Глаза синие, льняные косички торчат, как у куклы. Дернулось что-то в груди у старого аптекаря. Эта пигалица что еще здесь делает? И тут же улыбнулся сам себе. Татьянина работа. Формирует своих последователей.
— А, это землянин, — сказала девчушка, — тогда можете пройти.
«Это что еще за контрольно-пропускной пункт? — подумал аптекарь. — Ну и Татьяна!»
— А что было бы, если бы я был оххром?
— Если бы вы были из нашей группы, я бы вас пропустила, чужих Татьяна Владимировна пускать не велела.
— М-да, порядочки, — покачал головой аптекарь. — А где сама?
— Татьяна Владимировна?
— Да.
— На строительстве.
Нашел он ее невдалеке от строившейся башни, на которой копошились оххры преимущественно человеческого обличья. Рядом с ней стоял Старик и что-то говорил. Она увидела Александра Яковлевича, сделала своему собеседнику знак, чтобы он замолчал, и аптекарю показалось, что в ее глазах мелькнуло удовольствие.
Ему-то ее видеть было, безусловно, приятно. Лицо у нее помолодело, вся она словно выпрямилась, сбросила что-то с себя и полна была какой-то привлекающей властности — бой-баба, глаз не отвести. Могла бы и улыбнуться ему, подумалось с обидой, наверное, неделю не виделись, не меньше. Хотя, конечно, какой интерес он может для нее представлять? Петр ей ее нужен, это для нее.
— Что случилось? — вместо приветствия спросила сухо Татьяна, и аптекарь подумал, что ничего у нее в глазах не мелькнуло, что все он, старый дурак, придумал. И что в его годы нужно поменьше думать о женщинах, особенно о таких, как Татьяна.
— Добрый день, дорогая Татьяна Владимировна. Могли бы хоть поздороваться со стариком.
«Фу ты черт, опять я глупости какие-то говорю! — подумал Александр Яковлевич. — На жалость набиваюсь, мелко спекулирую годами. Никак не могу с ней нормально разговаривать. Ишь, важной какой стала, настоящий прораб. А спроси, что такое этот преобразователь, она в этом ни бельмеса не смыслит».
Строго говоря, Александр Яковлевич и сам не понимал принцип работы преобразователей, но это дела не меняло.
— Старик, тоже скажете вы! — вдруг улыбнулась Татьяна, и настроение у аптекаря сразу поднялось. — Здесь стариков нет. Чего вы себе что-нибудь новое не сделаете?
— А мне, дорогая Татьяна Владимировна, менять ничего не надо, — сказал он бестактность, намекнув тем самым на новый, с иголочки, так сказать, Танин курносый нос. Экая напасть, хоть молчи в ее присутствии!
— Вам виднее, — сухо сказала Татьяна. — Так что вам нужно, а то у меня дел по горло.
— Понимаете, я, Иван Андреевич, Паша — все мы, признаться, несколько обеспокоены вашим, так сказать… стилем работы, что ли…
— А откуда вам известно о моем, так сказать, стиле? — насмешливо спросила Татьяна, упирая руки в бока.
— Это не имеет значения. Важен факт…
— Как раз имеет. Я знаю, что ваш надутый редактор и вы шпионите за мной. Сами-то побаиваетесь сюда нос сунуть, вот и посылаете своих оххров.
— Позвольте…
— А чего мне позволять? Факт — он и есть факт, хоть в Приозерном или на Оххре. Сами, наверное, бездельничаете, как эти, что приглушают поля, этой своей медитацией занимаетесь, а у меня, конечно, вам не нравится, как дело поставлено. Что, не так, скажете? Как Петр мой Данилыч говорит, квакать — не работать.
А хорошо бы ей пощечину дать, сочную такую, вдруг подумал Александр Яковлевич и тут же устыдился этой мысли. Нечего сказать, джентельменские у него замашки, хотя, с другой стороны, она ее заслужила. Ей-богу, заслужила.
— Ну, как хотите, я с вами ругаться не собираюсь, — сказал Александр Яковлевич.
