И выдержать допрос со стороны трех-четырех человек, подозревающих, что вы не юрист. Или, скажем, вы станете всячески отрицать, что вы художник или что бывали в Нью-Йорке когда-нибудь прежде, и все это в разговоре с незнакомыми вам людьми, участниками нашего проекта, которые будут пытаться поймать вас на неосторожном слове. Однако это потом. Сперва есть кое-что поважнее. Между прочим, вам не приходило в голову, что мы все тут слегка тронулись и вовлекли вас в некий огромный розыгрыш?
— Потому-то я к вам и присоединился.
— Прекрасно. Именно такие, как вы, нам и нужны.
Россоф мне нравился. Если даже он просто-напросто успокаивал меня, то явно преуспевал в этом.
— Вас когда-нибудь гипнотизировали? — спросил он.
— Нет, никогда.
— Испытываете ли вы предубеждение против гипноза? Надеюсь, нет, — быстро добавил он. — Это чрезвычайно важно: прежде всего мы должны убедиться в том, что вы поддаетесь гипнозу. Вы, несомненно, знаете, что поддаются не все, но единственный способ определить, к какой группе относитесь вы, — испытать вас…
Я поколебался, затем пожал плечами.
— Ну, пожалуй, если человек компетентный…
— Я вполне компетентен. И я вас загипнотизирую. Если вы не возражаете.
— Ладно. Я зашел уже так далеко, что нет никакого смысла бить отбой…
Россоф встал, прошел к столу, взял желтый карандаш. Уселся опять, вплотную придвинув свой стул к моему, так что наши лица оказались в метре друг от друга. Держа карандаш передо мной вертикально за отточенный конец, он сказал:
— Воспользуемся предметом. Годится почти любой, в том числе и этот карандаш — совершенно не обязательно, чтобы он блестел. Смотрите на него, но, пожалуйста, не слишком пристально; захочется моргнуть или отвести глаза — ничего страшного. Важно единственное — чтобы вы не были напряжены и не оказывали внутреннего сопротивления, иначе я окажусь бессилен. Вам удобно? Кивните, если да.
Я кивнул.
— Вот и отлично. Если вы все еще ощущаете хоть малейшее внутреннее сопротивление, преодолейте его. Замечаете, как оно уходит, растворяется? И вот — исчезает совсем. Расслабьте мышцы — я хочу, чтобы вам действительно было удобно. И не надо ни о чем волноваться. Время от времени я занимаюсь самогипнозом, это довольно легко, и вы этому, безусловно, научитесь. Четыре-пять минут самогипноза — превосходное освежающее средство. С помощью самогипноза я снимаю головную боль, если она возникла от перенапряжения, без всякого аспирина. Замечательный отдых, не правда ли? Лучше виски, лучше коктейля… — Он опустил карандаш. — Посмотрите на свою правую руку, лежащую на ручке кресла. Она полностью расслаблена, так расслаблена, что отказывается двинуться. Когда я сосчитаю до трех, вы убедитесь в этом. Попробуйте поднять руку, когда я скажу «три». Вы не сможете. Раз. Два. Три!
Рука моя отказывалась пошевельнуться, Я глядел на нее в упор, склонялся над ней, буравил глазами рукав пиджака и мысленно приказывал ей приподняться. Но она лежала совершенно неподвижно — безмолвная моя команда оказывала на нее не большее влияние, чем на стол доктора.
— Все хорошо, не волнуйтесь. Вы добровольно подверглись моему гипнотическому внушению, и все у вас получилось очень хорошо. Я с вами еще несколько минут побеседую. Ваша рука, между прочим, может теперь двигаться как ей угодно.
Я поднял руку, согнул ее в локте, несколько раз сжал и разжал пальцы, будто она до сих пор спала. Потом откинулся на мягкую кожаную спинку кресла, чувствуя себя удобнее и спокойнее, чем когда-либо ранее за всю свою жизнь.
