Главное — отрезать их от машины и захватить этих двух охотников. Всех охотников, чтобы зараза не распространялась.
— Оставайтесь здесь, Вер! — приказал Отец. — Уничтожайте любого оххра, если они попытаются выйти отсюда. Они не должны касаться машины, пока Карк и Топи не будут в наших руках. Я же сейчас организую их поимку.
Что за наваждение, подумал Отец: он не мог сдвинуться с места. Или все это кошмарный сон, когда на тебя надвигается нечто чудовищное, а ты не можешь пошевельнуться, даже закричать? Сон, конечно же, сон. мелькнула яркой вспышкой безумная надежда и тут же погасла, потому что Вер Крут пронзительно закричал:
— Они держат меня, я не могу сдвинуться с места!
Все, отрешенно подумал Отец. Конец. Сколько раз думал он о последних своих минутах, верил, что сумеет встретить их с достоинством, знал, что справится с предсмертным ужасом. Что ж, он уйдет, но останется гармония всеобщего зацепления, великой стройности, которой отдал жизнь.
И вот они, последние минуты, и ужас вечерним промозглым ветром леденит тело, но нет утешения. Хрустят, трещат, ломаются шестеренки, летят осколки, вспыхивают пожары, ветер несет горький дым по пустым улицам, рушится все…
— Держите их, я побегу к машине! — крикнул Павел.
Дух захватывало от страшных этих и веселых мгновений. Пашка, ты ли это?
— Нет, Паша, пойду я! — твердо сказал Иван Андреевич.
Сказал он это так, как давно уже не говорил, с тех пор, наверное, когда последний раз поднимал свой взвод в атаку, когда нужно было вложить в привычное, простенькое и совсем мирное слово «вперед» все то, что могло поднять людей с такой милой и безопасной, сладко пахнущей сырой глиной земли и бросить под свинцовый дождь.
— Иван Андреевич! — взмолился Павел.
«Павел Аристархов сын, — подумал Иван Андреевич, чувствуя, как потеплело у него сердце или что там сейчас вместо него было. — Вот тебе и фельетонист…»
— Я пойду, Паша, и не спорь. А вы держите их, пока я не вернусь.
Он и не заметил, как принял земное свое обличье. Наверное, увидел себя молоденьким младшим лейтенантом, и оххровское хитрое тело послушно перелилось в того, далекого Ваню Киндюкова.
Давно он уже не бежал человечьими шагами. Постукивал по полу четырьмя ножками асов, поджав присоски, плыл мерцающим оххровским диском, но бегать по-человечески давно не бегал.
И вот бежит Иван Андреевич Киндюков, пятидесятидевятилетний — сразу и не выговоришь — редактор районной газеты «Знамя труда», бежит за год до пенсии по чужим коридорам чужой планеты, как бежал когда-то младший лейтенант Ваня Киндюков, насмерть сжав в потной руке рубчатую ручку ТТ.
Страха не было, как не было и тогда, на войне. Поднялись в душе откуда-то неприкосновенные запасы храбрости, вымыли из сознания все мелкое, несущественное и понесли вперед. Вперед, вперед!
Вот и помещение машины. Тяжелые двери заперты. Раньше, когда он приходил сюда со старшим смотрителем оххров, тот всегда отпирал замок, смешно выставив круглый жирный зад.
Иван Андреевич собрал поле и направил его на дверь, потянул. Дверь была тяжела, и он почувствовал, что не сможет один сломать ее. Если бы потянуть за нее всем вместе…
В конце коридора послышались торопливые шаги. Типичные шаги асов. Дробный цокот множества ног с поджатыми присосками о пол. Справится ли он один с ними или они помешают ему вывести из строя эту проклятую машину, электронное воплощение идеи фашизма, как здорово выразился Павел?
Он потянул еще раз. Дверь не поддалась. Дробный цокот ног превратился в барабанную дробь. И мгновенно помолодел человек предпенсионного возраста, превратился в Ваню Киндюкова. И пошел снова в атаку на врага, с которой начинал свою сознательную жизнь. Бей фашистских гадов!
