Выходит, он…
— Я должен сразу же попросить у нас прощения, продолжал Ламонт, — за то, что пригласил вас к себе без нашего согласия, но что поделаешь… — профессор развел руками, — бывают обстоятельства, когда приходится поступаться манерами. Но что же это я… Я даже не спросил вас, как вы себя чувствуете.
— Спасибо, мистер Ламонт. Не считая сухости во рту И полной неразберихи в голове, все в порядке.
— Да, да, конечно, это просто чудовищно, как и не подумал сразу, старый склеротик…
Трепеща от волнения, профессор подошел к двери.
— Оуэн, если вам не трудно, чашечку кофе для гостя. — Он повернулся ко мне. — Вы себе не представляете, каким я стал забывчивым. Ах, годы, годы…
Старый позер. Забывчивый. А посадить за дверью некоего Оуэна, чтобы я, часом, не удрал — это он не забыл. Оуэн оказался моим старым знакомым. По сросшимся бровям и бородавке на подбородке я узнал бы его и во время страшного суда. Да и без бровей и подбородка, пожалуй, тоже. Человека, который направляет на тебя пистолет, запоминаешь сразу и надолго. Пистолет вообще способствует хорошей памяти. Теперь, когда он был без пистолета и гладко выбрит, он был вполне респектабелен.
— Добрый день, — сказал я. — Сдается мне, мы где-то виделись…
Оуэн посмотрел на меня и усмехнулся.
— Что-то не припоминаю.
Он поставил на столик чашку кофе и вышел из комнаты.
Ламонт с улыбкой смотрел на меня и молчал. Я сделал несколько глотков.
— Ну, как кофе?
— Спасибо. Вполне…
— Ну и прекрасно. Пейте, дорогой Рондол. Когда вы сможете меня слушать, я кое-что объясню вам. Согласны?
Я поставил пустую чашку на стол. Должно быть, кофе нейтрализовало остатки снотворного в моем организме, потому что вдруг открылись запертые до этого мгновения эмоциональные шлюзы и на меня хлынули волны удивления, недоумения, негодования, страха. Но больше всего удивления. Что это все значило? Профессор физики и черноволосый Оуэн с пистолетом. Труп Джонаса в полутемной прихожей и Одри. Сочетания были противоречивы и никак не хотели укладываться в сознании. Но факты насильно втискивали их туда, вталкивали, запихивали, вбивали.
— Ну-с, — сказал Ламонт лекторским тоном, — давайте подумаем, с чего начать. Поскольку я понимаю ваше состояние, а говорить я могу часами: знаете, болтать — это моя слабость. Я, пожалуй, попытаюсь вначале ответить на вопросы, которые должны мучить вас больше всего. Ну-с, во-первых, убил ли мистер Гереро Джин Уишняк. Нет, не убивал. Да, скажете вы, но свидетельские показания, отпечатки пальцев… Как известно, вероятность случайного совпадения отпечатков пальцев равняется приблизительно одной шестидесятичетырехмиллиардной, так что случай здесь ни при чем. Все это сделано мною. Как — вы узнаете позже. Это ведь уже детали. Почему? Для чего? Потому что Ланс Гереро — человек, которого я ненавижу. Человек, который причинил страдания Одри. Это месть, дорогой мой Рондол, тщательно продуманная, выношенная годами месть. В моем возрасте люди часто плохо спят. И они, лежа в бессонной темноте, думают. Я думал о Гереро. О том дне, когда он будет раздавлен, когда на него навалится ужас преступления, которого он не совершил. О, не беспокойтесь, он не невинная овечка. Он совершил другое преступление. Он убил Одри. Она так и не стала той Одри, которой была до того проклятого дня, когда своей рукой всыпала в стакан сорок таблеток снотворного… Я мог бы убить его. Это просто. Это гораздо проще, чем многие думают. И дешевле. Но я не мог позволить себе такой гуманности по отношению к нему. Мгновенная смерть ведь не зло. Смерти как таковой для человека не существует. Умерший человек не знает, что умер. Смерть существует для живых. Мертвые бессмертны. Смерть страшна, когда ее много раз переживаешь заранее, когда она растягивается во времени. Такую смерть я желал Гереро, и такую смерть я нашел для него.
