Разрешите, я на всякий случай запру дверь и постараюсь показать вам, что я имею в виду.
Пришелец встал, подошел к обитой коричневым дерматином двери и повернул ключ. Он повернул ключ, Иван Андреевич отлично слышал щелчок, но не спешил повернуться к собеседнику. «Что он там делает», — подумал редактор, но тут же увидел, что человек начал как бы сужаться на глазах, причем пиджак сужался вместе с плечами. Пришелец обернулся, и Иван Андреевич увидел себя.
Несколько лет назад его сын, приехав в отпуск из Владимира, где заведовал районо, привез проектор и несколько любительских кинопленок, которые он отснял в Приозерном годом раньше. Иван Андреевич смотрел на экран, сделанный из простыни, и никак не мог соединить немолодого, чуть сутулого человека, двигавшегося по нему, с тем Ваней, каким видел себя своим внутренним взором. Тот, экранный, был намного старее, меньше ростом, пузатее, каким-то неловким и не очень симпатичным. На следующий день, бреясь, Иван Андреевич долго рассматривал свое отображение в зеркале над раковиной. Пожалуй, киноаппарат не врал, решил он, а потом вдруг понял, что внешность уже, пожалуй, не играет и не сыграет в его жизни большой роли, разве что вдруг влюбится под старость, как Гете. Но он был явно не Гете, и запоздалая любовь, пожалуй, ему не угрожала.
Вот и теперь, глядя на Ивана Андреевича, стоявшего перед ним в чужом сером костюмчике с какими-то нелепо широкими бортами, он отметил, что это, увы, Иван Андреевич с экрана, да еще более постаревший, а не его Ваня. И все-таки это был он, он, Иван Андреевич Киндюков. И в голову вдруг пришла совсем ничтожная детская мысль о том, что хорошо было бы оставить себе двойника здесь, на грешной Земле. Один бы работал, а другой собрался бы наконец порыбачить, побродить за грибами, благо, говорят, уже белые появились…
— Ваня, — тихо сказал двойник, — Ваня, это я…
— Я не знаю, — сказал Иван Андреевич, — может быть…
— Я — это ты. Это не сон. Я понимаю, что мы должны сейчас с тобой чувствовать… Проверь меня и убедись, что я — это ты. Между прочим, ты замечаешь — я почему-то решительнее тебя. А это, наверное, потому, что я знаю, что я — Иван Андреевич Киндюков, и знаю, что ты, стоящий за своим столом в позе Наполеона, — ты редактор одной из лучших в области районных газет. Ты же еще сомневаешься во мне.
— Не знаю, — усмехнулся Иван Андреевич, но сел. — Прежде всего я не знал, что столь говорлив…
— Ноблес оближ, как говорят французы. Положение обязывает. Я только что появился на свет, и мне все интересно. А если говорить серьезно, Ваня, у меня голова кругом идет. Ты только представь на секундочку — смотреть на себя самого и разговаривать при этом… Впрочем, какую же ахинею я несу, ведь ты чувствуешь то же самое… Ну, так проверь же меня.
— Что я делал в тысяча девятьсот сорок третьем году?
— В сентябре сорок третьего я, младший лейтенант Киндюков, был ранен…
— Куда? — спросил Иван Андреевич.
— Как — куда? Осколочное ранение правой ноги. Госпиталь в Омске, где я, между прочим, познакомился с Тоней. Какая была озорная девчушка! Помнишь, как она выбросила в окно кусок веревки и я вскарабкался по ней на второй этаж общежития, где она жила? А комендантша, похожая на усатую жабу? Потом она почему-то прониклась ко мне доверием и говорила лишь, чтобы я не обидел Тонечку. Помнишь?
— Помню ли я? — усмехнулся Иван Андреевич. — До чего ж мы с тобой оба глупы! Если помнишь ты, значит, помню и я. Мы — это один человек… Что с тобой? Ах да…
Двойник опять начал расплываться, лицо деформировалось, как резиновая маска, натягивалось, нос укоротился, глаза разъехались один от другого. На Ивана Андреевича снова смотрел тяжелоатлет-пришелец.
