Самое большее, что здесь видано, — это как он и она две минуты поговорят на улице среди бела дня. Да и то, кто знает, о чем они договариваются, шепчутся потом старухи и не совсем старухи, а уж если до родительских ушей дойдет, начнется вечная волынка: кто он да что он, да о чем говорили, ты смотри у меня, и, хотя у всех у них были свои любовные истории, как у Мануэла Эспады и Грасинды — не так мы ее рассказали, как она того заслуживала, — они быстро все забывают, есть такой недостаток у родителей, а обычаи меняются медленно. Марии Аделаиде всего девятнадцать лет, и до сих пор она никаких хлопот не доставляла, ей самой хлопот да тяжкого труда с мотыгой хватало, но что делать, не принцесс тут растят, о чем в нашей повести не раз уже упоминалось.
Все дни одинаковы, и ни один не похож на другой. Как-то к вечеру достигла виноградника весть, которая растревожила всех, никто толком не знал, что же произошло: Говорят, что-то там в армии, в Лиссабоне, кто-то сказал: я по радио слышал, — если бы, — они бы все знали, но нельзя же думать, что здесь, у черта на рогах, все так просто, не ходят тут мотыжить с приемником на шее, на манер бубенчика, и в карман этот говорящий и поющий предмет не кладут — о таком они и не мечтали, — просто кто-то откуда-то шел и сказал управляющему, слышал, мол, по радио, отсюда и неразбериха. В два счета нарушился трудовой ритм, удары мотыги превратились в никчемную забаву, и для Марии Аделаиды не меньше, чем для других, нос-то у нее вздернутый, любопытный, словно у зайца, газету унюхавшего, как сказал бы ее дядя Антонио Мау-Темпо. Что случилось, что случилось, но управляющий здесь не для того, чтобы о новостях рассказывать, не за это ему платят, а за то, чтобы он о виноградниках пекся. Становись на работу, и, так как больше известий нет, снова замелькали мотыги, и пусть тот, кого удивит такое их отношение, вспомнит про себя, что вот уже месяц, как армия вышла из Калдас-да-Раиньи , и ничего не случилось. День тянется, подходит к концу, и, даже если бы и дошли до них другие новости, мнения их ничто бы не поколебало. Здесь, в такой дали от Лиссабона, где никто не слышал ни единого выстрела, где по пустошам не выкрикивали лозунгов, не так-то просто понять, что такое революция и как она делается, а если бы мы пустились в словесные объяснения, то, скорее всего, кто-нибудь произнес бы с видом полнейшего недоверия: Ах, вот оно как.
Однако правительство и в самом деле свергнуто. Когда все собираются в бараке, они уже знают больше, чем можно себе представить; у кого-нибудь, верно, есть маленький хрипящий приемник на батарейках, похожих на обрезки тростника, но в двух шагах уже ни слова не разберешь, но это неважно, кое-что все-таки понять можно, и теперь всех охватило возбуждение, все взволнованы и без конца повторяют: Что же теперь делать? — об этом беспокоятся и тревожатся те, кто за кулисами событий готовится выйти на сцену, в наших же местах если и вправду кто-то рад, то и другие не печалятся, не знают они, что думать, а если это кому-нибудь покажется странным, то сначала представьте себя в латифундии отрезанным от мира, без известий и без уверенности в них, а потом поговорим. Прошло еще несколько ночных часов, и все объяснилось — всегда ведь нужны объяснения, хотя это опять просто так говорится; на самом деле все поняли, что кончилось, но что началось никто не знал. И тогда соседи, с которыми работала Мария Аделаида — муж, жена и дочь постарше ее, а звали их Жералдо, — решили на следующий день возвращаться в Монте-Лавре, мы можем назвать это капризом, если сочтем, что причины у них неуважительные, они хотели быть дома: лучше потерять двух— или трехдневный заработок, но зато знать все новости, а тут как в ссылке… они спросили Марию Аделаиду, хочет ли она ехать с ними, ведь в конце концов ее их попечениям доверили: Отец твой должен быть доволен, и это было сказано без всякого желания намекнуть на что-то, о Мануэле Эспаде знали одно: хороший он человек и хороший работник, а что до всего остального, так в маленьких местечках люди наблюдательны: чего не знают, угадывают. И другие решили домой возвращаться, только сходят — и сразу обратно, так что управляющему много народу пришлось отпустить и рассчитать! Но хуже всего, что, когда передавали новости, показавшиеся им самыми замечательными, радио внезапно охрипло, из-за страшного скрежета нельзя было ничего разобрать, и надо было в точности разузнать про эти удивительные вести, как же иначе. В эту ночь барак был похож на остров, затерянный в латифундии, и никто в раскинувшейся вокруг стране не хотел спать: все впитывали новости и слухи, слухи и новости, как обычно и бывает в таких случаях, а когда стало ясно, что от испорченного приемника ждать уже нечего, каждый нашел свою рогожу и уснул, как мог.