— Мозг, — продолжал Россоф, — в некотором смысле разделен на ячейки. Разные его отделы выполняют разные функции; например, лишившись определенной области мозга в результате несчастного случая, вы теряете способность говорить. Приходится учиться заново, приспособив для этого другую область мозга. Подобным же образом можно при желании представить себе память. Воспоминания удается отключать. Совсем отключать, словно их никогда и не было. Вот только я стукну этим карандашом по ручке кресла, вы позабудете, как зовут человека, который привел вас сюда. На некоторое время это имя ускользнет из вашей памяти, словно вы никогда его и не знали.
Он стукнул карандашом по кожаной ручке кресла — звук был совсем слабый, но я услышал.
— Вы помните человека, который вас разыскал и уговорил прийти сюда, не правда ли? Того, с которым мы только что пили кофе? Вы можете представить себе его лицо?
— Да.
— Между прочим, как он был одет?
— Холщовые штаны, белая рубашка с короткими рукавами, мягкие коричневые туфли.
— Вы могли бы набросать его портрет?
— Конечно.
— Хорошо, так как же его зовут?
Ничто не приходило на ум. Я перебирал всевозможные фамилии:
Смит, Джонс, фамилии всех, кого я когда-то знал, фамилии, когда-либо читанные или слышанные. Все было без толку — я попросту не знал, как его зовут.
— Вы понимаете, почему не можете вспомнить? Понимаете, что находитесь под гипнозом?
— Да, понимаю.
— Ну, так попытайтесь пробиться через гипноз. Старайтесь вспомнить, старайтесь изо всех сил. Вы ведь знаете, как его зовут. Вы не далее как сегодня несколько раз слышали и сами произносили его имя. Ну, давайте же: как его зовут?
Я закрыл глаза, напрягая мозг. Я рылся в памяти, старался извлечь из нее нужное имя, но не мог. Будто доктор спрашивал у меня фамилию прохожего на улице.
— Когда я снова стукну карандашом по креслу, вы вспомните.
— Он опустил карандаш на кожаную обивку и спросил:
— Как его зовут?
— Рюбен Прайен..
— Превосходно. Когда я хлопну в ладоши, вы полностью выйдете из состояния гипноза. От него не останется никакого следа. Гипнотическое внушение пройдет без остатка. — Он ударил в ладоши, негромко, но отрывисто и звонко. — Чувствуете себя нормально?
— Превосходно.
— Ну что ж, сеанс прошел хорошо, вы великолепный партнер. У меня предчувствие, что вы пройдете. В следующий раз я, быть может, заставлю вас лаять тюленем и есть живую рыбу…
Затем я рассматривал кляксы Роршаха и исповедовался Россофу в том, какие мысли они навевают. Я разглядывал картинки, истолковывал их и даже нарисовал несколько собственных. Меня испытывали на ложь и на правдивость. Я рассказывал о себе и отвечал на вопросы. С повязкой на глазах я брал со стола различные предметы и на ощупь определял их размеры, форму, а иной раз и назначение. Наконец Россоф заявил:
— Достаточно. Более чем достаточно. Как правило, я растягиваю тесты на несколько дней, иногда на целую неделю, однако… Мы же сами до сих пор не знаем толком, что нам надо, — на черта мне притворяться, будто я умею точно определить, отвечает ли человек требованиям для свершения, быть может, вообще неосуществимого?! В вас я почти уверен, и никакие тесты уже не в состоянии поколебать меня в моем убеждении. Впрочем, все они лишь подтверждают его. Насколько я способен судить, вы нам подходите.
Он бросил взгляд на закрытую дверь кабинета и прислушался. Оттуда доносился невнятный мужской голос и женский смех.
— Рюб, — крикнул Россоф, — хватит приставать к Алисе, идите сюда!
Дверь открылась, и появился старик, очень высокий и худой.
Россоф быстро встал.