— А вы? — спросил Иван Андреевич. — Где же вы были все это время, пока я разговаривал с двойником?
— О, я вам уже сказал, что нам трудно даже понять идею застывшей формы. Я, то есть моя индивидуальность, — тот же пластичный материал для меня, как и все в нашем мире. То, что вы называете мозгом, я могу расширять, сужать, выгибать — все это для нас не имеет, повторяю, ни малейшего значения. Мы всегда принимаем ту форму, которая удобнее всего для нас в этот момент. Но дело не в этом. Я еще раз прошу вас решить: согласны ли вы помочь нам? К сожалению, ваш язык слишком беден, чтобы передать ту мольбу, с которой я и мои братья обращаемся к вам. Я постараюсь еще раз донести до вас эту мольбу, потому что вы очень нужны нам.
И снова заструилась в маленьком кабинете редактора районной газеты «Знамя труда» темная, плотная печаль, и снова сквозь бездонный бархат этой печали протянулась к нему невесомой рукой светоносная тоненькая ниточка. Она дрожала, тянулась к нему, звала, просила о помощи, и Иван Андреевич вдруг почувствовал, что слышит музыку, и музыка рассказывала как раз то, что чудилось ему в эти секунды.
Но вот печаль схлынула, и ниточка, свернувшись в последнем призывном аккорде, погасла. Пришелец молчал, опустив голову.
По-всякому жил Иван Андреевич Киндюков, пятидесяти девяти лет от роду, уроженец города Приозерного. Бывали периоды легче, бывали годы потяжелей. Кое-чем сделанным в жизни мог гордиться, кое-что рад был бы забыть. Но никогда, ни разу не отказывал он ближнему в помощи, если мог помочь.
— Я согласен, — сказал Иван Андреевич.
— Благодарю вас, — сказал пришелец. — А сейчас я сделаю так, чтобы вы забыли о нашем разговоре.
— А это… необходимо? Мне кажется, я мог бы жить, даже гордился бы, зная, что часть меня отправилась помогать каким-то далеким космическим братьям…
— Нет, Иван Андреевич, это исключается. Оставшись наедине с памятью о вашем раздвоении, вы раньше или позже испытали бы соблазн рассказать кому-нибудь об этом или жили бы мыслью о своей исключительности. И в том и в другом случае ваша психика не выдержала бы. За то время, что мы здесь и изучаем вас, мы уже усвоили кое-какие ваши представления о том, что такое нормальная психика и ненормальная. Вообразите: где-то в разговоре вы между прочим бросаете: «А знаете, дорогой, я отправил своего двойника в космос». — «В космонавты?» — «Да нет, какие уж космонавты в моем возрасте! Отправил на одну планетку, просили помочь…» — «Ну и как, условия ничего? — в тон спрашивают вас. — Кормят прилично?» Или вы должны засмеяться и превратить все в шутку, или вас сочтут больным. Ежели вы будете блюсти тайну своего раздвоения, денно и нощно вы будете спрашивать себя: «Неужели это правда? Нет, наверное, мне это померещилось. А может быть, все-таки правда?» Результаты этих постоянных сомнений представить, как я вам уже сказал, нетрудно.
— Но вы могли бы оставить мне какие-то доказательства…
— Нет, на Земле не останется ни малейшего доказательства, ни малейшего следа нашего посещения.
— Но почему?