Рано утром отправились отъезжающие на шоссе, а это добрых пять километров ходу, и Бога молили, чтобы в рейсовом автобусе были свободные места, а когда он появился, стало ясно, что места есть, привычный человек издалека это определяет, по тому, сколько там голов, и по явной, но невидимой любезности шофера. Этот автобус идет в Вендас-Новас, в него входят семья Жералдо, Мария Аделаида, а еще двое-трое из Монте-Лавре ехать не захотели, может, им не так уж не терпится или побоялись ввязываться, а может, деньги им нужны больше, чем остальным. Те, кто в другие места ехали, на шоссе остались, и что с ними было, чего хорошего они ожидали и что получили — узнать нам не довелось. На всем шоссе один автобус, едет он быстро, а тревога еще больше сокращает путь, водитель, кондуктор и пассажиры единодушны в том, что правительство свергнуто, что конец Томашу и Марсело , а кто же теперь командует? Тут общее согласие нарушается, кто-то говорит: Совет, но остальные сомневаются: Правительство советом не назовут, это в приходе совет или у торговцев мясом, зерном, в общем, никто ничего не знает. Автобус въезжает в Вендас-Новас, народу — как в праздник, сигналить пришлось, чтобы пробраться по узкой улице, а на площади военные, вид у них такой мужественный, поглядишь и, непонятно почему мурашки так и бегут, Жералдо говорит Марии Аделаиде: Выходи, а у нее ноги словно отнялись — молода она, и мечты у нее возрасту и положению соответствуют, глядит она в окно автобуса на солдат, что стоят там, перед казармой, на засыпанные ветками эвкалипта пушки, да так, словно жила она всегда с закрытыми глазами, а теперь открыла их, и ей первым делом надо узнать, что такое свет, такие вещи легче почувствовать, чем объяснить, и вот доказательство: когда она приедет в Монте-Лавре и обнимет отца, то поймет, что всегда все про него знала, хотя в доме об этом говорилось уклончиво, намеками. Куда пошел отец? Далеко, у него дела, сегодня он не будет ночевать дома, а когда вернется, не стоит об этом заговаривать, потому что, во-первых, детям не полагается расспрашивать родителей, а во-вторых, лучше секретам нашим порога не переступать. Рассказчик хочет по порядку все изложить и не может, потому что вот, например, Мария Аделаида только сейчас еще сидела на скамейке в автобусе, словно ее укачало, и вдруг она уже на площади, первой выскочила, вот что значит молодость. И хотя она на попечении Жералдо, не сидит у них под крылом, сама себе хозяйка, может перебежать площадь и поближе разглядеть солдат, помахать им, и они ей отвечают: когда битва выиграна, дисциплина слабеет, напряжение отпускает тех, кто держит в руках оружие и может оказаться под прицелом, теперь армия может и помахать в ответ, тем более что не каждый день приходится видеть такие голубые глаза.
Тем временем Жералдо-старший пошел искать, на чем им в Монте-Лавре добираться, в другой день это была бы нелегкая задача, но сегодня — всегда бы так! — мы попали в страну друзей, вот маленький фургончик, тесно будет, да кто обратит внимание на такие мелкие неудобства, они привыкли спать на рогоже, а под голову рукоять плуга класть, заплатить надо только за бензин, и то не обязательно. Возьмите, выпейте стаканчик. Возьму, чтобы не обидеть вас, и не удивляйтесь, если Мария Аделаида заплачет, она заплачет сегодня вечером, когда услышит по радио: «Да здравствует Португалия!», а может, она раньше плакала, вчера, когда первые вести дошли до нее, а может, когда бежала через улицу к солдатам, или когда они ей махали, или когда отца обняла, — она сама не знает, чувствует только, что жизнь переменилась; и это именно она скажет: Если бы дедушка… ни одного слова больше она не сможет произнести, такому горю не поможешь.