Ламонт встал со стула, глубоко вздохнул. Он сделал несколько шагов по комнате, еще раз вздохнул, как бы выпуская из себя избыток ненависти, клокотавшей в нем, и снова уселся.
— Ну-с, остался бедный Джонас. Преступление на Индепенденс-стрит было организовано идеально, все было учтено, но кто мог подумать, что бедняга забудет инструкции хозяина и все-таки поедет в тот вечер к нему, заметит и две машины там, и свет в окне, и расскажет обо всем этом вам. Мы не можем допустить никакого риска, и поэтому Джонас мертв, а вы здесь.
Он замолчал. Верхняя половина моей головы была снята, а на нижнюю положили дуршлаг, в который опрокинули целое ведро чудовищных фактов. И вот только понемножку смысл сказанного начинает просачиваться в сознание. Сознание дергается, его корежит, оно не хочет мириться со странностью узнанного, но сверху все капает и капает профильтрованный бред…
Я защищаюсь. Я собираю последние резервы и бросаю их в бой.
— Но все-таки отпечатки пальцев? Вы сами сказали, шансы на совпадение равны одной шестидесятичетырехмиллиардной…
— Если есть образец, можно взять кусочек мягкого пластика и изготовить факсимиле, которое вполне заменит настоящий палец и даст отличный отпечаток.
— А то, что несколько свидетелей видели Гереро на Индепенденс-стрит своими глазами? И его машина?
— Человек, игравший роль Гереро, приезжал туда только вечером. И в мягкой маске, очень похожей на лицо Гереро. Это уж совсем нетрудно. Ну а достать «шеворд» модели «клинэр» — это сущие пустяки. Для этого надо просто заплатить восемь тысяч. Только и всего.
— А фонограмма? Голос Гереро?
Ламонт улыбнулся. Улыбка была скромной и даже застенчивой. Он потер руки, словно вымыл их.
— О, это, конечно, не кусочек пластика. Это, дорогом мой Рондол, посложнее. Обычно говорят, что лучше раз увидеть, чем сто раз услышать, но в нашем случае это не совсем так…
Профессор вынул из шкафа маленький кассетный магнитофон, лукаво посмотрел па меня и нажал клавишу. Послышался необыкновенно знакомый голос:
— Джентльмены! Перед вами человек, который вчера ограбил Первый Шервудский банк…
Голос был знаком мне потому, что принадлежал мне. Это был мой голос. Мой и ничей иной. И он произносил слова, которые я никогда не говорил. Никогда мой язык, небо, гортань, звуковые связки не участвовали в образовании этих звуков. И тем не менее они только что прозвучали. И прозвучали наяву. Я начинал понимать Гереро…
— Это, разумеется, шутка, — довольно засмеялся Ламонт. — Вчера я записал ваш голос, когда мы беседовали с вами, потом моя машина проанализировала все составляющие вашей фонограммы и синтезировала несколько слов, которые я задал ей. Звучит это, конечно, просто, но я потратил на свой синтезатор шестнадцать лет жизни. Я бы никогда, наверное, не смог завершить этой работы, как не смогли завершить ее многие другие физики, если бы не Гереро. Я уже не помню, когда мне впервые пришла в голову мысль использовать его голос для ложного обвинения, но вы не представляете, какой это творческий потенциал — ненависть! Я работал как одержимый, и я добился того, что не смог сделать никто в мире! — Профессор гордо выпрямился, и его маленькая фигурка сразу стала больше. — Да, дорогой мистер. Рондол, я это сделал! И самоуверенный Ланс Гереро, человек, который, как он сам любил выражаться, держал быка за рога, лежит замороженный, а скоро превратится в измененного и будет брести по жизни тихой, кроткой тенью. Он, шумный, громкий, никогда не оглядывавшийся, он, шедший только вперед и не глядевший себе под ноги, он, сметавший все, он станет измененным! Тихой, кроткой тенью, шарахающейся от любого насилия, от любого громкого крика, будет идти Ланс Гереро…
Профессор судорожно вздохнул, словно всхлипнул. Лицо его посерело. Он начал медленно массировать себе сердце.