— Мы не хотим никаких контактов… Потом вы поймете…
— Но вы же прилетели…
— Это просьба о помощи, и о нашей просьбе никто никогда не узнает, даже вы…
Иван Андреевич почувствовал, как в его голове кто-то быстро стирает влажной тряпкой школьную исписанную доску. Чистая влажная поверхность блестит и высыхает тут же, обретая свою матовость. Этот пришелец… странный человек… как он… Иван Андреевич помнил, что человек делал нечто поразившее его воображение, но что… и кто он… просто смешно. Только-только сейчас он назвал его каким-то словом, стало быть, он знал, кто перед ним, а сейчас — хоть кол на голове теши, невозможно вспомнить. Вспомнить… минуточку, что-то связанное со словом «помнить»… А что помнить? Помнить… помнить… Да нет, ничего такого не вспоминается… Нелепость какая-то; ему кивает человек в сером костюме, протягивает руку, он жмет эту руку. Кто это был, зачем, почему он не помнит? А может быть, это тоже как-то связано с… чем? Только что он помнил нечто такое, случившееся с ним, что могло иметь касательство к только что ушедшему посетителю, что-то необычное…
Иван Андреевич прикрыл глаза и произвел мысленную ревизию своей памяти. Да нет, как будто бы он помнил все: кто он, где он, чем занимается, что предстоит завтра. И даже довольно тягостный разговор с директором кирпичного завода.
Он открыл розовую папочку с не читанными еще материалами. «Вовремя подготовиться к уборочной». Оригинальный заголовок, нечего сказать. Он взял из деревянного стаканчика красный карандаш и подчеркнул название. Привычка осталась еще со школы, и в редакции шутили, что в один прекрасный день Иван Андреевич начнет возвращать авторам статьи с проставленными отметками.
ГЛАВА 6
Суббота всегда вызывала в Татьяне Владимировне Осокиной двойственное чувство. За неделю накапливалось обычно множество безотлагательных хозяйственных дел, от стирки до штопки носков, и, чтобы никто ей не мешал, она старалась спровадить в этот день из дома и мужа и дочь. Помощи от них на грош, только под ногами мешаются.
Но когда она оставалась одна и принималась за свое хозяйственное коловращение, ей начинало казаться, что никто ей не желает помогать, что все ее эксплуатируют, пользуются ее трудолюбием и добросовестностью. И для чего она, спрашивается, крутится с утра до вечера, как белка в колесе, кто ей за это спасибо скажет, кто оценит? Петя? Ему бы только свой футбол-хоккей в ящике посмотреть, а потом залечь на диван с газеткой дрели пускать. Мужик, называется. «Я, Танечка, за баранкой за день так намаюсь, что сил не остается…» А в бухгалтерии, выходит, мы только прохлаждаемся… Да здесь в тысячу раз больше внимания нужно, чем за рулем. Ну повернул он свой «ЗИЛ» туда или сюда, задний ход дал — какая разница? А попробуй в документах задний ход дать — нанимай потом адвоката, как Лопухина Катька в прошлом году…
И так вдруг стало Татьяне Владимировне жалко себя, что выключила она стиральную машину «Рига», подошла к зеркалу и посмотрела на себя. Господи, и это ты, Танька? Да как же это может быть? Ведь только вчера наглаживала коричневую короткую юбочку школьной формы… Только вчера. И вся жизнь расстилалась впереди, надейся и жди.
А тут смотрит на нее какая-то остроносенькая загнанная тетка. Ты ли это, Танька? Ты ли? Это что же происходит? Это кто же у нее двадцать лет из кармана вытащил? Да так ловко, что и не почувствовала.
Она ощутила на глазах слезы, подняла фартук и высморкалась.
В дверь постучали. Татьяна Владимировна недовольно подумала, кого еще там несет, и громко сказала:
— Входите!
В комнату вошла незнакомая женщина с двумя черными косами. Узбечка, наверное, подумала было Татьяна Владимировна, но лицо незнакомки было чисто русским. Женщина кивнула и сказала:
— Вы не возражаете, если я отниму у вас несколько минут?
— Простите, но я даже не знаю, кто вы… — неуверенно сказала Татьяна Владимировна и вспомнила, как три года назад у Приозерного неделю стоял цыганский табор и по городу ходили самые невероятные слухи.
Хотя лицом и одеждой женщина на цыганку не походила, но две черные косы вызывали у Татьяны Владимировны глухое беспокойство.
Женщина тем временем уселась, не дожидаясь приглашения, и сказала:
— Я к вам по делу.
— По какому это делу? — подозрительно спросила Татьяна Владимировна.