Но не будем думать, что в латифундии все поют хвалу революции. Вспомним, что говорил рассказчик про барракуд и про другие опасности в этом море. Вся династия Ламберто Оркеса собралась на совет, сидят они вокруг круглых своих столов, нахмуренные, мрачные, наименее озлобленные из них бросают осторожные и неуверенные слова: если, конечно, однако, может быть — в этом латифундисты единодушны. А вы как полагаете, сеньор падре Агамедес, этот вопрос никогда не остается без ответа, и самого подходящего, но осторожность церкви беспредельна, падре Агамедес, смиренный слуга Господний, посланный сюда просвещать души, достаточно знает об осторожности и церкви. Царствие наше не от мира сего, воздайте кесарю кесарево, а Богу Богово, — вышел сеятель в поле, не обращайте внимания, в сомнительных случаях падре Агамедес немного заговаривается, туманно выражается, чтобы время выиграть, дожидается, пока от епископа указания придут, но вы на него можете положиться. Вот на кого, к сожалению, положиться уже нельзя, это на Леандро Леандреса, в прошлом году умер, в своей постели и причастившись Святых Тайн, как оно и следует, а те из его многочисленных последователей, сторонников, братьев и начальников, которые не сбежали, сидят в тюрьмах по всей стране, а в Лиссабоне их перестреляли прежде, чем они сдались, нет больше людей, что-то теперь с ними, латифундистами, будет. На жандармов тоже нельзя слишком рассчитывать, если только они благонамеренно не затаились в ожидании распоряжений, больше капрал Доконал ничего не мог сказать Норберто, стыдно было капралу, извивался, словно голый, вышел, как и вошел, глаза опустив, заранее, чтобы пройти через Монте-Лавре, деревенские на него смотрят и следом идут, не то чтобы он их боялся, жандармский капрал никого не боится, но в латифундии стало невозможно дышать, будто гроза вот-вот разразится.
А теперь про Первое мая заговорили, это каждый год повторяется, но сейчас вслух шумят, вспомнить только, что еще в прошлом году тайком все надо было устраивать и организовывать, всякий раз приходилось к началу возвращаться, собирать верных товарищей, подбадривать нерешительных, успокаивать пугливых, и даже нынче не все верят, что праздник Первого мая можно отмечать открыто, как в газетах пишут — бедняк щедрой милостыне не верит. Никакая это не милостыня, заявляют Сижизмундо Ка-настро и Мануэл Эспада, разворачивают лиссабонскую газету: Вот здесь написано, что Первое мая будет отмечаться свободно, что для всей страны это выходной день. А как же жандармы, упорствуют памятливые. На этот раз они будут смотреть, как мы пойдем, и кто бы раньше мог подумать, что настанет день, и можно будет кричать «да здравствует Первое мая», а жандармы слова не скажут.
И так как нам всегда мало того, что есть, и обязательно надо придумать что-нибудь еще, иначе напрасно мы хлеб едим, стали поговаривать, будто в этот день все должны покрывала из окон вывесить и цветами украсить, как на крестный ход, еще немного, и они бы улицы стали мести и дома глиной обмазывать, вот как легко радость разрастается. Но и тут людей драмы подстерегают, я преувеличиваю, конечно, не драмы, но неприятности — несомненно: Что мне теперь делать, нет у меня покрывала, и сада с розами и гвоздиками нет, кому это только в голову пришло. Мария Аделаида разделяет эти тревоги, но она молода, полна надежд и говорит матери, не годится, мол, на малом успокаиваться, нет у них покрывала, так полотенце вместо него послужит, белоснежное полотно на двери повесят как знак мира в латифундии, и если штатский пройдет, то пусть с почтением шляпу снимет, а если военный — то пусть встанет навытяжку и честь отдаст дому Мануэла Эспады, труженика и хорошего человека. А о цветах вы, мама, не беспокойтесь, я пойду на источник Амиейро и нарву полевых, в это время ими покрыты все холмы и долины, а если апельсины цветут, то и веток апельсиновых принесу, и окно наше украшено будет, как терраса во дворце, у нас будет не хуже, чем у других, ведь мы такие же, как все.