Он повернулся и пошел обратно. Но странное дело: упругие, быстрые шаги уже не доставляли ему такого удовольствия, как раньше, и две его тени, скакавшие, как собаки, по обеим сторонам, не забавляли.
И вспомнилась Александру Яковлевичу его аптека, крохотная каморка без окна, что служила ему кабинетом, и вечные Люсины жалобы, что в рецептурном некому работать. Днем в каморке было душно, и он предпочитал помогать провизору или становился за прилавок ручного отдела. Зато вечером делалось прохладнее, и он любил подолгу сидеть там за столом с треснувшим толстым стеклом, под которое клал всякую чушь, от квитанций подписки на «Медицинскую газету» до графика отпусков. График был невелик, и его, Александра Яковлевича, отпуск всегда приходился на ноябрь. Ноябрь вполне его устраивал, потому что ездить он никуда не любил, а ноябрь в Приозерном был вовсе не хуже любого другого месяца. Во всяком случае, гулять в это время было замечательно. То первый снежок ложился в лесу на опавшие листья, то последние, самые упорные листья с берез падали на снег — в любимом его лесочке было светло и печально. Лес был тих, и ему казалось, что шорох листьев под его резиновыми сапогами слышен далеко-далеко. И мысли его о прожитой жизни были такие же светлые и печальные, как осенний лес: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное».
Удивительное дело, подумал вдруг Александр Яковлевич и даже остановился, отчего остановились и две его верные тени: как это он мог обидеться на Татьяну? Тем более, если быть честным с собой, Татьяна в отличие от него все же что-то делает…
Гном окончил работу и медленно брел к холму, на котором привык покачиваться под двумя солнцами Оххра низеньким кустиком. Вот и его место. Он хотел было, как обычно, обернуться в куст, но вспомнил о запрете. Как хорошо было бы сейчас приглушить поле и медленно погрузиться в созерцание! И увидеть себя на берегу реки времени, на высоком обрыве, с которого далеко видно все вокруг…
Гном стоял у холма. Для чего, для чего эта башня? Для чего еще один преобразователь? Сколько их он уже построил и сколько разрушились на его глазах, подмытые током реки и унесенные в океан забвения!
Для чего, для чего это странное существо вносит хаос в тихое их созерцание тайны всего сущего? Для чего смущает она их покой?
Можно, конечно, ослушаться запрета и приглушить поле, но кругом рыщут ее подручные и нащупывают погруженных в медитацию. И тогда снова придется просыпаться и выныривать из привычного покоя в сумбурный мир действий и слов, хаоса и смущения. Для чего? Чтобы снова стремиться погрузиться? И снова быть вытащенным на поверхность?
Странное, странное существо нарушает их покой. Ну хорошо, ее раса молода и не отравлена еще ядовитыми испарениями, что поднимаются из долины познания, и туманом, плывущим над реками времени. Она полна сил и энергии, она далека от мудрости, и это — кто знает? — может быть, и есть мудрость. Но зачем же ей тянуть за собой его? Что ей до него? Странное, странное существо…
Что движет ею? Для чего она с такой яростью старается вывести их из привычного созерцания? Может быть, в этом-то как раз и кроется разгадка того, перед чем отступили оххры?
Но не было ни сил, ни воли попытаться понять это бесконечно загадочное существо. И утешительной привычной горечью нахлынула печаль.
Привычная печаль сочилась отовсюду, заливала все окрест. Есть ты, нет тебя — все едино.
Гном медленно оглянулся. Прощай, Оххр, прощай, мир, прощай, печаль. Есть ты, нет тебя — все едино. Он выключил поле. Стало тускнеть оранжевое небо, голубые солнца сделались багровыми и померкли, печаль исчезала вместе с миром. Здравствуй, небытие, подумал Гном, и это была последняя его мысль.
— Татьяна Владимировна, — сказал Старик, входя в комнату Осокиной, — я хотел сказать вам… — Он замялся.
— Ну, что там? — нетерпеливо спросила Татьяна, поднимая голову от каких-то листков, лежавших на столе.