— Может быть, вам нужно что-нибудь? — я даже не понял, я ли это спросил профессора. Я все еще был в оцепенении.
— Спасибо, это сейчас пройдет. Мне нельзя волноваться. — Ламонт посмотрел на меня со слабой извиняющейся улыбкой. — Вот уже легче. — И действительно, лицо его начало розоветь на глазах, словно на цветном телевизоре начали подкручивать ручку регулировки яркости.
Мне было почти жаль его. Как, впрочем, было жаль Джин Уишняк и Джонаса. Их лица, правда, уже не порозовеют. Нет такой ручки, подстройкой которой можно было бы вернуть им краски.
— А Джин Уишняк, Джонас? — спросил я. Я должен был задать этот вопрос. Я не слишком высокого мнения о себе, но есть всегда какой-то предел, который переходить нельзя, если не хочешь потерять себя окончательно.
— Что ж, это, так сказать, издержки производства. Если бы и мог, я бы обошелся без их смертей. Но они не страдали. Они не умерли, потому что их смерть была неожиданной и мгновенной.
Я не знал, что сказать. Я промолчал. Издержки производства. Накладные расходы. Калькуляция убийства. И вдруг я понял, что никогда не уйду отсюда. Они не отпустят меня после всего того, что он мне рассказал. Убьют? Возможно. Но зачем все эти объяснения? О, древний эгоизм живого! Я уже забыл Джин Уишняк и старого Джонаса. Я думал только о себе. Нет, живым они меня отсюда не выпустят…
— Мистер Рондол, — сказал Ламонт, — поверьте мне, я сожалею, что все так получилось, но что поделаешь… Я был бы рад, если все это можно было бы забыть, но это, к сожалению, невозможно. Мы не можем расстаться так, словно ничего не произошло и вы ничего не знаете. Мы могли, разумеется, убить вас, и вы бы остались лежать рядом с Джонасом. Еще одно нераскрытое преступление. Боже, сколько их у нас! Я даже представить себе не могу, что нужно сделать, чтобы привлечь внимание публики… Но я вас не убил, дорогой Рондол. Потому что вы мне нравитесь. Хотя вы и адвокат Гереро. Но вы не Гереро. Вы не хам, пробирающийся напрямик через жизненную чащу. Вы другой. Это, во-первых, во-вторых, мне показалось, что вы понравились Одри. И, наконец, в-третьих, вы, по-видимому, неглупый человек, да еще с опытом частного детектива и адвоката. Я надеюсь, что мы смогли бы работать вместе.
— Простите, профессор, а в чем будет заключаться моя работа?
— Видите ли, я связан с другими людьми. Гереро — это моя личная месть. Но иногда мне приходится выполнять подобные поручения.
— Не понимаю…
— Представьте себе, что у кого-то другого есть свой Гереро. Деловой Гереро, уголовный, личный — неважно. Я получаю заказ, разрабатываю сценарий и руковожу, если уж и дальше пользоваться кинотерминами, постановкой… Вы шокированы, дорогой Рондол?
— Нет, отчего же, — пожал я плечами, — это так буднично…
— В сущности, ваш сарказм лишен оснований. — Профессор нахмурился и посмотрел на меня. — Главное, перешагнуть через какие-то условности. Если бы я был, скажем, полководцем, приглашающим вас принять под свое командование дивизию, вас бы не ужасала мысль, что вам придется убивать. Важно не знать жертву. Тогда она абстракция. Я не знал Джин Уишняк. Я не встречался с ней. Я знал, что ей двадцать один год, что она мечтает о сцене, что у нее нет денег, что она ищет любую работу, что она с удовольствием согласилась сыграть роль, которую мы для нее подготовили. С другим, разумеется, финалом. Она была счастлива. Она была счастлива последние два месяца своей жизни, поверьте мне. Так вот, мисс Уишняк — это икс, игрек, зет. Сколько в мире таких неизвестных? Миллиарды. Вы не знаете их, вы не можете знать их… Я понимаю — то, что я говорю, звучит для вас дико. Это абсолютно естественно. Цивилизация в конце концов держится на условностях. Но интеллект и моральное бесстрашие для того и существуют, чтобы иногда переступить через условности. Разве Иисус два тысячелетия тому назад тоже не переступил через условности своего времени? Разве это не делали и другие?