— Я не Рюб, — сказал старик, — и к Алисе я, увы, не приставал…
Россоф представил нас друг другу. Это оказался доктор Данцигер, директор проекта. Мы обменялись рукопожатием. Рука у Данцигера была большая, волосатая, со вздутыми венами, такая большая, что моя ладонь совсем утонула в ней, а его глаза впились в меня вопросительно и возбужденно, словно стараясь сразу же выведать всю мою подноготную.
— Как он, прошел? — торопливо спросил Данцигер, и, пока Россоф отвечал, настала моя очередь изучать директора.
Он был из тех людей, которых запоминаешь с первого взгляда и на всю жизнь. Лет ему было, по-моему, шестьдесят пять — шестьдесят шесть, глубокие морщины залегли на лбу и щеках; на щеках они выглядели как три пары скобок, начинавшихся в уголках рта и тянувшихся к скулам, и когда он улыбался, эти скобки становились еще шире и глубже. Загорелый, лысый — на лысине у него красовались веснушки, а уцелевшие по бокам головы волосы были черными или, может, крашеными. Рослый — метр девяносто пять, если не больше, худой, с широкими, хоть и сутулыми плечами. Носил он легкомысленный, синенький в горошек галстук-бабочку, старомодный бежевый двубортный пиджак, а под ним застегнутый на все пуговицы коричневый шерстяной жилет. И, невзирая на возраст, выглядел он крепким, живым и мужественным; мне подумалось даже, что он бы, может, вовсе не прочь поприставать к Алисе, да и она, наверно, не особенно бы возражала…
— Так вы говорите — да? — медленно переспросил он. Россоф кивнул. — Ну, так и я тоже — да. Я изучил все материалы, какие у нас есть на него, и звучит все это вполне подходяще…
Он повернулся ко мне и несколько секунд испытующе глядел на меня; тем временем в кабинет вошел Рюб и неслышно прикрыл за собой дверь. Я начал даже чувствовать себя неловко под пристальным взглядом Данцигера, когда тот неожиданно улыбнулся.
— Ладно! — воскликнул он. — Теперь вы, вероятно, хотите узнать, во что же вас все-таки втравили. Ну что ж, сперва Рюб вам покажет, а затем я попытаюсь объяснить.
Он схватился большими веснушчатыми руками за лацканы пиджака и опять уставился на меня, слегка улыбаясь и медленно покачивая головой; в этом движении мне почудилось одобрение, и я почувствовал себя польщенным более, чем мог бы ожидать.
Глава 3
По коридорам, которыми вел меня Рюб, сновали люди. Мужчины и женщины, в большинстве своем молодые, входили в кабинеты, выходили из них, проходили мимо. И каждый, он или она, кивая Рюбу или заговаривая с ним, неизменно с любопытством смотрел на меня. Рюб наблюдал за мной, слегка усмехаясь, и когда я в свою очередь взглянул на него, спросил:
— Ну, и что же вы думаете увидеть? Я попытался найти хоть какой-нибудь ответ, но не нашел и покачал головой.
— Не имею ни малейшего представления, Рюб.
— Вы уж извините, что все так таинственно, но объяснения дает директор, а не я. И нужно показать вам это, прежде чем он сможет хоть что-то объяснить.
Мы повернули за угол, потом повернули еще раз и попали в коридор, значительно более узкий, чем прежние. Повернули снова и очутились в совсем уж узеньком, но довольно длинном проходе.
Одна из стен здесь была глухая. В другую был врезан ряд двойных стекол, сквозь которые хорошо просматривались инструктажные, как Рюб назвал их, кабинеты. Первые три кабинета оказались пустыми — оборудование там было, как в обычных классных комнатах. Шесть-восемь деревянных стульев-парт — с одной стороны подлокотник заканчивался письменным столиком; классные доски, кафедры для преподавателей. В четвертой точно такой же комнате сидели двое: один за кафедрой, другой лицом к нему на стуле-парте, — и мы остановились.