Он начал сжимать поле. Миллионолетний опыт, заключенный в нем, знал, как это делать и для чего. Он сжимал поле, и энергия, заключенная в нем, уплотнялась и уплотнялась, пока не превратилась в чудовищно тяжелый и ослепительный комок. И тогда комок взорвался. Тугой волной вышиб он дверь, сорвал со своих мест кристаллы машины, разбил их, выжег бесчисленные крупинки, в которых была спрессована ее память и умение.
ГЛАВА 5
Тук, тук, тук… Чуна проснулась от стука. Тихо и серо за окном, утренний ветер еще не вымел из города ночной туман! Наверное, приснился ей стук. Сейчас снова закроет все свои четыре глаза и быстро нырнет в сон. Какой-то милый сон снился ей, помнила, что милый, а какой — уже успела забыть. Ничего, сейчас он снова придет к ней.
— Чуна!
Нет, это был не сон. Вскочила, кинулась к окну, распахнула.
— Лик!
О машина, да будет благословенно имя ее, совсем она сошла с ума — прямо так прижаться клювом к клюву, ночью, не получив разрешения на встречи… Это же нехорошо, невежливо.
— Чуна!
— Тише, Лик, тише, — прошептала она, — нас услышат!
От стыда и счастья совсем потеряла аса голову. Надо было вытолкать грубияна из комнаты, а она уцепилась за него руками, не пускает.
— Пускай слышат! — пропел громко Лик, и Чуна услышала, как в соседней комнате заворочалась мать. Только бы отец не проснулся…
— Что ты говоришь?
— Я ничего и никого не боюсь! Я люблю тебя, маленькая моя Чуна, твои тонкие ножки и большие влажные и глупые глаза! И я не собираюсь ни у кого спрашивать разрешение на встречи с тобой, понимаешь, ни у кого!
О машина, он сошел с ума, подумала Чуна. Он сошел с ума, а я, наверное, тоже, потому что первый раз в жизни не употребила ритуальную форму благодарения… Почему судьба так жестока? Почему она издевается над ней? То даст ей Лика, то отнимет. Или это машина, да будет… Не буду, не скажу, не хочу благодарить ее, если она отнимает у нее Лика!
— Уходи, Лик, уходи… — зашептала она, — мама позовет стерегущих…
— Ты не ошиблась! — прошипела аса. — Вот, смотри! — Она нажала на кнопку вызова на контакте, но контрольная лампочка не вспыхнула, экран не засветился.
Не может этого быть, подумала аса, как же так… Не может, не может, повторяла она про себя, а какой-то наглый и насмешливый голос возражал ей: может, может, ведь даже машинные новости не передавали. Понимаешь ли ты, что это значит — не передавать машинные новости?
— Не старайтесь, марана, никто не придет, — мягко сказал Лик.
— Марана? Ты назвал меня мараной? — взвизгнула аса. — Тебе никогда в жизни не разрешат не только встречаться с Чуной, тебе никогда не разрешат даже заходить в первый сектор, а ты назвал меня мараной, как назовет меня муж дочери! Один раз ты избег того, что заслужил, но теперь тебе не миновать пятнадцатого сектора!
— Мама!
— Молчи! Да, не миновать! Я сама буду приходить туда и смотреть, как ты, волосатый и вонючий, будешь ползать по ямам и канавам, собирая отбросы!
— Что случилось, Кера? — послышался сонный голос, и в дверях появился отец Чуны. — Неужели я не заслужил покоя в своем собственном доме? — Он высоко поднял голову, и даже в призрачном белесом полумраке видно было, как на шее у него блеснул золотой знак.
— Предоставляешь, опять приполз к нам этот Лик Карк, приполз к Чуне ночью, перед утренним ветром, и назвал меня… я даже не могу выговорить… мараной…
— Мама, он не хотел этого! — крикнула Чуна и рванулась к матери.
Но Лик удержал ее.
— Вызови стерегущих, — важно сказал глава семейства, — пусть его уведут, мне нужно отдыхать.
— Я… — начала было мать Чуны, но запнулась.
— Что ты хотела сказать?
— Контакт не работает… — тихо пробормотала аса, и в голосе ее послышалось извинение, как будто она была виновата в том, что контакт не включался.
