Навстречу ему встал стройный молодой человек лет тридцати или того меньше. Если бы Ник Карсон даже и не отправился на тот свет 27 февраля текущего года, все равно человек перед ним был лет на двадцать пять моложе и правильные черты его лица не имели ничего общего с тем Ником, которого ему сохранила память и который смотрел на него сегодня с дисплея информатора.
— Привет, Гус, — сказал молодой человек и улыбнулся: — Я все понимаю. Не надо быть телепатом, чтобы читать твои мысли.
— Вы правы, молодой человек, тем более, что Николас Карсон умер двадцать седьмого февраля, то есть почти полгода тому назад.
— Я так и думал, — кивнул молодой человек. — Я так и сказал себе: Ник, он наверняка проверит по каким-нибудь своим каналам. Я боялся, что ты не придешь. Согласись, что идти на свидание с покойником — не очень привычная процедура. Но я все равно надеялся. У меня просто нет другого выхода.
— И все же я не совсем понимаю, — пожал плечами полковник.
— Сейчас ты все поймешь. Будем надеяться, что поймешь. У тебя сердце в порядке? Гус, я не шучу. То, что я сейчас покажу тебе, может потрясти человека.
— Боюсь, я уже все видел в жизни…
— Нет, этого ты не видел. Этого ты не мог видеть, Гус. — Молодой человек вытащил из брюк рубашку, задрал ее. На упругой ровной коже виднелся странный прямоугольник. — Смотри внимательно, Гус, и не пугайся. Видишь, я открываю лючок…
— Молодой человек откинул прямоугольник и вытащил из живота шнур с вилкой на конце.
Полковник медленно опустился в кресло. Как всегда в минуты потрясения, он стремился успокоить себя неторопливыми привычными движениями. Он вынул платок, аккуратно развернул его и вытер вспотевший лоб. Руки его слегка дрожали. Это было действительно страшно. Страшно не потому, что электрический шнур из живота угрожал ему, а страшно потому, что его живая плоть содрогнулась от инстинктивного отвращения к чему-то противоестественному.
Молодой человек отпустил шнур, и пружина тут же втянула его в темный прямоугольник в животе. Он закрыл лючок и сказал:
— Я действительно умер в феврале, и то, что видишь перед собой, — всего-навсего совершеннейший манекен, машина, в которую перенесена память и личность твоего школьного друга. В этом смысле я полноценный Ник Карсон. Я прекрасно помню тебя, помню как мы болели за тебя всем классом, когда ты бегал. Помню, как во время соревнований… с кем же мы тогда состязались? А с Местакской школой. Ты тогда установил какой-то рекорд и упал сразу после финиша. И я выскочил на дорожку и бросился к тебе. Я думал, что ты умер. И когда я наклонился над тобой — такого острого запаха пота я никогда больше не встречал — и ты открыл глаза, я был счастлив. Но кроме того, я испытал мгновенное постыдное разочарование. Ты был моим другом, но я завидовал тебе. Ты был знаменит, а я светил лишь отраженным от тебя светом.
Но это был, повторяю, мгновенный всплеск темных чувств. И мне сейчас не стыдно. Потому что, когда ты встал, восторг тут же придавил поднявшуюся было душевную дрянь. Я смотрел на тебя и гордился тобой. И твоим рекордом. И тем, что ты встал. И тем, что все хлопали и орали. Я даже не ревновал тебя к Милли в этот миг. Это был твой час. Ты помнишь?
— Да, — сказал полковник Ратмэн.
— Но я позвал тебя не для сентиментальных воспоминаний. Я позвал тебя для того, чтобы ты помог мне. Мне больше не к кому обратиться. Дело в том, что меня убили…
— Николас Карсон умер от рака легкого, — глухо сказал полковник.
— Меня убедили, что у меня неоперабельный рак с множественными метастазами. И предложили искусственное тело. И противоестественную, но жизнь. Но на самом деле я был здоров. Это долгая история.
То ли помогло воспоминание того дня на дорожке школьного стадиона, то ли глупая Милли с фиолетовыми глазами, то ли весь скепсис сразу выбил из него шнур аккумулятора, змеившийся из черного отверстия в животе, но полковник Густав Ратмэн верил каждому слову школьного товарища. Содрогался, извивался, как червь, под напором его рассказа, не желая верить, но верил.