И бесцеремонность, и эти две косищи у взрослой бабы, и дурацкое какое-то канареечное платье — все в посетительнице вызывало у нее какую-то настороженность.
— Вы помните, некоторое время тому назад вы увидели в окно мужа, и в это же самое время он лежал на диване и спал, прикрывшись «Советским спортом»?
— Ну, допустим. Вас-то это каким боком касается?
Мало того, что баба мешала ей заняться стиркой, она еще лезет не в свои дела. И вдруг Татьяна Владимировна испугалась: а если это… если Петька завел себе какую-нибудь… Устает, говорит, за баранкой. С этой канареечкой устанешь. Ишь ты, распустила косы…
— Это была я.
Женщина произнесла эти слова совершенно спокойно и посмотрела на хозяйку.
Татьяна Владимировна неприязненно покачала головой и сказала:
— Не понимаю, чего здесь смешного. Вы уж простите, не знаю вашего имени и фамилии, но у меня нет времени шутки с вами шутить.
— А я и не собираюсь шутить, — довольно развязно сказала дама с косами. — Я просто сообщила вам: это я была Петром Данилычем. Не верите? Смотрите.
Женщина в канареечном платье начала вытягиваться, раздаваться в плечах, косы светлели и укорачивались, и у Татьяны Владимировны вдруг мелькнула в голове совершенно дурацкая мысль, будто бы она слышит шорох наподобие того, что слышен в театре при подъеме занавеса. Она совершенно оцепенела и только повторяла про себя: «Господи, господи, господи!..» Набожной она не была, о религии никогда не думала, а тут вдруг невесть из каких глубин вдруг всплыло материно слово, и она схватилась за него, как хватаются в автобусе за ручку при крутом повороте.
Женщина уже перестала шуршать собой и являла теперь Петра Данилыча как раз в том обличье, в каком он обычно возвращался с работы: серый модный костюм, синтетика, правда, но симпатичный, с металлическими пуговками, купленный в прошлом году за семьдесят два рубля, и красная с синим рубашка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Пришелец встал, подошел к обитой коричневым дерматином двери и повернул ключ. Он повернул ключ, Иван Андреевич отлично слышал щелчок, но не спешил повернуться к собеседнику. «Что он там делает», — подумал редактор, но тут же увидел, что человек начал как бы сужаться на глазах, причем пиджак сужался вместе с плечами. Пришелец обернулся, и Иван Андреевич увидел себя.
Несколько лет назад его сын, приехав в отпуск из Владимира, где заведовал районо, привез проектор и несколько любительских кинопленок, которые он отснял в Приозерном годом раньше. Иван Андреевич смотрел на экран, сделанный из простыни, и никак не мог соединить немолодого, чуть сутулого человека, двигавшегося по нему, с тем Ваней, каким видел себя своим внутренним взором. Тот, экранный, был намного старее, меньше ростом, пузатее, каким-то неловким и не очень симпатичным. На следующий день, бреясь, Иван Андреевич долго рассматривал свое отображение в зеркале над раковиной. Пожалуй, киноаппарат не врал, решил он, а потом вдруг понял, что внешность уже, пожалуй, не играет и не сыграет в его жизни большой роли, разве что вдруг влюбится под старость, как Гете. Но он был явно не Гете, и запоздалая любовь, пожалуй, ему не угрожала.
Вот и теперь, глядя на Ивана Андреевича, стоявшего перед ним в чужом сером костюмчике с какими-то нелепо широкими бортами, он отметил, что это, увы, Иван Андреевич с экрана, да еще более постаревший, а не его Ваня. И все-таки это был он, он, Иван Андреевич Киндюков. И в голову вдруг пришла совсем ничтожная детская мысль о том, что хорошо было бы оставить себе двойника здесь, на грешной Земле. Один бы работал, а другой собрался бы наконец порыбачить, побродить за грибами, благо, говорят, уже белые появились…
— Ваня, — тихо сказал двойник, — Ваня, это я…
— Я не знаю, — сказал Иван Андреевич, — может быть…
— Я — это ты. Это не сон. Я понимаю, что мы должны сейчас с тобой чувствовать… Проверь меня и убедись, что я — это ты. Между прочим, ты замечаешь — я почему-то решительнее тебя. А это, наверное, потому, что я знаю, что я — Иван Андреевич Киндюков, и знаю, что ты, стоящий за своим столом в позе Наполеона, — ты редактор одной из лучших в области районных газет. Ты же еще сомневаешься во мне.
