Я едва отдавал себе отчет, где я. Мне пришлось сделать усилие, чтобы сфокусировать глаза. Оказывается, мы уже были в зале суда и Магнусон раскладывал свои бумаги, готовился к заключительному выступлению.
Как, оказывается, все просто. Зачем-то кто-то пытался открыть мою камеру, зачем-то кто-то пытался украсть у Айвэна Бермана рыболовные крючки, зачем-то он в больнице. Все оказалось так просто. Так банально.
Я почувствовал глубочайшую усталость. Скоро нужно будет выбирать. Смерть или полная переделка. Потом, потом, сейчас я не мог решить ничего. Откуда-то издалека доносился голос. Ах да, это же Магнусон.
— …Он похищает крупную сумму денег у профессора Ламонта, с которым познакомился, готовя материал для защиты своего клиента…
Кто похищает крупную сумму денег? Ах да, это же я. Как это солидно звучит: «Похищает крупную сумму денег!» Я начинаю испытывать к себе даже некоторое. уважение. Крупная сумма денег! И похищает ее. Не крадет, а похищает.
— …Останавливает машину на ночной дороге. Мы никогда не узнаем, что он сказал несчастному коммивояжеру, который, наверное, торопился в гостиницу, по тот согласился подвезти его. Он не знал, кого он сажает. Он не знал, что истекают последние минуты его жизни. Он не знал, что Рондол уже сжимает в руке пистолет, из которого он через несколько минут выстрелит пожилому человеку в спину. В спину…
Боже мой, какой же он негодяй, этот Рондол, пронеслось у меня в голове. Но ведь Рондол — это я. Ах да, я. Я покрутил головой. В ней тяжело плеснулись мои жидкие мозги. Реальность наплывала на меня обрывками фраз Магнусона, тяжелым, свинцовым отчаянием, мягким, ватным бессилием.
Мозг мой, мой бедный мозг мог противопоставить этой реальности лишь одну картину. Прозрачный, схваченный легким инеем саркофаг. И в нем я. Что такое я? Почему я придаю такое большое значение этой, в сущности, банальнейшей комбинации атомов, которая называется Язон Рондол?
— …Но что-то испугало его. Он выбрасывает еще теплым труп на шоссе и через минуту бросает и машину. Он бежит в лес…
Ну хорошо, рассыплется эта комбинация атомов, возникнет другая, как меняются узоры из цветных стекляшек при повороте детского калейдоскопа. Исчезнет Язон Рондол, появится другой. Мир не остановится. Калейдоскоп никогда не останавливается. Придет время — исчезнет и Магнусон, который так старается сейчас убедить всех, что Рондол — убийца и вор. И судья, и все сидящие в зале. Все исчезнут, растают с новым поворотом калейдоскопа. Боже, сколько комбинаций маленьких цветных стекляшек, которые называются жизнью.
— … Он мечется по лесу. Его охватывает ужас. Он не может найти себе место в ночном лесу. За каждым деревом ему чудится…
Нет, Магнусон, он уже не мечется. Вы можете теперь не тратить красноречие. Старое доброе судебное красноречие. Оно ведь только для публики, телевидения и газет. Электронным потрохам судейских машин наплевать, скажете вы «он мечется по ночному лесу» или «его местопребывание с такого-то по такой-то час точно не установлено». Все это словоговорение им давно уже не нужно. Они давно уже знают, что коммивояжера ухлопал Рондол, он же «похитил крупную сумму денег», он же напал на блюстителя закона и бежал. Боже, как же, должно быть, им скучно, бедным судейским машинам. Говорят, что у. них нет эмоций и что потому-то они выживают из судов судей. Что-то я не очень-то верю, чтобы такие умные машины могли долго оставаться равнодушными. Ведь каждый день перед ними проходит бесконечный парад человеческих пороков. Разве могут остаться даже транзисторы равнодушными к этим сомкнутым рядам лжи, оркестру жадности, колоннам корысти, коварства и предательства?
— …И вот, загнанный и потерянный, он снова выходит на дорогу…
Какая логика, какая поэзия! Какой сплав ума и чувства! И все для того, чтобы разделаться с одним Язоном Рондолом. Все для того, чтобы бело-розовый профессор Ламонт по-прежнему мог потирать свои чистенькие лапки и писать новые сценарии. С новыми участниками, за новые гонорары. Все правильно. Чудес действительно не бывает. Выживают сильнейшие. Маленький адвокатик вообразил себя Ричардом Львиное Сердце и отправился освобождать гроб господень. Лбом об стенку. Об стенку, воздвигнутую профессором Ламонтом, его покровителями и заказчиками. Адвокатишко против системы. Отработанной, отшлифованной системы…
— …Капитан Мэннинг. сажает его в свою машину. Рядом с собой. Он отсылает даже своего помощника. Он хочет остаться с преступником с глазу на глаз. Он мучительно хочет понять, что — заставило адвоката, интеллигентного человека, в одну ночь разрушить всю свою жизнь, стать на путь преступления. Он полицейский, но он человек в первую очередь. Он хочет понять…
И я хочу понять. И не могу. Почему зло настолько сильнее добра, а ложь — правды? Почему в их вечном состязании почти всегда финишной ленточки раньше касаются пороки, чем добродетели? Может быть, так и надо? Не может же природа ошибаться столько тысячелетий подряд?