И пошла Мария Аделаида к источнику, а почему именно сюда, она не знает, сама же говорила, что цветами покрыты все холмы и долины, путь ее лежит между изгородями, достаточно руку протянуть, и букет готов, но она этого не делает, кровь велит ей собирать цветы и пышные папоротники в этом сыром месте, а чуть подальше, на освещенной солнцем равнине, — ноготки, которые имя свое поменяли с тех пор, как Антонио Мау-Темпо принес их своей племяннице Марии Аделаиде в день ее рождения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Все дни одинаковы, и ни один не похож на другой. Как-то к вечеру достигла виноградника весть, которая растревожила всех, никто толком не знал, что же произошло: Говорят, что-то там в армии, в Лиссабоне, кто-то сказал: я по радио слышал, — если бы, — они бы все знали, но нельзя же думать, что здесь, у черта на рогах, все так просто, не ходят тут мотыжить с приемником на шее, на манер бубенчика, и в карман этот говорящий и поющий предмет не кладут — о таком они и не мечтали, — просто кто-то откуда-то шел и сказал управляющему, слышал, мол, по радио, отсюда и неразбериха. В два счета нарушился трудовой ритм, удары мотыги превратились в никчемную забаву, и для Марии Аделаиды не меньше, чем для других, нос-то у нее вздернутый, любопытный, словно у зайца, газету унюхавшего, как сказал бы ее дядя Антонио Мау-Темпо. Что случилось, что случилось, но управляющий здесь не для того, чтобы о новостях рассказывать, не за это ему платят, а за то, чтобы он о виноградниках пекся. Становись на работу, и, так как больше известий нет, снова замелькали мотыги, и пусть тот, кого удивит такое их отношение, вспомнит про себя, что вот уже месяц, как армия вышла из Калдас-да-Раиньи , и ничего не случилось. День тянется, подходит к концу, и, даже если бы и дошли до них другие новости, мнения их ничто бы не поколебало. Здесь, в такой дали от Лиссабона, где никто не слышал ни единого выстрела, где по пустошам не выкрикивали лозунгов, не так-то просто понять, что такое революция и как она делается, а если бы мы пустились в словесные объяснения, то, скорее всего, кто-нибудь произнес бы с видом полнейшего недоверия: Ах, вот оно как.
Однако правительство и в самом деле свергнуто. Когда все собираются в бараке, они уже знают больше, чем можно себе представить; у кого-нибудь, верно, есть маленький хрипящий приемник на батарейках, похожих на обрезки тростника, но в двух шагах уже ни слова не разберешь, но это неважно, кое-что все-таки понять можно, и теперь всех охватило возбуждение, все взволнованы и без конца повторяют: Что же теперь делать? — об этом беспокоятся и тревожатся те, кто за кулисами событий готовится выйти на сцену, в наших же местах если и вправду кто-то рад, то и другие не печалятся, не знают они, что думать, а если это кому-нибудь покажется странным, то сначала представьте себя в латифундии отрезанным от мира, без известий и без уверенности в них, а потом поговорим. Прошло еще несколько ночных часов, и все объяснилось — всегда ведь нужны объяснения, хотя это опять просто так говорится; на самом деле все поняли, что кончилось, но что началось никто не знал. И тогда соседи, с которыми работала Мария Аделаида — муж, жена и дочь постарше ее, а звали их Жералдо, — решили на следующий день возвращаться в Монте-Лавре, мы можем назвать это капризом, если сочтем, что причины у них неуважительные, они хотели быть дома: лучше потерять двух— или трехдневный заработок, но зато знать все новости, а тут как в ссылке… они спросили Марию Аделаиду, хочет ли она ехать с ними, ведь в конце концов ее их попечениям доверили: Отец твой должен быть доволен, и это было сказано без всякого желания намекнуть на что-то, о Мануэле Эспаде знали одно: хороший он человек и хороший работник, а что до всего остального, так в маленьких местечках люди наблюдательны: чего не знают, угадывают. И другие решили домой возвращаться, только сходят — и сразу обратно, так что управляющему много народу пришлось отпустить и рассчитать! Но хуже всего, что, когда передавали новости, показавшиеся им самыми замечательными, радио внезапно охрипло, из-за страшного скрежета нельзя было ничего разобрать, и надо было в точности разузнать про эти удивительные вести, как же иначе. В эту ночь барак был похож на остров, затерянный в латифундии, и никто в раскинувшейся вокруг стране не хотел спать: все впитывали новости и слухи, слухи и новости, как обычно и бывает в таких случаях, а когда стало ясно, что от испорченного приемника ждать уже нечего, каждый нашел свою рогожу и уснул, как мог.