— Не знаю, — усмехнулся Иван Андреевич, но сел. — Прежде всего я не знал, что столь говорлив…
— Ноблес оближ, как говорят французы. Положение обязывает. Я только что появился на свет, и мне все интересно. А если говорить серьезно, Ваня, у меня голова кругом идет. Ты только представь на секундочку — смотреть на себя самого и разговаривать при этом… Впрочем, какую же ахинею я несу, ведь ты чувствуешь то же самое… Ну, так проверь же меня.
— Что я делал в тысяча девятьсот сорок третьем году?
— В сентябре сорок третьего я, младший лейтенант Киндюков, был ранен…
— Куда? — спросил Иван Андреевич.
— Как — куда? Осколочное ранение правой ноги. Госпиталь в Омске, где я, между прочим, познакомился с Тоней. Какая была озорная девчушка! Помнишь, как она выбросила в окно кусок веревки и я вскарабкался по ней на второй этаж общежития, где она жила? А комендантша, похожая на усатую жабу? Потом она почему-то прониклась ко мне доверием и говорила лишь, чтобы я не обидел Тонечку. Помнишь?
— Помню ли я? — усмехнулся Иван Андреевич. — До чего ж мы с тобой оба глупы! Если помнишь ты, значит, помню и я. Мы — это один человек… Что с тобой? Ах да…
Двойник опять начал расплываться, лицо деформировалось, как резиновая маска, натягивалось, нос укоротился, глаза разъехались один от другого. На Ивана Андреевича снова смотрел тяжелоатлет-пришелец.
— А вы? — спросил Иван Андреевич. — Где же вы были все это время, пока я разговаривал с двойником?
— О, я вам уже сказал, что нам трудно даже понять идею застывшей формы. Я, то есть моя индивидуальность, — тот же пластичный материал для меня, как и все в нашем мире. То, что вы называете мозгом, я могу расширять, сужать, выгибать — все это для нас не имеет, повторяю, ни малейшего значения. Мы всегда принимаем ту форму, которая удобнее всего для нас в этот момент. Но дело не в этом. Я еще раз прошу вас решить: согласны ли вы помочь нам? К сожалению, ваш язык слишком беден, чтобы передать ту мольбу, с которой я и мои братья обращаемся к вам. Я постараюсь еще раз донести до вас эту мольбу, потому что вы очень нужны нам.
И снова заструилась в маленьком кабинете редактора районной газеты «Знамя труда» темная, плотная печаль, и снова сквозь бездонный бархат этой печали протянулась к нему невесомой рукой светоносная тоненькая ниточка. Она дрожала, тянулась к нему, звала, просила о помощи, и Иван Андреевич вдруг почувствовал, что слышит музыку, и музыка рассказывала как раз то, что чудилось ему в эти секунды.
Но вот печаль схлынула, и ниточка, свернувшись в последнем призывном аккорде, погасла. Пришелец молчал, опустив голову.
По-всякому жил Иван Андреевич Киндюков, пятидесяти девяти лет от роду, уроженец города Приозерного. Бывали периоды легче, бывали годы потяжелей. Кое-чем сделанным в жизни мог гордиться, кое-что рад был бы забыть. Но никогда, ни разу не отказывал он ближнему в помощи, если мог помочь.
— Я согласен, — сказал Иван Андреевич.
— Благодарю вас, — сказал пришелец. — А сейчас я сделаю так, чтобы вы забыли о нашем разговоре.