А может быть, еще и потому поверил так легко, что старая добрая его интуиция подсказывала, что история эта была непроста, было в ней нечто такое, что настораживало. Чудился некий план, некий замысел. Какой — он и представить себе не мог, потому что все услышанное им не находило никакого аналога в памяти. Но нюхом старого работника Агентства, нутром, клетками тела улавливал он очевидную несуразность: он, ветеран РА, слыхом не слыхивал о Ритрите. А построить такой Ритрит, да так, что практически о нем никто не знал, — о, это было непростое дело! И тайну скрывали не на любительском уровне. Так, что пошли, не задумываясь, на убийство из-за истории болезни. Из-за двух-трех листков бумаги.
— Ник, — задумчиво сказал полковник, — я многого все-таки не понимаю. Если им так важно сохранить тайну Ритрита, почему они не изолировали лагерь от внешнего мира? Почему они разрешили, например, посещения?
— Я сам себя спрашиваю об этом. По-видимому, совет директоров заинтересован в том, чтобы мы не считали себя узниками. Не забудь, что мы все попали в Ритрит — так, во всяком случае, предполагается — сугубо добровольно. Фонд Людвига — не тюремщик, а благодетель. И к тому же, как я тебе рассказал, Вендел Люшес — он один из директоров совета — объяснил мне, на чем основана их уверенность: в это просто никто не может поверить. Так же, как не поверил бы ты, если бы я не вытащил перед твоим носом шнур аккумулятора из живота.
— Но для чего этот преступный способ добывания новых… Как ты говоришь? Исков?
— Не знаю. Может быть, они почему-то торопились. Для чего-то им нужно как можно быстрее собрать больше исков в лагере.
— Да… гм… будем думать, Ник. Это, конечно, не по моей части, но такие истории слышишь не каждый день… Скажи, об этой квартире кто-нибудь из Ритрита знает?
— Как будто нет. Это квартира подруги Луизы.
— Постарайся пока не выходить отсюда. Ни ты, ни Луиза. Я позвоню. — Он записал номер телефона. — До свидания.
ГЛАВА 15
Тони Баушер чувствовал себя как зверь в капкане. Нет, сказал он себе, это не совсем точно. Не просто в капкане, а в капкане, вставленном в другой капкан, которым в свою очередь наживлен третий.
Он встал с кровати, на которой провалялся почти сутки, подошел к зеркалу в ванной его маленького номера в гостинице «Санрайз инн» и посмотрел на себя. Зеркало было над раковиной, и по краям его амальгама начала уже пузыриться. Боже, как он ненавидел это ангельское в своем неподвижном спокойствии лицо с правильными, чересчур правильными чертами! Это был первый капкан. Миллионодолларовый совершенный капкан, триумф науки и техники, гимн гибким, упругим пластикам, сверхминиатюрным компьютерам и мощным, но легким моторам. Капкан с тонкими, почти живыми на вид и на ощупь стенками, но в тысячи раз более надежными, чем метровые стены старинных крепостей-тюрем.
Вторым капканом была гостиница. Он много раз подходил к окну, и каждый раз ему чудились внизу шпики. Вдоль тротуаров рядами стояли машины, и в каждой — он это чувствовал — сидели шпионы, подкарауливавшие его. Да что машины! Сотни, тысячи людей проходили под окнами «Санрайз инн», и все они были соглядатаями. Ловкими, хитрыми, безжалостными. Никто из них не поднимал головы, не смотрел на окна — и все для того, чтобы усыпить его бдительность. Вон, например, толстенная дама толкает детскую коляску. Это же чудо естественности. Даже ребенок виден, сидящий в экипаже карапуз. Но это же переодетый шпион, агент. Или вон те двое молодых людей, стоят обнявшись. И это агенты. Кругом агенты. А цель у них одна — Тони Баушер, беглый иск из Ритрита.
А самой большой западней был весь городок. Городок с больницей, в которой сейчас наверняка склонился над больным высокий красивый хирург. Тот самый, который полтора года тому назад склонился над Тони Баушером, скорбно вздохнул, несколько раз покорно кивнул судьбе, призывая пациента сделать то же самое, и сказал:
— Боюсь, мистер Баушер, дела наши не очень хороши, у вас раздроблены обе ноги.
— Что значит «раздроблены»? — спросил Тони. Все-таки он был ученым и привык к точным определениям.
— Увы, в данном случае филология и медицина единодушны, — сказал врач. У него был приятный, сочный баритон, который как нельзя лучше подходил к красивому, мужественному лицу. Настолько мужественному, что Тони стало на мгновение стыдно: взрослый человек — и огорчает врача такими пустяками, как раздробленные ноги.