Рано утром отправились отъезжающие на шоссе, а это добрых пять километров ходу, и Бога молили, чтобы в рейсовом автобусе были свободные места, а когда он появился, стало ясно, что места есть, привычный человек издалека это определяет, по тому, сколько там голов, и по явной, но невидимой любезности шофера. Этот автобус идет в Вендас-Новас, в него входят семья Жералдо, Мария Аделаида, а еще двое-трое из Монте-Лавре ехать не захотели, может, им не так уж не терпится или побоялись ввязываться, а может, деньги им нужны больше, чем остальным. Те, кто в другие места ехали, на шоссе остались, и что с ними было, чего хорошего они ожидали и что получили — узнать нам не довелось. На всем шоссе один автобус, едет он быстро, а тревога еще больше сокращает путь, водитель, кондуктор и пассажиры единодушны в том, что правительство свергнуто, что конец Томашу и Марсело , а кто же теперь командует? Тут общее согласие нарушается, кто-то говорит: Совет, но остальные сомневаются: Правительство советом не назовут, это в приходе совет или у торговцев мясом, зерном, в общем, никто ничего не знает. Автобус въезжает в Вендас-Новас, народу — как в праздник, сигналить пришлось, чтобы пробраться по узкой улице, а на площади военные, вид у них такой мужественный, поглядишь и, непонятно почему мурашки так и бегут, Жералдо говорит Марии Аделаиде: Выходи, а у нее ноги словно отнялись — молода она, и мечты у нее возрасту и положению соответствуют, глядит она в окно автобуса на солдат, что стоят там, перед казармой, на засыпанные ветками эвкалипта пушки, да так, словно жила она всегда с закрытыми глазами, а теперь открыла их, и ей первым делом надо узнать, что такое свет, такие вещи легче почувствовать, чем объяснить, и вот доказательство: когда она приедет в Монте-Лавре и обнимет отца, то поймет, что всегда все про него знала, хотя в доме об этом говорилось уклончиво, намеками. Куда пошел отец? Далеко, у него дела, сегодня он не будет ночевать дома, а когда вернется, не стоит об этом заговаривать, потому что, во-первых, детям не полагается расспрашивать родителей, а во-вторых, лучше секретам нашим порога не переступать. Рассказчик хочет по порядку все изложить и не может, потому что вот, например, Мария Аделаида только сейчас еще сидела на скамейке в автобусе, словно ее укачало, и вдруг она уже на площади, первой выскочила, вот что значит молодость. И хотя она на попечении Жералдо, не сидит у них под крылом, сама себе хозяйка, может перебежать площадь и поближе разглядеть солдат, помахать им, и они ей отвечают: когда битва выиграна, дисциплина слабеет, напряжение отпускает тех, кто держит в руках оружие и может оказаться под прицелом, теперь армия может и помахать в ответ, тем более что не каждый день приходится видеть такие голубые глаза.
Тем временем Жералдо-старший пошел искать, на чем им в Монте-Лавре добираться, в другой день это была бы нелегкая задача, но сегодня — всегда бы так! — мы попали в страну друзей, вот маленький фургончик, тесно будет, да кто обратит внимание на такие мелкие неудобства, они привыкли спать на рогоже, а под голову рукоять плуга класть, заплатить надо только за бензин, и то не обязательно. Возьмите, выпейте стаканчик. Возьму, чтобы не обидеть вас, и не удивляйтесь, если Мария Аделаида заплачет, она заплачет сегодня вечером, когда услышит по радио: «Да здравствует Португалия!», а может, она раньше плакала, вчера, когда первые вести дошли до нее, а может, когда бежала через улицу к солдатам, или когда они ей махали, или когда отца обняла, — она сама не знает, чувствует только, что жизнь переменилась; и это именно она скажет: Если бы дедушка… ни одного слова больше она не сможет произнести, такому горю не поможешь.