— А это… необходимо? Мне кажется, я мог бы жить, даже гордился бы, зная, что часть меня отправилась помогать каким-то далеким космическим братьям…
— Нет, Иван Андреевич, это исключается. Оставшись наедине с памятью о вашем раздвоении, вы раньше или позже испытали бы соблазн рассказать кому-нибудь об этом или жили бы мыслью о своей исключительности. И в том и в другом случае ваша психика не выдержала бы. За то время, что мы здесь и изучаем вас, мы уже усвоили кое-какие ваши представления о том, что такое нормальная психика и ненормальная. Вообразите: где-то в разговоре вы между прочим бросаете: «А знаете, дорогой, я отправил своего двойника в космос». — «В космонавты?» — «Да нет, какие уж космонавты в моем возрасте! Отправил на одну планетку, просили помочь…» — «Ну и как, условия ничего? — в тон спрашивают вас. — Кормят прилично?» Или вы должны засмеяться и превратить все в шутку, или вас сочтут больным. Ежели вы будете блюсти тайну своего раздвоения, денно и нощно вы будете спрашивать себя: «Неужели это правда? Нет, наверное, мне это померещилось. А может быть, все-таки правда?» Результаты этих постоянных сомнений представить, как я вам уже сказал, нетрудно.
— Но вы могли бы оставить мне какие-то доказательства…
— Нет, на Земле не останется ни малейшего доказательства, ни малейшего следа нашего посещения.
— Но почему?
— Мы не хотим никаких контактов… Потом вы поймете…
— Но вы же прилетели…
— Это просьба о помощи, и о нашей просьбе никто никогда не узнает, даже вы…
Иван Андреевич почувствовал, как в его голове кто-то быстро стирает влажной тряпкой школьную исписанную доску. Чистая влажная поверхность блестит и высыхает тут же, обретая свою матовость. Этот пришелец… странный человек… как он… Иван Андреевич помнил, что человек делал нечто поразившее его воображение, но что… и кто он… просто смешно. Только-только сейчас он назвал его каким-то словом, стало быть, он знал, кто перед ним, а сейчас — хоть кол на голове теши, невозможно вспомнить. Вспомнить… минуточку, что-то связанное со словом «помнить»… А что помнить? Помнить… помнить… Да нет, ничего такого не вспоминается… Нелепость какая-то; ему кивает человек в сером костюме, протягивает руку, он жмет эту руку. Кто это был, зачем, почему он не помнит? А может быть, это тоже как-то связано с… чем? Только что он помнил нечто такое, случившееся с ним, что могло иметь касательство к только что ушедшему посетителю, что-то необычное…
Иван Андреевич прикрыл глаза и произвел мысленную ревизию своей памяти. Да нет, как будто бы он помнил все: кто он, где он, чем занимается, что предстоит завтра. И даже довольно тягостный разговор с директором кирпичного завода.
Он открыл розовую папочку с не читанными еще материалами. «Вовремя подготовиться к уборочной». Оригинальный заголовок, нечего сказать. Он взял из деревянного стаканчика красный карандаш и подчеркнул название. Привычка осталась еще со школы, и в редакции шутили, что в один прекрасный день Иван Андреевич начнет возвращать авторам статьи с проставленными отметками.
ГЛАВА 6
Суббота всегда вызывала в Татьяне Владимировне Осокиной двойственное чувство. За неделю накапливалось обычно множество безотлагательных хозяйственных дел, от стирки до штопки носков, и, чтобы никто ей не мешал, она старалась спровадить в этот день из дома и мужа и дочь. Помощи от них на грош, только под ногами мешаются.