— Вы помните Гнома? Того, у которого одна рука была короче другой. Вы сами дали ему это имя…
— Ну, помню.
— Он выключил поле. Он и еще двое…
— Ты точно знаешь? Это не ошибка? Ты же сам мне говорил, что тех, кто выключает поле, найти нельзя, они становятся неотличимы от кустов, камней. Говорил? — уже громче спросила Татьяна.
— Да, Татьяна Владимировна, — грустно кивнул Старик. — И все-таки это правда. Мы проверили весь Оххр. Они выключили поле.
Предатели, слабые предатели, думала Татьяна, бьешься с ними, бьешься, из шкуры вон лезешь, тащишь, как говорит Петя, на себе весь «ЗИЛ», а они — поля выключать!
Первая вспышка ярости у нее прошла, и стало ей до слез жалко себя. Одна бьется здесь, у черта на куличках, под дурацкими двумя синими солнцами, воюет с невидимками… Танька, Танечка, Танюха — ты ли это? Для того ли мама тебя пестовала, для того ли десятилетку кончала, в техникуме стипендию получала, чтобы всякие гномы поля тут выключали!
И горько-горько стало Татьяне, жалко себя, и сморщился ее новый задорный носик, и на глазах показались слезинки. Как занесло ее сюда, в такую даль? Ишь ты, ловкий какой, выключил поле — и все дела. Тебе-то хорошо, с тебя взятки гладки. А мне каково? Ну нет, так легко Татьяна еще не сдавалась. Не из таких. Не привыкла руки складывать.
— Старик, я помню, там, когда с нами разговаривали первый раз, собака сказала, что вы были передатчиками. Ты можешь передать всем вашим то, что я скажу?
— Конечно, Татьяна Владимировна.
— Товарищи оххры, я, Татьяна Осокина, взяла на себя обязательство вытащить вас из вашей спячки, растормошить… Мы решили выстроить еще один преобразователь. Мне говорили некоторые, что, мол, особой необходимости в нем пока нет. Может, и правда сегодня нет, но не сегодня, так завтра он понадобится. Точно понадобится! Я знаю, что труд для человека — это все, и я верю, что для вас — тоже. И поэтому мы будем трудиться, что бы кто там ни говорил! Товарищи оххры! Только что мне сказали, что трое из вас проявили слабость — выключили свои поля. — Татьяна сжала кулаки от переполнявших ее чувств, голос ее дрожал. — Жизнь, товарищи, — это долг, который нужно выполнять честно. Выключить поле — это проще всего…
Нет, не те слова она говорила… Разве взорвешь ими это сонное, грустное царство… Эх, знать бы такие слова, чтоб жгли, чтоб звали! Огромная древняя жалость, материнское сострадание наполняли ее. Все, кажется, отдала бы им, глупым, только бы растормошить их. Как могут уходить они сами из жизни, когда жизнь так прекрасна…
И невдомек было Татьяне, что древняя планета внимала ее словам и мыслям с величайшим изумлением: чужая неукротимая воля вырывала оххров из привычного оцепенения, боль и сострадание к ним казались загадкой.
Но ни о чем таком и думать не могла скромнейшая женщина Татьяна Осокина, и в этом, наверное, была ее сила.
ГЛАВА 4
- Сереженька, — сказала Надя и начала водить пальцем по Сережиной макушке.
Сережа по-кошачьи зажмурился и промурлыкал:
— Что, Надюшенька ты моя единственная?
— А ты помнишь, как я пришла в библиотеку… ну, когда мы моего двойника увидели?
— Помню, я все помню. Все, что связано с тобой, все-все помню. Даже шнурок зеленый, которым ты волосы подвязывала…
— Правда? А я думала, ты такой… умный… Щупленький такой, как цыпленок полупотрошеный, в очках…
— Да ну тебя!..
— Нет, я правду… Ты же зато теперь… вон какой… — Надя широко развела руки, показывая, какой огромный стал Сергей.