— Адольф Гитлер, если я не ошибаюсь, тоже что-то говорил в свое время об условностях.
Ламонт пожал плечами и усмехнулся.
— Видите ли, любую идею можно довести до абсурда. Гитлеру нужно было моральное раскрепощение для своих маниакальных целей. Я не сержусь на вас, Рондол. Даже умным людям нужно время для усвоения новых идей. Но одно я вас прошу понять. Я не садист и не фанатик. Я даже не теоретик насилия. Просто случилось так, что я зарабатываю именно таким образом. И смею вас уверить, я не увеличиваю количество зла в мире. Я вообще уверен, что существует некий закон сохранения зла. Зло не исчезает и не образуется заново. Оно, к сожалению, вечно. Подумайте, Рондол, не спешите. В вопросах морали никогда не доверяйте своему первому порыву. Как правило, он наиболее нелеп…
Я молчал. Что еще мне оставалось делать? Впрочем, оставалось. Надо точно знать альтернативу. Тогда легче решать.
— А если я не соглашусь?
— Тогда, — Ламонт развел свои маленькие ручки в стороны, — тогда мы вынуждены будем убить вас.
— Издержки производства? — я мог позволить себе поиронизировать, потому что меня еще не убивали.
— Увы, дорогой Рондол, увы. Но, поверьте, в этом случае мне было бы бесконечно жаль вас. Именно поэтому я молю небо, чтобы вы согласились.
— А риск?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
— Я должен сразу же попросить у нас прощения, продолжал Ламонт, — за то, что пригласил вас к себе без нашего согласия, но что поделаешь… — профессор развел руками, — бывают обстоятельства, когда приходится поступаться манерами. Но что же это я… Я даже не спросил вас, как вы себя чувствуете.
— Спасибо, мистер Ламонт. Не считая сухости во рту И полной неразберихи в голове, все в порядке.
— Да, да, конечно, это просто чудовищно, как и не подумал сразу, старый склеротик…
Трепеща от волнения, профессор подошел к двери.
— Оуэн, если вам не трудно, чашечку кофе для гостя. — Он повернулся ко мне. — Вы себе не представляете, каким я стал забывчивым. Ах, годы, годы…
Старый позер. Забывчивый. А посадить за дверью некоего Оуэна, чтобы я, часом, не удрал — это он не забыл. Оуэн оказался моим старым знакомым. По сросшимся бровям и бородавке на подбородке я узнал бы его и во время страшного суда. Да и без бровей и подбородка, пожалуй, тоже. Человека, который направляет на тебя пистолет, запоминаешь сразу и надолго. Пистолет вообще способствует хорошей памяти. Теперь, когда он был без пистолета и гладко выбрит, он был вполне респектабелен.
— Добрый день, — сказал я. — Сдается мне, мы где-то виделись…
Оуэн посмотрел на меня и усмехнулся.
— Что-то не припоминаю.
Он поставил на столик чашку кофе и вышел из комнаты.
Ламонт с улыбкой смотрел на меня и молчал. Я сделал несколько глотков.
— Ну, как кофе?
— Спасибо. Вполне…
— Ну и прекрасно. Пейте, дорогой Рондол. Когда вы сможете меня слушать, я кое-что объясню вам. Согласны?