— Как это — не работает? — визгливо закричал отец. — Смогу я обрести когда-нибудь покой в этом доме?
— Дело не в вашем доме, — усмехнулся Лик, — контакт больше не работает нигде. Потому что машина больше не существует.
— Машина, да будет благо… — пробормотала пораженная мать Чуны, — не существует?
— Мы сломали ее, уничтожили! — гордо воскликнул Лик.
— Лик! Но это же нехо…
— Я знаю, Чуна, — засмеялся он, — я знаю, что ломать машины нехорошо и невежливо, но эту машину нужно было сломать. Пойдем Чуна, я увожу тебя…
— Из первого сектора? — недоверчиво спросил отец.
— Секторов тоже больше нет.
— Так, значит, ничего больше нет?
— Почему же, есть мы!
— Эй, Лик! — донесся с улицы крик. — Мы пришли и ждем тебя!
— Иду! — крикнул в окно Лик и нежно потянул Чуну за руку.
— Идем, асочка моя маленькая…
— Но это же…
— Идем.
Он подвел ее к окну, вылез сам и потянул за собой. На улице послышался первый шелест утреннего ветра.
— Мама, папа… — хотела что-то сказать Чуна, но не успела, потому что уже бежала по стене за Ликом.
Дул утренний ветер, гнал по улицам клочья серого, грязного тумана. Было сыро, холодно, страшно, весело, и сердце озорно и щекотно летело куда-то в пропасть…
Корабль стоял на буром холме, и две тени от него скользили по песку и камням.
— Ну вот, — сказал Павел Мюллеру, — и приехали. Иди ты первый.
— Нет, ты.
— Хватит спорить, — тихо сказал Старик, — был бы с нами Иван Андреевич, он бы живо навел порядок.
Мюллер открыл люк, и в отсек пахнул родной сухой зной Оххра. Но он не заметил его, потому что вокруг корабля стояли оххры. Он никогда не видел столько оххров сразу. Казалось, весь Оххр собрался у корабля. Они не лежали обычными камнями, они стояли, окружив корабль огромным кольцом, и кольцо это состояло из сотен Павлов, Иванов Андреевичей, черно-белых дворняжек, Стариков, Штангистов и кошек.
Неведомое чувство сжало горло Мюллеру. Это в их честь собрались оххры, в их честь приняли их обличье и в их честь сложили мелодию, которая плыла сейчас над холмами и долинами, мелодия, которая дышала давно забытой радостью.
Мюллер хотел спуститься, но не смог. Мягко и властно его подхватило могучее поле, сложенное тысячами отдельных полей, и осторожно поставило на родную землю. Он смотрел, как попадают в объятия поля его товарищи, и голова кружилась от неведомых чувств. Хотелось что-то сказать, и хотелось молчать, хотелось видеть всех и быть одному, печаль и веселье неслись сквозь него странным ветром, и горизонт плыл, дрожал, приближался…
— Люди, — сказал Пингвин, — мне поручили сказать вам несколько слов. — Он высоко поднял голову и обвел взглядом Павла, Татьяну, Александра Яковлевича, Сергея и двух Надь. — Мы знаем, что вы любите произносить речи. Мы этого еще не умеем, поэтому я буду говорить как умею.
— Отличный заход, — пробормотал Павел.
— Что вы сказали? — спросил Пингвин.
— Тише! — сказала Татьяна Осокина.
— Я тоже так считаю, — кивнул Александр Яковлевич.
— Молчу, — сказал Павел.
— А вы, наверное, смеетесь надо мной, — сказал Пингвин. — Это то, что вы называете чувством юмора.
— Нет, нет, — замахал руками Павел, — у меня не было и нет чувства юмора. Продолжайте, докладчик.