Но когда она оставалась одна и принималась за свое хозяйственное коловращение, ей начинало казаться, что никто ей не желает помогать, что все ее эксплуатируют, пользуются ее трудолюбием и добросовестностью. И для чего она, спрашивается, крутится с утра до вечера, как белка в колесе, кто ей за это спасибо скажет, кто оценит? Петя? Ему бы только свой футбол-хоккей в ящике посмотреть, а потом залечь на диван с газеткой дрели пускать. Мужик, называется. «Я, Танечка, за баранкой за день так намаюсь, что сил не остается…» А в бухгалтерии, выходит, мы только прохлаждаемся… Да здесь в тысячу раз больше внимания нужно, чем за рулем. Ну повернул он свой «ЗИЛ» туда или сюда, задний ход дал — какая разница? А попробуй в документах задний ход дать — нанимай потом адвоката, как Лопухина Катька в прошлом году…
И так вдруг стало Татьяне Владимировне жалко себя, что выключила она стиральную машину «Рига», подошла к зеркалу и посмотрела на себя. Господи, и это ты, Танька? Да как же это может быть? Ведь только вчера наглаживала коричневую короткую юбочку школьной формы… Только вчера. И вся жизнь расстилалась впереди, надейся и жди.
А тут смотрит на нее какая-то остроносенькая загнанная тетка. Ты ли это, Танька? Ты ли? Это что же происходит? Это кто же у нее двадцать лет из кармана вытащил? Да так ловко, что и не почувствовала.
Она ощутила на глазах слезы, подняла фартук и высморкалась.
В дверь постучали. Татьяна Владимировна недовольно подумала, кого еще там несет, и громко сказала:
— Входите!
В комнату вошла незнакомая женщина с двумя черными косами. Узбечка, наверное, подумала было Татьяна Владимировна, но лицо незнакомки было чисто русским. Женщина кивнула и сказала:
— Вы не возражаете, если я отниму у вас несколько минут?
— Простите, но я даже не знаю, кто вы… — неуверенно сказала Татьяна Владимировна и вспомнила, как три года назад у Приозерного неделю стоял цыганский табор и по городу ходили самые невероятные слухи.
Хотя лицом и одеждой женщина на цыганку не походила, но две черные косы вызывали у Татьяны Владимировны глухое беспокойство.
Женщина тем временем уселась, не дожидаясь приглашения, и сказала:
— Я к вам по делу.
— По какому это делу? — подозрительно спросила Татьяна Владимировна.
И бесцеремонность, и эти две косищи у взрослой бабы, и дурацкое какое-то канареечное платье — все в посетительнице вызывало у нее какую-то настороженность.
— Вы помните, некоторое время тому назад вы увидели в окно мужа, и в это же самое время он лежал на диване и спал, прикрывшись «Советским спортом»?
— Ну, допустим. Вас-то это каким боком касается?
Мало того, что баба мешала ей заняться стиркой, она еще лезет не в свои дела. И вдруг Татьяна Владимировна испугалась: а если это… если Петька завел себе какую-нибудь… Устает, говорит, за баранкой. С этой канареечкой устанешь. Ишь ты, распустила косы…
— Это была я.
Женщина произнесла эти слова совершенно спокойно и посмотрела на хозяйку.
Татьяна Владимировна неприязненно покачала головой и сказала:
— Не понимаю, чего здесь смешного. Вы уж простите, не знаю вашего имени и фамилии, но у меня нет времени шутки с вами шутить.
— А я и не собираюсь шутить, — довольно развязно сказала дама с косами. — Я просто сообщила вам: это я была Петром Данилычем. Не верите? Смотрите.
Женщина в канареечном платье начала вытягиваться, раздаваться в плечах, косы светлели и укорачивались, и у Татьяны Владимировны вдруг мелькнула в голове совершенно дурацкая мысль, будто бы она слышит шорох наподобие того, что слышен в театре при подъеме занавеса. Она совершенно оцепенела и только повторяла про себя: «Господи, господи, господи!..» Набожной она не была, о религии никогда не думала, а тут вдруг невесть из каких глубин вдруг всплыло материно слово, и она схватилась за него, как хватаются в автобусе за ручку при крутом повороте.
Женщина уже перестала шуршать собой и являла теперь Петра Данилыча как раз в том обличье, в каком он обычно возвращался с работы: серый модный костюм, синтетика, правда, но симпатичный, с металлическими пуговками, купленный в прошлом году за семьдесят два рубля, и красная с синим рубашка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41