— Во всяком случае, не меньше того хмыря в оранжевых плавках.
— А, ты о Вадиме… — Она задумалась и глубоко, прерывисто вздохнула: — Ленинградец… С матерью приехал… На «Жигулях» собственных… — Она оживилась: — Знаешь, как он водит? Он меня катал…
— Ты начала рассказывать о библиотеке, — нежно сказал Сергей, поднял рукой тяжелые Надины волосы и провел губами по белому, беззащитному затылку.
— Щекотно, — томно сказала Надя.
— Ничего не щекотно, я осторожно, — сказал Сергей.
Мир был прекрасен. В высоком оранжевом небе плыли два синих солнца и отбрасывали от Нади две тени крест-накрест, как на футбольном поле при электрическом освещении.
Мир был прекрасен, потому что Сергей был полон нежности к этому непостижимо прекрасному существу с зелеными, в черную крапинку глазами. В нем было столько этой нежности, что ее, казалось, хватило бы на всю Вселенную, и даже те несчастные, что никогда не смотрели на своих Надь, как он на свою, и те поняли бы, как прекрасна любовь.
— Да ну тебя, Сережка! — сказала Надя и капризно выпятила нижнюю губу. — Чего ты на меня так смотришь…
— Ты начала говорить о библиотеке, — улыбнулся Сергей.
Что за чудо — все, абсолютно все в этой девчонке приводило его в трепетное умиление, даже то, что она всегда начинала разговор про одно и тут же сворачивала куда-то в сторону.
— А, вспомнила… Я еще сказала тогда тебе, что я плохая, помнишь?
— Я все помню, все…
— А знаешь, почему?
— Нет.
— Потому что Вадим поцеловал меня…
Конечно, ленинградец Вадим с шарообразными бицепсами, модными очками и «Жигулями» был серьезным соперником, но сейчас у Сергея было довольно важное преимущество: Вадим был далеко. Возможно, там, в Приозерном, Вадим сейчас и одерживает верх над полупотрошеным, как она сказала, цыпленком, который прячет свою робость под индейской невозмутимостью, но здесь, на Оххре, ленинградские «Жигули» были не страшны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
— А, это землянин, — сказала девчушка, — тогда можете пройти.
«Это что еще за контрольно-пропускной пункт? — подумал аптекарь. — Ну и Татьяна!»
— А что было бы, если бы я был оххром?
— Если бы вы были из нашей группы, я бы вас пропустила, чужих Татьяна Владимировна пускать не велела.
— М-да, порядочки, — покачал головой аптекарь. — А где сама?
— Татьяна Владимировна?
— Да.
— На строительстве.
Нашел он ее невдалеке от строившейся башни, на которой копошились оххры преимущественно человеческого обличья. Рядом с ней стоял Старик и что-то говорил. Она увидела Александра Яковлевича, сделала своему собеседнику знак, чтобы он замолчал, и аптекарю показалось, что в ее глазах мелькнуло удовольствие.
Ему-то ее видеть было, безусловно, приятно. Лицо у нее помолодело, вся она словно выпрямилась, сбросила что-то с себя и полна была какой-то привлекающей властности — бой-баба, глаз не отвести. Могла бы и улыбнуться ему, подумалось с обидой, наверное, неделю не виделись, не меньше. Хотя, конечно, какой интерес он может для нее представлять? Петр ей ее нужен, это для нее.
— Что случилось? — вместо приветствия спросила сухо Татьяна, и аптекарь подумал, что ничего у нее в глазах не мелькнуло, что все он, старый дурак, придумал. И что в его годы нужно поменьше думать о женщинах, особенно о таких, как Татьяна.
— Добрый день, дорогая Татьяна Владимировна. Могли бы хоть поздороваться со стариком.
«Фу ты черт, опять я глупости какие-то говорю! — подумал Александр Яковлевич. — На жалость набиваюсь, мелко спекулирую годами. Никак не могу с ней нормально разговаривать. Ишь, важной какой стала, настоящий прораб. А спроси, что такое этот преобразователь, она в этом ни бельмеса не смыслит».