— …Воспользовавшись доверчивостью капитана, наносит ему зверский удар в лицо, последствия которого мы все видели вчера…
Бедный, бедный капитан Мэннинг, чистая, доверчивая душа. Он так верил, что адвокат выйдет из машины и подставит себя под колеса, под выстрел, а тот его обманул. Подло, позорно обманул. Трагедия преданной доверчивости.
Для чего все это проносится сквозь мой и без того уставший мозг? Для чего все эти жалкие поплавки слов? Я устал, устал, я хочу покоя.
Я вспомнил вдруг измененного, с которым столкнулся как-то на улице. Он шел осторожно, чуть бочком, как ходит большинство измененных. Не шел, а скользил. Он был довольно высокого роста, но — странное дело!. — он казался маленьким. Глаза его были опущены… Как говорили когда-то? Ага, глаза его были опущены долу. На губах — слабая улыбка. Улыбка просительная и прощающая. Он скользил по шумной улице, а я шел за ним, завороженный его отрешенностью. Измененные не носят особой одежды, на них нет никаких особых знаков. Но их узнаешь сразу. Они — как золото. Они не вступают в реакцию с окружающей их толпой.
Измененный, за которым я долго шел по улице, словно предчувствовал, что и я столкнусь с выбором.
Он взглянул на меня одновременно испуганно и с жалостью. Он скользил бочком по людной улице и был один. Он шел сквозь жадность, суету и не касался их. Тихая тень на бурлящем рынке.
Я помню, как у меня тогда сжалось сердце. За него ли, за себя?
— …Пробрался в мирную обитель двух сестер, пожилых женщин, принеся с собой насилие и трагедию. Заставить женщину восьмидесяти одного года поднять руку на блюстителя закона — это…
А может быть, и я смогу так же идти сквозь смрадный шум человеческой ярмарки чистым и отрешенным? Может быть, когда через день дело дойдет до большого выбора, я возьму ручку и жирно перечеркну слова «смертная казнь»? Может быть, тогда я сумею отдохнуть от этой суеты?
Не было сил, не хотелось больше бороться. Отпусти руки, расслабь мышцы, отдохни.
Они все верили, измененные. Почему-то они все приходили к богу. Они находили его, и он принимал их. Почему? Может быть, потому, что жизнь чувственная, энергичная, полная борьбы, пугала их? Потому что они становились кроткими? А разве кротость — не шаг к богу? И эта улыбка, что всегда у них на губах… Слабая, притушенная. Извиняющаяся и извиняющая.
Может быть, они действительно лучше нас? Может быть, спасение лежит в них? Может быть, не случайно у нас постоянно растет преступность? Может быть, это часть плана, намеченного природой пли богом?
Мне было бесконечно грустно. Но не так, как тогда, во дворе у Ламонта, под холодным темным октябрьским небом, когда Одри провела рукой по моей щеке. Та грусть была светла. И в ее боли была сладость.
Теперь мне было грустно не так. Тяжелее. Темнее. Безнадежнее. Безвозвратнее. Язон, Язон, где годы твоей жизни? Куда они провалились?
— …надеясь ввести в заблуждение суд. Да, формально он сам отдал себя в руки полиции, но позволительно спросить: а что еще оставалось ему делать, когда он чувствовал сжимающуюся вокруг себя сеть правосудия?
Мне лет шесть. А может быть, семь, Я стою с отцом у витрины часового магазина. В витрине, на черном бархате большие бронзовые часы. Рядом с циферблатом маленькие ворота. Если присмотреться — видны даже желтые шляпки гвоздиков. Каждые четверть часа ворота открываются, из них выходит рыцарь и поднимает меч. И когда он поднимает меч, звенят колокольчики. Серебряно, тоненько. Так тоненько, что их можно услышать сквозь стекло витрины лишь тогда, когда вокруг нет машин и мало людей.