Я поставил пустую чашку на стол. Должно быть, кофе нейтрализовало остатки снотворного в моем организме, потому что вдруг открылись запертые до этого мгновения эмоциональные шлюзы и на меня хлынули волны удивления, недоумения, негодования, страха. Но больше всего удивления. Что это все значило? Профессор физики и черноволосый Оуэн с пистолетом. Труп Джонаса в полутемной прихожей и Одри. Сочетания были противоречивы и никак не хотели укладываться в сознании. Но факты насильно втискивали их туда, вталкивали, запихивали, вбивали.
— Ну-с, — сказал Ламонт лекторским тоном, — давайте подумаем, с чего начать. Поскольку я понимаю ваше состояние, а говорить я могу часами: знаете, болтать — это моя слабость. Я, пожалуй, попытаюсь вначале ответить на вопросы, которые должны мучить вас больше всего. Ну-с, во-первых, убил ли мистер Гереро Джин Уишняк. Нет, не убивал. Да, скажете вы, но свидетельские показания, отпечатки пальцев… Как известно, вероятность случайного совпадения отпечатков пальцев равняется приблизительно одной шестидесятичетырехмиллиардной, так что случай здесь ни при чем. Все это сделано мною. Как — вы узнаете позже. Это ведь уже детали. Почему? Для чего? Потому что Ланс Гереро — человек, которого я ненавижу. Человек, который причинил страдания Одри. Это месть, дорогой мой Рондол, тщательно продуманная, выношенная годами месть. В моем возрасте люди часто плохо спят. И они, лежа в бессонной темноте, думают. Я думал о Гереро. О том дне, когда он будет раздавлен, когда на него навалится ужас преступления, которого он не совершил. О, не беспокойтесь, он не невинная овечка. Он совершил другое преступление. Он убил Одри. Она так и не стала той Одри, которой была до того проклятого дня, когда своей рукой всыпала в стакан сорок таблеток снотворного… Я мог бы убить его. Это просто. Это гораздо проще, чем многие думают. И дешевле. Но я не мог позволить себе такой гуманности по отношению к нему. Мгновенная смерть ведь не зло. Смерти как таковой для человека не существует. Умерший человек не знает, что умер. Смерть существует для живых. Мертвые бессмертны. Смерть страшна, когда ее много раз переживаешь заранее, когда она растягивается во времени. Такую смерть я желал Гереро, и такую смерть я нашел для него.
Ламонт встал со стула, глубоко вздохнул. Он сделал несколько шагов по комнате, еще раз вздохнул, как бы выпуская из себя избыток ненависти, клокотавшей в нем, и снова уселся.
— Ну-с, остался бедный Джонас. Преступление на Индепенденс-стрит было организовано идеально, все было учтено, но кто мог подумать, что бедняга забудет инструкции хозяина и все-таки поедет в тот вечер к нему, заметит и две машины там, и свет в окне, и расскажет обо всем этом вам. Мы не можем допустить никакого риска, и поэтому Джонас мертв, а вы здесь.
Он замолчал. Верхняя половина моей головы была снята, а на нижнюю положили дуршлаг, в который опрокинули целое ведро чудовищных фактов. И вот только понемножку смысл сказанного начинает просачиваться в сознание. Сознание дергается, его корежит, оно не хочет мириться со странностью узнанного, но сверху все капает и капает профильтрованный бред…
Я защищаюсь. Я собираю последние резервы и бросаю их в бой.
— Но все-таки отпечатки пальцев? Вы сами сказали, шансы на совпадение равны одной шестидесятичетырехмиллиардной…
— Если есть образец, можно взять кусочек мягкого пластика и изготовить факсимиле, которое вполне заменит настоящий палец и даст отличный отпечаток.
— А то, что несколько свидетелей видели Гереро на Индепенденс-стрит своими глазами? И его машина?
— Человек, игравший роль Гереро, приезжал туда только вечером. И в мягкой маске, очень похожей на лицо Гереро. Это уж совсем нетрудно. Ну а достать «шеворд» модели «клинэр» — это сущие пустяки. Для этого надо просто заплатить восемь тысяч. Только и всего.
— А фонограмма? Голос Гереро?