Строго говоря, Александр Яковлевич и сам не понимал принцип работы преобразователей, но это дела не меняло.
— Старик, тоже скажете вы! — вдруг улыбнулась Татьяна, и настроение у аптекаря сразу поднялось. — Здесь стариков нет. Чего вы себе что-нибудь новое не сделаете?
— А мне, дорогая Татьяна Владимировна, менять ничего не надо, — сказал он бестактность, намекнув тем самым на новый, с иголочки, так сказать, Танин курносый нос. Экая напасть, хоть молчи в ее присутствии!
— Вам виднее, — сухо сказала Татьяна. — Так что вам нужно, а то у меня дел по горло.
— Понимаете, я, Иван Андреевич, Паша — все мы, признаться, несколько обеспокоены вашим, так сказать… стилем работы, что ли…
— А откуда вам известно о моем, так сказать, стиле? — насмешливо спросила Татьяна, упирая руки в бока.
— Это не имеет значения. Важен факт…
— Как раз имеет. Я знаю, что ваш надутый редактор и вы шпионите за мной. Сами-то побаиваетесь сюда нос сунуть, вот и посылаете своих оххров.
— Позвольте…
— А чего мне позволять? Факт — он и есть факт, хоть в Приозерном или на Оххре. Сами, наверное, бездельничаете, как эти, что приглушают поля, этой своей медитацией занимаетесь, а у меня, конечно, вам не нравится, как дело поставлено. Что, не так, скажете? Как Петр мой Данилыч говорит, квакать — не работать.
А хорошо бы ей пощечину дать, сочную такую, вдруг подумал Александр Яковлевич и тут же устыдился этой мысли. Нечего сказать, джентельменские у него замашки, хотя, с другой стороны, она ее заслужила. Ей-богу, заслужила.
— Ну, как хотите, я с вами ругаться не собираюсь, — сказал Александр Яковлевич.
Он повернулся и пошел обратно. Но странное дело: упругие, быстрые шаги уже не доставляли ему такого удовольствия, как раньше, и две его тени, скакавшие, как собаки, по обеим сторонам, не забавляли.
И вспомнилась Александру Яковлевичу его аптека, крохотная каморка без окна, что служила ему кабинетом, и вечные Люсины жалобы, что в рецептурном некому работать. Днем в каморке было душно, и он предпочитал помогать провизору или становился за прилавок ручного отдела. Зато вечером делалось прохладнее, и он любил подолгу сидеть там за столом с треснувшим толстым стеклом, под которое клал всякую чушь, от квитанций подписки на «Медицинскую газету» до графика отпусков. График был невелик, и его, Александра Яковлевича, отпуск всегда приходился на ноябрь. Ноябрь вполне его устраивал, потому что ездить он никуда не любил, а ноябрь в Приозерном был вовсе не хуже любого другого месяца. Во всяком случае, гулять в это время было замечательно. То первый снежок ложился в лесу на опавшие листья, то последние, самые упорные листья с берез падали на снег — в любимом его лесочке было светло и печально. Лес был тих, и ему казалось, что шорох листьев под его резиновыми сапогами слышен далеко-далеко. И мысли его о прожитой жизни были такие же светлые и печальные, как осенний лес: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное».
Удивительное дело, подумал вдруг Александр Яковлевич и даже остановился, отчего остановились и две его верные тени: как это он мог обидеться на Татьяну? Тем более, если быть честным с собой, Татьяна в отличие от него все же что-то делает…
Гном окончил работу и медленно брел к холму, на котором привык покачиваться под двумя солнцами Оххра низеньким кустиком. Вот и его место. Он хотел было, как обычно, обернуться в куст, но вспомнил о запрете. Как хорошо было бы сейчас приглушить поле и медленно погрузиться в созерцание! И увидеть себя на берегу реки времени, на высоком обрыве, с которого далеко видно все вокруг…
Гном стоял у холма. Для чего, для чего эта башня? Для чего еще один преобразователь? Сколько их он уже построил и сколько разрушились на его глазах, подмытые током реки и унесенные в океан забвения!