— Оххры поручили мне сказать вам, что вы спасли нас, и мы преисполнены благодарности. Прошло уже много времени с тех пор, когда оххр в последний раз выключил поле. Нам казалось, что мы познали все, и печаль окутала нас, лишила нас воли. Но вы научили нас надеяться, верить и любить, и мы благодарны вам. Вы не представляете, что вы сделали для нас, вы даже не знаете, кто вы. Вы дали нам свои чувства, подарили нам свою память, и в нашем пустом, печальном мире, где слышался лишь неумолчный гул рек времени, расцвели хрупкие и прекрасные цветы, и мы благодарны вам. Мы были могучи и слабы в своем всесилии, потому что печаль лишила нас воли к сопротивлению. И асы увозили нас на свою планету, где заставляли служить им. Вы научили нас бороться с врагами, и один из вас отдал за нас жизнь, и мы благодарны вам.
Мы много думали над тем, как выразить вам свою благодарность. Никто не хотел оставаться в стороне, и мы складывали поля в общем раздумье. И мы наконец решили. Те из вас, кто захочет вернуться на свою родную Землю, вернутся туда. Подумайте и скажите мне. Я жду.
Наверное, учебный год уже начался, подумала Надя Первая. Прощай привольная жизнь на спасательной станции, запах горячего сухого дерева башни, восхищенные мужские взгляды. Прощай ленинградец… как же его звали?.. И его «Жигули». И Сережкин серьезный и печальный взгляд, что хоть и слабой ниточкой, а тянул ее, попрекал, когда кокетничала, строила глазки и давала за собой ухаживать чужим, пугающим и привлекательным молодым людям.
«Надьк, опять ты за водой не сходила, — будет ворчать мать. — Как на танцы, так тебя как вихрем подхватывает, а помочь по хозяйству — так ты сразу инвалид».
Милая, милая мамочка! Как ты там, родная? Ну что я могу с собой поделать, если я такая дурочка и на танцы мне ходить интереснее, чем кормить поросенка. Ты не сердись.
Начался учебный год, думала Надя Вторая, начались уроки. Ну кто, кто придумал уроки? И зачем? Она же честно старается, всегда старалась выполнять домашние задания. Тетради всегда у нее аккуратные. Чем она виновата, что только положит перед собой математику, как все эти плюсы и минусы, тангенсы и катангенсы начинают шевелиться, расползаются, а вместо них в учебнике появляется длинное платье из сверкающей ткани, она видела такое раз на певице, которая пела в доме отдыха имени Горького.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
— Оставайтесь здесь, Вер! — приказал Отец. — Уничтожайте любого оххра, если они попытаются выйти отсюда. Они не должны касаться машины, пока Карк и Топи не будут в наших руках. Я же сейчас организую их поимку.
Что за наваждение, подумал Отец: он не мог сдвинуться с места. Или все это кошмарный сон, когда на тебя надвигается нечто чудовищное, а ты не можешь пошевельнуться, даже закричать? Сон, конечно же, сон. мелькнула яркой вспышкой безумная надежда и тут же погасла, потому что Вер Крут пронзительно закричал:
— Они держат меня, я не могу сдвинуться с места!
Все, отрешенно подумал Отец. Конец. Сколько раз думал он о последних своих минутах, верил, что сумеет встретить их с достоинством, знал, что справится с предсмертным ужасом. Что ж, он уйдет, но останется гармония всеобщего зацепления, великой стройности, которой отдал жизнь.
И вот они, последние минуты, и ужас вечерним промозглым ветром леденит тело, но нет утешения. Хрустят, трещат, ломаются шестеренки, летят осколки, вспыхивают пожары, ветер несет горький дым по пустым улицам, рушится все…
— Держите их, я побегу к машине! — крикнул Павел.
Дух захватывало от страшных этих и веселых мгновений. Пашка, ты ли это?
— Нет, Паша, пойду я! — твердо сказал Иван Андреевич.
Сказал он это так, как давно уже не говорил, с тех пор, наверное, когда последний раз поднимал свой взвод в атаку, когда нужно было вложить в привычное, простенькое и совсем мирное слово «вперед» все то, что могло поднять людей с такой милой и безопасной, сладко пахнущей сырой глиной земли и бросить под свинцовый дождь.
— Иван Андреевич! — взмолился Павел.
«Павел Аристархов сын, — подумал Иван Андреевич, чувствуя, как потеплело у него сердце или что там сейчас вместо него было. — Вот тебе и фельетонист…»
— Я пойду, Паша, и не спорь. А вы держите их, пока я не вернусь.