Ламонт улыбнулся. Улыбка была скромной и даже застенчивой. Он потер руки, словно вымыл их.
— О, это, конечно, не кусочек пластика. Это, дорогом мой Рондол, посложнее. Обычно говорят, что лучше раз увидеть, чем сто раз услышать, но в нашем случае это не совсем так…
Профессор вынул из шкафа маленький кассетный магнитофон, лукаво посмотрел па меня и нажал клавишу. Послышался необыкновенно знакомый голос:
— Джентльмены! Перед вами человек, который вчера ограбил Первый Шервудский банк…
Голос был знаком мне потому, что принадлежал мне. Это был мой голос. Мой и ничей иной. И он произносил слова, которые я никогда не говорил. Никогда мой язык, небо, гортань, звуковые связки не участвовали в образовании этих звуков. И тем не менее они только что прозвучали. И прозвучали наяву. Я начинал понимать Гереро…
— Это, разумеется, шутка, — довольно засмеялся Ламонт. — Вчера я записал ваш голос, когда мы беседовали с вами, потом моя машина проанализировала все составляющие вашей фонограммы и синтезировала несколько слов, которые я задал ей. Звучит это, конечно, просто, но я потратил на свой синтезатор шестнадцать лет жизни. Я бы никогда, наверное, не смог завершить этой работы, как не смогли завершить ее многие другие физики, если бы не Гереро. Я уже не помню, когда мне впервые пришла в голову мысль использовать его голос для ложного обвинения, но вы не представляете, какой это творческий потенциал — ненависть! Я работал как одержимый, и я добился того, что не смог сделать никто в мире! — Профессор гордо выпрямился, и его маленькая фигурка сразу стала больше. — Да, дорогой мистер. Рондол, я это сделал! И самоуверенный Ланс Гереро, человек, который, как он сам любил выражаться, держал быка за рога, лежит замороженный, а скоро превратится в измененного и будет брести по жизни тихой, кроткой тенью. Он, шумный, громкий, никогда не оглядывавшийся, он, шедший только вперед и не глядевший себе под ноги, он, сметавший все, он станет измененным! Тихой, кроткой тенью, шарахающейся от любого насилия, от любого громкого крика, будет идти Ланс Гереро…
Профессор судорожно вздохнул, словно всхлипнул. Лицо его посерело. Он начал медленно массировать себе сердце.
— Может быть, вам нужно что-нибудь? — я даже не понял, я ли это спросил профессора. Я все еще был в оцепенении.
— Спасибо, это сейчас пройдет. Мне нельзя волноваться. — Ламонт посмотрел на меня со слабой извиняющейся улыбкой. — Вот уже легче. — И действительно, лицо его начало розоветь на глазах, словно на цветном телевизоре начали подкручивать ручку регулировки яркости.
Мне было почти жаль его. Как, впрочем, было жаль Джин Уишняк и Джонаса. Их лица, правда, уже не порозовеют. Нет такой ручки, подстройкой которой можно было бы вернуть им краски.
— А Джин Уишняк, Джонас? — спросил я. Я должен был задать этот вопрос. Я не слишком высокого мнения о себе, но есть всегда какой-то предел, который переходить нельзя, если не хочешь потерять себя окончательно.
— Что ж, это, так сказать, издержки производства. Если бы и мог, я бы обошелся без их смертей. Но они не страдали. Они не умерли, потому что их смерть была неожиданной и мгновенной.