Но не будем думать, что в латифундии все поют хвалу революции. Вспомним, что говорил рассказчик про барракуд и про другие опасности в этом море. Вся династия Ламберто Оркеса собралась на совет, сидят они вокруг круглых своих столов, нахмуренные, мрачные, наименее озлобленные из них бросают осторожные и неуверенные слова: если, конечно, однако, может быть — в этом латифундисты единодушны. А вы как полагаете, сеньор падре Агамедес, этот вопрос никогда не остается без ответа, и самого подходящего, но осторожность церкви беспредельна, падре Агамедес, смиренный слуга Господний, посланный сюда просвещать души, достаточно знает об осторожности и церкви. Царствие наше не от мира сего, воздайте кесарю кесарево, а Богу Богово, — вышел сеятель в поле, не обращайте внимания, в сомнительных случаях падре Агамедес немного заговаривается, туманно выражается, чтобы время выиграть, дожидается, пока от епископа указания придут, но вы на него можете положиться. Вот на кого, к сожалению, положиться уже нельзя, это на Леандро Леандреса, в прошлом году умер, в своей постели и причастившись Святых Тайн, как оно и следует, а те из его многочисленных последователей, сторонников, братьев и начальников, которые не сбежали, сидят в тюрьмах по всей стране, а в Лиссабоне их перестреляли прежде, чем они сдались, нет больше людей, что-то теперь с ними, латифундистами, будет. На жандармов тоже нельзя слишком рассчитывать, если только они благонамеренно не затаились в ожидании распоряжений, больше капрал Доконал ничего не мог сказать Норберто, стыдно было капралу, извивался, словно голый, вышел, как и вошел, глаза опустив, заранее, чтобы пройти через Монте-Лавре, деревенские на него смотрят и следом идут, не то чтобы он их боялся, жандармский капрал никого не боится, но в латифундии стало невозможно дышать, будто гроза вот-вот разразится.
А теперь про Первое мая заговорили, это каждый год повторяется, но сейчас вслух шумят, вспомнить только, что еще в прошлом году тайком все надо было устраивать и организовывать, всякий раз приходилось к началу возвращаться, собирать верных товарищей, подбадривать нерешительных, успокаивать пугливых, и даже нынче не все верят, что праздник Первого мая можно отмечать открыто, как в газетах пишут — бедняк щедрой милостыне не верит. Никакая это не милостыня, заявляют Сижизмундо Ка-настро и Мануэл Эспада, разворачивают лиссабонскую газету: Вот здесь написано, что Первое мая будет отмечаться свободно, что для всей страны это выходной день. А как же жандармы, упорствуют памятливые. На этот раз они будут смотреть, как мы пойдем, и кто бы раньше мог подумать, что настанет день, и можно будет кричать «да здравствует Первое мая», а жандармы слова не скажут.
И так как нам всегда мало того, что есть, и обязательно надо придумать что-нибудь еще, иначе напрасно мы хлеб едим, стали поговаривать, будто в этот день все должны покрывала из окон вывесить и цветами украсить, как на крестный ход, еще немного, и они бы улицы стали мести и дома глиной обмазывать, вот как легко радость разрастается. Но и тут людей драмы подстерегают, я преувеличиваю, конечно, не драмы, но неприятности — несомненно: Что мне теперь делать, нет у меня покрывала, и сада с розами и гвоздиками нет, кому это только в голову пришло. Мария Аделаида разделяет эти тревоги, но она молода, полна надежд и говорит матери, не годится, мол, на малом успокаиваться, нет у них покрывала, так полотенце вместо него послужит, белоснежное полотно на двери повесят как знак мира в латифундии, и если штатский пройдет, то пусть с почтением шляпу снимет, а если военный — то пусть встанет навытяжку и честь отдаст дому Мануэла Эспады, труженика и хорошего человека. А о цветах вы, мама, не беспокойтесь, я пойду на источник Амиейро и нарву полевых, в это время ими покрыты все холмы и долины, а если апельсины цветут, то и веток апельсиновых принесу, и окно наше украшено будет, как терраса во дворце, у нас будет не хуже, чем у других, ведь мы такие же, как все.
И пошла Мария Аделаида к источнику, а почему именно сюда, она не знает, сама же говорила, что цветами покрыты все холмы и долины, путь ее лежит между изгородями, достаточно руку протянуть, и букет готов, но она этого не делает, кровь велит ей собирать цветы и пышные папоротники в этом сыром месте, а чуть подальше, на освещенной солнцем равнине, — ноготки, которые имя свое поменяли с тех пор, как Антонио Мау-Темпо принес их своей племяннице Марии Аделаиде в день ее рождения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48