованный и пронзенный — удерживает всех нас; тебя и меня, наших слуг, солдат лейтенанта. Его древние камни, спорно не оскверненные, будто съежились; без надругательств, без кражи сокровищ, при одном только появлении лейтенанта и ее солдат замок пал и теперь уменьшился настолько, что выражается лишь через время и материю. Кому какое теперь дело до нашего наследия? Где дух замка, и какое он имеет значение?
При всех военных своих чертах, замок — объект цивилизации, и ценность его ощутима лишь в мирные времена. Чтобы он полностью вернул себе былую важность и могущество, все окружающее нас должно опуститься еще глубже, туда, где не работают моторы, не стреляют ружья, а людям вроде лейтенанта и ее солдат остаются одни стрелы, луки и копья (и даже осадные машины способны сровнять замок с землей). Легенда карты, которую лейтенант испачкала немытыми волосами и грязью с сапог, сократится, и эта великолепная бумага, отобразив, поможет всем нам.
Поступаю ли я и поступил ли правильно? Может, стоило запутать их в карте, как-то сообщить о нападении противнику, под каким-нибудь предлогом отказаться идти с ними, не покидать замок и разделаться с оставшимися здесь, понадеявшись, что основные силы уничтожит враг. Может, не стоило говорить им про топливо, спрятанное под экипажем.
Но все-таки я чувствую, что прав; сейчас они за нас, и, помогая им захватить орудие, я прикрываю наши собственные тылы. Эта пушка знает, где мы, и лишь удача не дала ей сегодня уничтожить ползамка — и нас с тобой — тем первым утренним выстрелом. Кто знает, что случится днем? При любой атаке мой дом волей-неволей незащищенным останется в тылу. Если их разгромят, у меня должна быть возможность бежать, отступить вместе с ними, или даже вовсе отделаться от их общества. В любом случае, причина обстрела замка теми, кто его обстреливал, от замка удалится, и нас, быть может, оставят в покое. Если банда лейтенанта победит, наверняка уменьшившись, непосредственная угроза все же будет аннулирована, отдана во власть лейтенанту или просто уничтожена.
Так или иначе, я на некоторое время избавлю от них замок. Выведу всех отсюда на битву и приму участие хотя бы в этом несущественном эпизоде; почувствую себя живым, как не чувствовал никогда.
Быть может, ни один из нас не вернется назад, моя милая; быть может, лишь ты, несколько слуг и слабые, ущербные члены лейтенантовой труппы останутся жить в замке. Я гляжу на тебя — ты зеваешь, откидываешь с лица тяжелый водопад темных волос, мажешь маслом обгрызенный хлебный ломоть, — и спрашиваю себя, вспомнишь ли ты обо мне с нежностью, или — через некоторое время — вспомнишь ли вообще.
О господи. Вот она, жалость к себе. Я воображаю себя драматически мертвым, трагически отнятым у тебя и еще жалостнее позабытым. До каких чудовищных штампов доводят нас война и общественные раздоры, и насколько мощно их воздействие, если заражен даже я. Полагаю, следует взять себя в руки.
Ты доедаешь завтрак и в поисках салфетки потираешь пальцы. Я тянусь за платком, но ты пожимаешь плечами, вытираешь руки о край простыни, затем обсасываешь по очереди каждый палец. Ловишь мой взгляд и улыбаешься.
Интересно, сколько нам с тобой осталось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28