Если бы он только мог добраться сейчас до этого красавца! Но шпики окружали гостиницу, окружали больницу, стояли плотным кольцом вокруг хирурга. Они все ждали Тони. На этот раз они не стали бы дробить ему ноги. Портить такое дорогое тело — чистое безумие. Они поступили бы с ним так же, как с Сесилем Стромом, тем самым, который как-то сказал ему в Ритрите, что начинает кое о чем догадываться. Они просто-напросто выкинули бы его мозг, его душу, стерли из нейристоров его память и поселили в освободившемся теле нового иска. Даже не сделав, наверное, дезинфекции. Для чего? Никаких следов Строма в мозгу не осталось, как не останется следов от него. Тони Баушера, когда он выйдет из этого номера и его займет следующий постоялец.
Боже, как все просто казалось ему в Ритрите, когда они обсуждали с Карсоном план побега! Лишь бы добраться до Кинглоу, говорил он себе. Лишь бы добраться до Кинглоу. И вот он в Кинглоу, в миле или двух от больницы, в которой красавец хирург с мужественным лицом склоняется над очередным больным. Но как вырваться из кольца шпиков? Они и в номере его, наверное, натыкали потайные микрофоны. Хорошо еще, что он ни слова не произнес вслух.
Нет, не зря он сомневался. Не надо было поддаваться глупому соблазну. Не надо было взращивать в мозгу нелепое наваждение. По крайней мере, в Ритрите никто не охотился за ним. Наоборот, все они были заинтересованы в том, чтобы он, Антони Баушер, ученый-химик из университета Кинглоу, чувствовал себя спокойно, мог продолжать любимую работу и привыкать к мысли о своем бессмертии. Они даже читали ему проповеди на торжественных коллективных подзарядках аккумуляторов, они прикрепили к нему постоянного наставника, ангела-хранителя и проводника по новой жизни.
Ему теперь уже казалось, что это не он подбивал Карсона на побег, не он раскрыл ему глаза, а Карсон сбил его с толку. Всегда он был немного странным типом, этот Ник Карсон, всегда настолько высокого мнения о себе, что редко считался с простыми смертными.
Тони потряс головой. С ним творилось что-то странное. Страх подгонял его мысли, заставляя их сворачивать с пути, который он выбирал, подтасовывал карты памяти. Это же все чепуха, что лезет ему в голову, твердо сказал он себе, и в отношении Ника и со шпиками. «Чепуха, чепуха», — повторял он уже вслух, забыв о потайных микрофонах, но страх не поддавался заклинаниям.
Я схожу с ума, сказал он себе. И на несколько секунд туман рассеялся, и он увидел, что находится во власти фантомов, призраков, порожденных его мозгом. Надо сделать усилие и разорвать сжимавшую его удавку, разогнать видения. Разве может быть столько шпиков, да тем более из-за него, это же чушь, чушь, нонсенс! Вышвырнуть все эти порождения гнусного страха и захлопнуть перед ними все двери. Ему давно уже было страшно, и он почти привык к сосущей тошнотворной пустоте в несуществующем сердце. Но теперь страх стал каким-то многогранным, и одна из граней леденила его ужасом безумия. И в этот короткий момент, когда занавес наступавшего безумия вдруг раздвинулся, страх стал невыносим.
Шпики? Да какое это в конце концов имело значение? Все равно он был в капкане, в двух, трех капканах. И заряжен был последний капкан вовсе не красавцем хирургом. Он знал это все время, но не хотел признаваться себе. Наживкой служила дочь. Девятилетнее существо со слегка вздернутым носом и широко расставленными серыми глазами. Она любила вести с ним длинные серьезные беседы. А почему люди бывают несчастными? Почему все не могут договориться и не перестанут огорчать друг друга? Почему одна девочка в их классе всегда старается сделать исподтишка пакость? А люди вообще хорошие или плохие?
Она была еще в том возрасте, когда ее интересовали абстрактные вопросы. Она была еще доверчива и полна любви к отцу. Они не говорили о любви, но она омывала его теплой волной нежности, когда Рин прижималась к нему, обхватывала его шею своими тонкими ручонками.
Он знал, что должен увидеть ее. Хотя бы издалека. Все равно он не смог бы поговорить с ней. Рин знала, что отец умер, и он не собирался переубеждать ее. Он даже и с женой не связался, когда попал в Ритрит. Для чего? Для чего тянуть с собой балласт предыдущей жизни в новую? Даже рядом, одинаковые, они с женой плохо понимали друг друга. Так можно ли было надеяться, что разочарованная, нервная сорокалетняя женщина, видевшая во всех вокруг одних лишь недоброжелателей, поймет вдруг иска?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40