Рыцарь взмахнул мечом и исчез. Мне грустно. Я не слышал колокольчиков. Отец тянет меня за руку. Я не хочу уходить от рыцаря. Мне почему-то грустно. Я плачу. Отец понимает. Он всегда понимал меня. Он не говорит ни слова. Мы ждем. Долгих, бесконечных пятнадцать минут. Мы стоим тихо и ждем. И снова выходит рыцарь и равнодушно поднимает меч угловатыми движениями заводного человечка. И мы с отцом слышим колокольчики. А может быть, и не слышим, но уверяем друг друга, что слышим. Что, впрочем, одно и то же.
Почему я вдруг вспомнил эти часы? Потому что Магнусон напоминает мне заводного человечка? Нет. Или потому, что вижу сейчас в измененных то, что хочу видеть? Кто знает…
Анатоль Магнусон, помощник окружного прокурора, который скоро, надо думать, станет окружным прокурором, обвинитель на процессе своего старого знакомого Язона Рондола, Анатоль Магнусон заканчивает свое блестящее выступление.
Я встаю и прошу перенести мое последнее слово на следующий день. Я прошу секретаря-контролера пригласить мисс Одри Ламонт. А вдруг произойдет чудо и я услышу серебряные колокольчики?
И вот я снова в комнатке секретаря-контролера. Позади меня мои конвоиры. Впереди — секретарь-контролер, И Одри. Наверное, она больна. Совсем больна. Под странно неподвижными, напряженными глазами тени. Темные, синие тени, Теперь я точно знаю, что она больна. Совсем больна.
Я смотрю на нее. Она на меня. Вдруг она медленно поднимает руку — какое у нее тонкое запястье! — и подносит ее к моему лицу. Один из конвоиров делает шаг в сторону и смотрит, — что она делает.
А она только стирает мне со щек влажные дорожки. Только и всего. Если я не проглочу этот чертов комок в горле, он задушит меня.
— Одри… — говорю я.
— Да?
— Я ни в чем не виноват…
— Я не знаю, Язон…
— Одри…
— Да?
— У меня к тебе большая просьба…
Она молчит и смотрит на меня.
— Но я тебя должен предупредить, если ты выполнишь ее, ты повредишь своему отцу.
Мы молчим. Долго молчим. У одного из конвоиров что-то булькает и переливается в животе. А может быть, это булькают и переливаются мои мысли.
— Да, Язон? — каким-то плоским, безжизненным голосом говорит Одри. Голосом, по которому проехал асфальтовый каток и выдавил из него все чувства.
— Ты помнишь два пакета, которые я передал тебе?
— Да.
— Ты выполнила мою просьбу, я знаю.
— Да, я положила ключи от сейфов в конверт и отправила в твою контору.
— Ключей нет, Одри. Их украли. От этого зависит моя жизнь. Можешь ты вспомнить, куда ты положила пакеты?
— Да. Как ты просил. В Местакский банк и в Первый городской банк.
— Ты не можешь вспомнить номера? Номера абонированных сейфов?
— Не знаю, Язон.
— Вспомни. Сосредоточься. Вспомни. Вот ты входишь…вспомни.
Она вспоминает. По-детски. Подняв глаза. Шевеля губами. Наверное, она так отвечала у доски. Наверное, она плохо училась.
— В Местакском банке…
— Вспомни, Одри.
Она вспоминает.
— Второй ряд снизу. Крайний справа. Да, точно, крайний справа.
— А номер?
— Нет, не помню. Но я помню номер в Первом городском. Кажется, помню. Потому что я подумала — это мое любимое число. А мое любимое число — двадцать два.
— Одри…
Она уходит. Я вижу, как она уходит, и не могу ее остановить. Есть ведь, есть такое слово, которое остановит ее. Не может не быть такого слова. Но я его не знаю. И она уходит.
Я медленно поднимаюсь со своего места и оглядываю зал. Неспешно, спокойно. Это моя аудитория. Их я должен взять за шиворот и потрясти так, чтобы они проснулись.
Мое последнее слово. Магнусон посматривает на публику со скучающим видом человека, попавшего на детский вечер. У судьи-контролера отсутствующее выражение лица человека, привыкшего спать с открытыми глазами.
— Ваша честь, — говорю я, обращаясь к судье-контролеру, — я прошу разрешения воспользоваться магнитофоном.
— У вас последнее слово, и я не совсем понимаю…
— Ваша честь, магнитофон абсолютно необходим для моего последнего слова.
— Хорошо, — кивает Ивама.
Ко мне пододвигают магнитофон. Я ставлю пленку и поворачиваю ручку громкости до отказа. Интересно, как там моя аудитория? Ага, я их, кажется, заинтересовал. Во время последнего слова обвиняемые не пользуются магнитофоном. Они отрицают свою вину или просят о снисхождении машину с транзисторными эмоциями.
Я нажимаю на клавишу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36