Для чего, для чего это странное существо вносит хаос в тихое их созерцание тайны всего сущего? Для чего смущает она их покой?
Можно, конечно, ослушаться запрета и приглушить поле, но кругом рыщут ее подручные и нащупывают погруженных в медитацию. И тогда снова придется просыпаться и выныривать из привычного покоя в сумбурный мир действий и слов, хаоса и смущения. Для чего? Чтобы снова стремиться погрузиться? И снова быть вытащенным на поверхность?
Странное, странное существо нарушает их покой. Ну хорошо, ее раса молода и не отравлена еще ядовитыми испарениями, что поднимаются из долины познания, и туманом, плывущим над реками времени. Она полна сил и энергии, она далека от мудрости, и это — кто знает? — может быть, и есть мудрость. Но зачем же ей тянуть за собой его? Что ей до него? Странное, странное существо…
Что движет ею? Для чего она с такой яростью старается вывести их из привычного созерцания? Может быть, в этом-то как раз и кроется разгадка того, перед чем отступили оххры?
Но не было ни сил, ни воли попытаться понять это бесконечно загадочное существо. И утешительной привычной горечью нахлынула печаль.
Привычная печаль сочилась отовсюду, заливала все окрест. Есть ты, нет тебя — все едино.
Гном медленно оглянулся. Прощай, Оххр, прощай, мир, прощай, печаль. Есть ты, нет тебя — все едино. Он выключил поле. Стало тускнеть оранжевое небо, голубые солнца сделались багровыми и померкли, печаль исчезала вместе с миром. Здравствуй, небытие, подумал Гном, и это была последняя его мысль.
— Татьяна Владимировна, — сказал Старик, входя в комнату Осокиной, — я хотел сказать вам… — Он замялся.
— Ну, что там? — нетерпеливо спросила Татьяна, поднимая голову от каких-то листков, лежавших на столе.
— Вы помните Гнома? Того, у которого одна рука была короче другой. Вы сами дали ему это имя…
— Ну, помню.
— Он выключил поле. Он и еще двое…
— Ты точно знаешь? Это не ошибка? Ты же сам мне говорил, что тех, кто выключает поле, найти нельзя, они становятся неотличимы от кустов, камней. Говорил? — уже громче спросила Татьяна.
— Да, Татьяна Владимировна, — грустно кивнул Старик. — И все-таки это правда. Мы проверили весь Оххр. Они выключили поле.
Предатели, слабые предатели, думала Татьяна, бьешься с ними, бьешься, из шкуры вон лезешь, тащишь, как говорит Петя, на себе весь «ЗИЛ», а они — поля выключать!
Первая вспышка ярости у нее прошла, и стало ей до слез жалко себя. Одна бьется здесь, у черта на куличках, под дурацкими двумя синими солнцами, воюет с невидимками… Танька, Танечка, Танюха — ты ли это? Для того ли мама тебя пестовала, для того ли десятилетку кончала, в техникуме стипендию получала, чтобы всякие гномы поля тут выключали!
И горько-горько стало Татьяне, жалко себя, и сморщился ее новый задорный носик, и на глазах показались слезинки. Как занесло ее сюда, в такую даль? Ишь ты, ловкий какой, выключил поле — и все дела. Тебе-то хорошо, с тебя взятки гладки. А мне каково? Ну нет, так легко Татьяна еще не сдавалась. Не из таких. Не привыкла руки складывать.
— Старик, я помню, там, когда с нами разговаривали первый раз, собака сказала, что вы были передатчиками. Ты можешь передать всем вашим то, что я скажу?
— Конечно, Татьяна Владимировна.