Я не знал, что сказать. Я промолчал. Издержки производства. Накладные расходы. Калькуляция убийства. И вдруг я понял, что никогда не уйду отсюда. Они не отпустят меня после всего того, что он мне рассказал. Убьют? Возможно. Но зачем все эти объяснения? О, древний эгоизм живого! Я уже забыл Джин Уишняк и старого Джонаса. Я думал только о себе. Нет, живым они меня отсюда не выпустят…
— Мистер Рондол, — сказал Ламонт, — поверьте мне, я сожалею, что все так получилось, но что поделаешь… Я был бы рад, если все это можно было бы забыть, но это, к сожалению, невозможно. Мы не можем расстаться так, словно ничего не произошло и вы ничего не знаете. Мы могли, разумеется, убить вас, и вы бы остались лежать рядом с Джонасом. Еще одно нераскрытое преступление. Боже, сколько их у нас! Я даже представить себе не могу, что нужно сделать, чтобы привлечь внимание публики… Но я вас не убил, дорогой Рондол. Потому что вы мне нравитесь. Хотя вы и адвокат Гереро. Но вы не Гереро. Вы не хам, пробирающийся напрямик через жизненную чащу. Вы другой. Это, во-первых, во-вторых, мне показалось, что вы понравились Одри. И, наконец, в-третьих, вы, по-видимому, неглупый человек, да еще с опытом частного детектива и адвоката. Я надеюсь, что мы смогли бы работать вместе.
— Простите, профессор, а в чем будет заключаться моя работа?
— Видите ли, я связан с другими людьми. Гереро — это моя личная месть. Но иногда мне приходится выполнять подобные поручения.
— Не понимаю…
— Представьте себе, что у кого-то другого есть свой Гереро. Деловой Гереро, уголовный, личный — неважно. Я получаю заказ, разрабатываю сценарий и руковожу, если уж и дальше пользоваться кинотерминами, постановкой… Вы шокированы, дорогой Рондол?
— Нет, отчего же, — пожал я плечами, — это так буднично…
— В сущности, ваш сарказм лишен оснований. — Профессор нахмурился и посмотрел на меня. — Главное, перешагнуть через какие-то условности. Если бы я был, скажем, полководцем, приглашающим вас принять под свое командование дивизию, вас бы не ужасала мысль, что вам придется убивать. Важно не знать жертву. Тогда она абстракция. Я не знал Джин Уишняк. Я не встречался с ней. Я знал, что ей двадцать один год, что она мечтает о сцене, что у нее нет денег, что она ищет любую работу, что она с удовольствием согласилась сыграть роль, которую мы для нее подготовили. С другим, разумеется, финалом. Она была счастлива. Она была счастлива последние два месяца своей жизни, поверьте мне. Так вот, мисс Уишняк — это икс, игрек, зет. Сколько в мире таких неизвестных? Миллиарды. Вы не знаете их, вы не можете знать их… Я понимаю — то, что я говорю, звучит для вас дико. Это абсолютно естественно. Цивилизация в конце концов держится на условностях. Но интеллект и моральное бесстрашие для того и существуют, чтобы иногда переступить через условности. Разве Иисус два тысячелетия тому назад тоже не переступил через условности своего времени? Разве это не делали и другие?
— Адольф Гитлер, если я не ошибаюсь, тоже что-то говорил в свое время об условностях.
Ламонт пожал плечами и усмехнулся.
— Видите ли, любую идею можно довести до абсурда. Гитлеру нужно было моральное раскрепощение для своих маниакальных целей. Я не сержусь на вас, Рондол. Даже умным людям нужно время для усвоения новых идей. Но одно я вас прошу понять. Я не садист и не фанатик. Я даже не теоретик насилия. Просто случилось так, что я зарабатываю именно таким образом. И смею вас уверить, я не увеличиваю количество зла в мире. Я вообще уверен, что существует некий закон сохранения зла. Зло не исчезает и не образуется заново. Оно, к сожалению, вечно. Подумайте, Рондол, не спешите. В вопросах морали никогда не доверяйте своему первому порыву. Как правило, он наиболее нелеп…
Я молчал. Что еще мне оставалось делать? Впрочем, оставалось. Надо точно знать альтернативу. Тогда легче решать.
— А если я не соглашусь?
— Тогда, — Ламонт развел свои маленькие ручки в стороны, — тогда мы вынуждены будем убить вас.
— Издержки производства? — я мог позволить себе поиронизировать, потому что меня еще не убивали.
— Увы, дорогой Рондол, увы. Но, поверьте, в этом случае мне было бы бесконечно жаль вас. Именно поэтому я молю небо, чтобы вы согласились.
— А риск?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36