Он и не заметил, как принял земное свое обличье. Наверное, увидел себя молоденьким младшим лейтенантом, и оххровское хитрое тело послушно перелилось в того, далекого Ваню Киндюкова.
Давно он уже не бежал человечьими шагами. Постукивал по полу четырьмя ножками асов, поджав присоски, плыл мерцающим оххровским диском, но бегать по-человечески давно не бегал.
И вот бежит Иван Андреевич Киндюков, пятидесятидевятилетний — сразу и не выговоришь — редактор районной газеты «Знамя труда», бежит за год до пенсии по чужим коридорам чужой планеты, как бежал когда-то младший лейтенант Ваня Киндюков, насмерть сжав в потной руке рубчатую ручку ТТ.
Страха не было, как не было и тогда, на войне. Поднялись в душе откуда-то неприкосновенные запасы храбрости, вымыли из сознания все мелкое, несущественное и понесли вперед. Вперед, вперед!
Вот и помещение машины. Тяжелые двери заперты. Раньше, когда он приходил сюда со старшим смотрителем оххров, тот всегда отпирал замок, смешно выставив круглый жирный зад.
Иван Андреевич собрал поле и направил его на дверь, потянул. Дверь была тяжела, и он почувствовал, что не сможет один сломать ее. Если бы потянуть за нее всем вместе…
В конце коридора послышались торопливые шаги. Типичные шаги асов. Дробный цокот множества ног с поджатыми присосками о пол. Справится ли он один с ними или они помешают ему вывести из строя эту проклятую машину, электронное воплощение идеи фашизма, как здорово выразился Павел?
Он потянул еще раз. Дверь не поддалась. Дробный цокот ног превратился в барабанную дробь. И мгновенно помолодел человек предпенсионного возраста, превратился в Ваню Киндюкова. И пошел снова в атаку на врага, с которой начинал свою сознательную жизнь. Бей фашистских гадов!
Он начал сжимать поле. Миллионолетний опыт, заключенный в нем, знал, как это делать и для чего. Он сжимал поле, и энергия, заключенная в нем, уплотнялась и уплотнялась, пока не превратилась в чудовищно тяжелый и ослепительный комок. И тогда комок взорвался. Тугой волной вышиб он дверь, сорвал со своих мест кристаллы машины, разбил их, выжег бесчисленные крупинки, в которых была спрессована ее память и умение.
ГЛАВА 5
Тук, тук, тук… Чуна проснулась от стука. Тихо и серо за окном, утренний ветер еще не вымел из города ночной туман! Наверное, приснился ей стук. Сейчас снова закроет все свои четыре глаза и быстро нырнет в сон. Какой-то милый сон снился ей, помнила, что милый, а какой — уже успела забыть. Ничего, сейчас он снова придет к ней.
— Чуна!
Нет, это был не сон. Вскочила, кинулась к окну, распахнула.
— Лик!
О машина, да будет благословенно имя ее, совсем она сошла с ума — прямо так прижаться клювом к клюву, ночью, не получив разрешения на встречи… Это же нехорошо, невежливо.
— Чуна!
— Тише, Лик, тише, — прошептала она, — нас услышат!
От стыда и счастья совсем потеряла аса голову. Надо было вытолкать грубияна из комнаты, а она уцепилась за него руками, не пускает.
— Пускай слышат! — пропел громко Лик, и Чуна услышала, как в соседней комнате заворочалась мать. Только бы отец не проснулся…
— Что ты говоришь?
— Я ничего и никого не боюсь! Я люблю тебя, маленькая моя Чуна, твои тонкие ножки и большие влажные и глупые глаза! И я не собираюсь ни у кого спрашивать разрешение на встречи с тобой, понимаешь, ни у кого!
О машина, он сошел с ума, подумала Чуна. Он сошел с ума, а я, наверное, тоже, потому что первый раз в жизни не употребила ритуальную форму благодарения… Почему судьба так жестока? Почему она издевается над ней? То даст ей Лика, то отнимет. Или это машина, да будет… Не буду, не скажу, не хочу благодарить ее, если она отнимает у нее Лика!