— Товарищи оххры, я, Татьяна Осокина, взяла на себя обязательство вытащить вас из вашей спячки, растормошить… Мы решили выстроить еще один преобразователь. Мне говорили некоторые, что, мол, особой необходимости в нем пока нет. Может, и правда сегодня нет, но не сегодня, так завтра он понадобится. Точно понадобится! Я знаю, что труд для человека — это все, и я верю, что для вас — тоже. И поэтому мы будем трудиться, что бы кто там ни говорил! Товарищи оххры! Только что мне сказали, что трое из вас проявили слабость — выключили свои поля. — Татьяна сжала кулаки от переполнявших ее чувств, голос ее дрожал. — Жизнь, товарищи, — это долг, который нужно выполнять честно. Выключить поле — это проще всего…
Нет, не те слова она говорила… Разве взорвешь ими это сонное, грустное царство… Эх, знать бы такие слова, чтоб жгли, чтоб звали! Огромная древняя жалость, материнское сострадание наполняли ее. Все, кажется, отдала бы им, глупым, только бы растормошить их. Как могут уходить они сами из жизни, когда жизнь так прекрасна…
И невдомек было Татьяне, что древняя планета внимала ее словам и мыслям с величайшим изумлением: чужая неукротимая воля вырывала оххров из привычного оцепенения, боль и сострадание к ним казались загадкой.
Но ни о чем таком и думать не могла скромнейшая женщина Татьяна Осокина, и в этом, наверное, была ее сила.
ГЛАВА 4
- Сереженька, — сказала Надя и начала водить пальцем по Сережиной макушке.
Сережа по-кошачьи зажмурился и промурлыкал:
— Что, Надюшенька ты моя единственная?
— А ты помнишь, как я пришла в библиотеку… ну, когда мы моего двойника увидели?
— Помню, я все помню. Все, что связано с тобой, все-все помню. Даже шнурок зеленый, которым ты волосы подвязывала…
— Правда? А я думала, ты такой… умный… Щупленький такой, как цыпленок полупотрошеный, в очках…
— Да ну тебя!..
— Нет, я правду… Ты же зато теперь… вон какой… — Надя широко развела руки, показывая, какой огромный стал Сергей.
— Во всяком случае, не меньше того хмыря в оранжевых плавках.
— А, ты о Вадиме… — Она задумалась и глубоко, прерывисто вздохнула: — Ленинградец… С матерью приехал… На «Жигулях» собственных… — Она оживилась: — Знаешь, как он водит? Он меня катал…
— Ты начала рассказывать о библиотеке, — нежно сказал Сергей, поднял рукой тяжелые Надины волосы и провел губами по белому, беззащитному затылку.
— Щекотно, — томно сказала Надя.
— Ничего не щекотно, я осторожно, — сказал Сергей.
Мир был прекрасен. В высоком оранжевом небе плыли два синих солнца и отбрасывали от Нади две тени крест-накрест, как на футбольном поле при электрическом освещении.
Мир был прекрасен, потому что Сергей был полон нежности к этому непостижимо прекрасному существу с зелеными, в черную крапинку глазами. В нем было столько этой нежности, что ее, казалось, хватило бы на всю Вселенную, и даже те несчастные, что никогда не смотрели на своих Надь, как он на свою, и те поняли бы, как прекрасна любовь.
— Да ну тебя, Сережка! — сказала Надя и капризно выпятила нижнюю губу. — Чего ты на меня так смотришь…
— Ты начала говорить о библиотеке, — улыбнулся Сергей.
Что за чудо — все, абсолютно все в этой девчонке приводило его в трепетное умиление, даже то, что она всегда начинала разговор про одно и тут же сворачивала куда-то в сторону.
— А, вспомнила… Я еще сказала тогда тебе, что я плохая, помнишь?
— Я все помню, все…
— А знаешь, почему?
— Нет.
— Потому что Вадим поцеловал меня…
Конечно, ленинградец Вадим с шарообразными бицепсами, модными очками и «Жигулями» был серьезным соперником, но сейчас у Сергея было довольно важное преимущество: Вадим был далеко. Возможно, там, в Приозерном, Вадим сейчас и одерживает верх над полупотрошеным, как она сказала, цыпленком, который прячет свою робость под индейской невозмутимостью, но здесь, на Оххре, ленинградские «Жигули» были не страшны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41