— Уходи, Лик, уходи… — зашептала она, — мама позовет стерегущих…
— Ты не ошиблась! — прошипела аса. — Вот, смотри! — Она нажала на кнопку вызова на контакте, но контрольная лампочка не вспыхнула, экран не засветился.
Не может этого быть, подумала аса, как же так… Не может, не может, повторяла она про себя, а какой-то наглый и насмешливый голос возражал ей: может, может, ведь даже машинные новости не передавали. Понимаешь ли ты, что это значит — не передавать машинные новости?
— Не старайтесь, марана, никто не придет, — мягко сказал Лик.
— Марана? Ты назвал меня мараной? — взвизгнула аса. — Тебе никогда в жизни не разрешат не только встречаться с Чуной, тебе никогда не разрешат даже заходить в первый сектор, а ты назвал меня мараной, как назовет меня муж дочери! Один раз ты избег того, что заслужил, но теперь тебе не миновать пятнадцатого сектора!
— Мама!
— Молчи! Да, не миновать! Я сама буду приходить туда и смотреть, как ты, волосатый и вонючий, будешь ползать по ямам и канавам, собирая отбросы!
— Что случилось, Кера? — послышался сонный голос, и в дверях появился отец Чуны. — Неужели я не заслужил покоя в своем собственном доме? — Он высоко поднял голову, и даже в призрачном белесом полумраке видно было, как на шее у него блеснул золотой знак.
— Предоставляешь, опять приполз к нам этот Лик Карк, приполз к Чуне ночью, перед утренним ветром, и назвал меня… я даже не могу выговорить… мараной…
— Мама, он не хотел этого! — крикнула Чуна и рванулась к матери.
Но Лик удержал ее.
— Вызови стерегущих, — важно сказал глава семейства, — пусть его уведут, мне нужно отдыхать.
— Я… — начала было мать Чуны, но запнулась.
— Что ты хотела сказать?
— Контакт не работает… — тихо пробормотала аса, и в голосе ее послышалось извинение, как будто она была виновата в том, что контакт не включался.
— Как это — не работает? — визгливо закричал отец. — Смогу я обрести когда-нибудь покой в этом доме?
— Дело не в вашем доме, — усмехнулся Лик, — контакт больше не работает нигде. Потому что машина больше не существует.
— Машина, да будет благо… — пробормотала пораженная мать Чуны, — не существует?
— Мы сломали ее, уничтожили! — гордо воскликнул Лик.
— Лик! Но это же нехо…
— Я знаю, Чуна, — засмеялся он, — я знаю, что ломать машины нехорошо и невежливо, но эту машину нужно было сломать. Пойдем Чуна, я увожу тебя…
— Из первого сектора? — недоверчиво спросил отец.
— Секторов тоже больше нет.
— Так, значит, ничего больше нет?
— Почему же, есть мы!
— Эй, Лик! — донесся с улицы крик. — Мы пришли и ждем тебя!
— Иду! — крикнул в окно Лик и нежно потянул Чуну за руку.
— Идем, асочка моя маленькая…
— Но это же…
— Идем.
Он подвел ее к окну, вылез сам и потянул за собой. На улице послышался первый шелест утреннего ветра.
— Мама, папа… — хотела что-то сказать Чуна, но не успела, потому что уже бежала по стене за Ликом.
Дул утренний ветер, гнал по улицам клочья серого, грязного тумана. Было сыро, холодно, страшно, весело, и сердце озорно и щекотно летело куда-то в пропасть…
Корабль стоял на буром холме, и две тени от него скользили по песку и камням.
— Ну вот, — сказал Павел Мюллеру, — и приехали. Иди ты первый.
— Нет, ты.
— Хватит спорить, — тихо сказал Старик, — был бы с нами Иван Андреевич, он бы живо навел порядок.
Мюллер открыл люк, и в отсек пахнул родной сухой зной Оххра. Но он не заметил его, потому что вокруг корабля стояли оххры. Он никогда не видел столько оххров сразу. Казалось, весь Оххр собрался у корабля. Они не лежали обычными камнями, они стояли, окружив корабль огромным кольцом, и кольцо это состояло из сотен Павлов, Иванов Андреевичей, черно-белых дворняжек, Стариков, Штангистов и кошек.
Неведомое чувство сжало горло Мюллеру. Это в их честь собрались оххры, в их честь приняли их обличье и в их честь сложили мелодию, которая плыла сейчас над холмами и долинами, мелодия, которая дышала давно забытой радостью.
Мюллер хотел спуститься, но не смог. Мягко и властно его подхватило могучее поле, сложенное тысячами отдельных полей, и осторожно поставило на родную землю. Он смотрел, как попадают в объятия поля его товарищи, и голова кружилась от неведомых чувств. Хотелось что-то сказать, и хотелось молчать, хотелось видеть всех и быть одному, печаль и веселье неслись сквозь него странным ветром, и горизонт плыл, дрожал, приближался…
— Люди, — сказал Пингвин, — мне поручили сказать вам несколько слов. — Он высоко поднял голову и обвел взглядом Павла, Татьяну, Александра Яковлевича, Сергея и двух Надь. — Мы знаем, что вы любите произносить речи. Мы этого еще не умеем, поэтому я буду говорить как умею.
— Отличный заход, — пробормотал Павел.
— Что вы сказали? — спросил Пингвин.
— Тише! — сказала Татьяна Осокина.
— Я тоже так считаю, — кивнул Александр Яковлевич.
— Молчу, — сказал Павел.
— А вы, наверное, смеетесь надо мной, — сказал Пингвин. — Это то, что вы называете чувством юмора.
— Нет, нет, — замахал руками Павел, — у меня не было и нет чувства юмора. Продолжайте, докладчик.
— Оххры поручили мне сказать вам, что вы спасли нас, и мы преисполнены благодарности. Прошло уже много времени с тех пор, когда оххр в последний раз выключил поле. Нам казалось, что мы познали все, и печаль окутала нас, лишила нас воли. Но вы научили нас надеяться, верить и любить, и мы благодарны вам. Вы не представляете, что вы сделали для нас, вы даже не знаете, кто вы. Вы дали нам свои чувства, подарили нам свою память, и в нашем пустом, печальном мире, где слышался лишь неумолчный гул рек времени, расцвели хрупкие и прекрасные цветы, и мы благодарны вам. Мы были могучи и слабы в своем всесилии, потому что печаль лишила нас воли к сопротивлению. И асы увозили нас на свою планету, где заставляли служить им. Вы научили нас бороться с врагами, и один из вас отдал за нас жизнь, и мы благодарны вам.
Мы много думали над тем, как выразить вам свою благодарность. Никто не хотел оставаться в стороне, и мы складывали поля в общем раздумье. И мы наконец решили. Те из вас, кто захочет вернуться на свою родную Землю, вернутся туда. Подумайте и скажите мне. Я жду.
Наверное, учебный год уже начался, подумала Надя Первая. Прощай привольная жизнь на спасательной станции, запах горячего сухого дерева башни, восхищенные мужские взгляды. Прощай ленинградец… как же его звали?.. И его «Жигули». И Сережкин серьезный и печальный взгляд, что хоть и слабой ниточкой, а тянул ее, попрекал, когда кокетничала, строила глазки и давала за собой ухаживать чужим, пугающим и привлекательным молодым людям.
«Надьк, опять ты за водой не сходила, — будет ворчать мать. — Как на танцы, так тебя как вихрем подхватывает, а помочь по хозяйству — так ты сразу инвалид».
Милая, милая мамочка! Как ты там, родная? Ну что я могу с собой поделать, если я такая дурочка и на танцы мне ходить интереснее, чем кормить поросенка. Ты не сердись.
Начался учебный год, думала Надя Вторая, начались уроки. Ну кто, кто придумал уроки? И зачем? Она же честно старается, всегда старалась выполнять домашние задания. Тетради всегда у нее аккуратные. Чем она виновата, что только положит перед собой математику, как все эти плюсы и минусы, тангенсы и катангенсы начинают шевелиться, расползаются, а вместо них в учебнике появляется длинное платье из сверкающей ткани, она видела такое раз на певице, которая пела в доме отдыха имени Горького.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41