— Мы их видим, они нас нет, — пояснил Рюб. — Всем это известно, но так лучше, чтобы не мешать занятиям…
Тот, кто сидел за партой, говорил, то и дело запинаясь и время от времени задумчиво потирая лицо рукой. Лет сорока, худой и смуглый, одетый в темно-синий джемпер и белую рубашку с открытым воротом, он выглядел гораздо старше своего инструктора. Рядом с окошком в стену была утоплена панель из нержавеющей стали с двумя кнопками. Рюб нажал одну из них, и мы услышали голос ученика из зарешеченного динамика над окошком.
Он говорил на иностранном языке, и секунд через десять мне померещилось, будто я знаю, на каком: я уже почти объявил об этом вслух, но все-таки удержался. Первое впечатление было такое, что это французский — язык, который я могу отличить от других, — потом меня одолели сомнения. Я прислушался повнимательнее: отдельные слова, почти наверняка, попадались французские, но выговор был какой-то невнятный. Ученик говорил и говорил, и теперь довольно бегло, лишь иногда инструктор поправлял произношение, и тот несколько раз подряд повторял одно и то же слово, прежде чем продолжать.
— Это французский?
По усмешке Рюба я понял, что он только и ждал подобного вопроса.
— Да, но средневековый французский. Так говорили четыреста с лишним лет назад…
Он нажал другую кнопку, динамик смолк, лишь губы человека за стеклом продолжали шевелиться, — и мы двинулись дальше. У следующего окошка Рюб нажал кнопку сразу же, я услышал, как кто-то крякнул, затем раздался удар дерева по дереву; остановившись подле Рюба, я заглянул в комнату.
Мебели в ней не было совсем, стены обтягивала тяжелая парусина, а на полу двое мужчин вели штыковой бой. Один носил плоскую каску, гимнастерку цвета хаки с высоким воротником и обмотки — форму солдата американской армии времен первой мировой войны. Другой был в черных сапогах, серой форме и глубокой каске немецкой армии. Штыки отливали старинным серебристым цветом, и я понял, что они из крашеной резины. Лица мужчин блестели от пота, гимнастерки потемнели под мышками и на спине, а они все кололи, отбивали, наступали, отступали, крякая в такт ударам винтовок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
— Потому-то я к вам и присоединился.
— Прекрасно. Именно такие, как вы, нам и нужны.
Россоф мне нравился. Если даже он просто-напросто успокаивал меня, то явно преуспевал в этом.
— Вас когда-нибудь гипнотизировали? — спросил он.
— Нет, никогда.
— Испытываете ли вы предубеждение против гипноза? Надеюсь, нет, — быстро добавил он. — Это чрезвычайно важно: прежде всего мы должны убедиться в том, что вы поддаетесь гипнозу. Вы, несомненно, знаете, что поддаются не все, но единственный способ определить, к какой группе относитесь вы, — испытать вас…
Я поколебался, затем пожал плечами.
— Ну, пожалуй, если человек компетентный…
— Я вполне компетентен. И я вас загипнотизирую. Если вы не возражаете.
— Ладно. Я зашел уже так далеко, что нет никакого смысла бить отбой…
Россоф встал, прошел к столу, взял желтый карандаш. Уселся опять, вплотную придвинув свой стул к моему, так что наши лица оказались в метре друг от друга. Держа карандаш передо мной вертикально за отточенный конец, он сказал:
— Воспользуемся предметом. Годится почти любой, в том числе и этот карандаш — совершенно не обязательно, чтобы он блестел. Смотрите на него, но, пожалуйста, не слишком пристально; захочется моргнуть или отвести глаза — ничего страшного. Важно единственное — чтобы вы не были напряжены и не оказывали внутреннего сопротивления, иначе я окажусь бессилен. Вам удобно? Кивните, если да.
Я кивнул.
— Вот и отлично. Если вы все еще ощущаете хоть малейшее внутреннее сопротивление, преодолейте его. Замечаете, как оно уходит, растворяется? И вот — исчезает совсем. Расслабьте мышцы — я хочу, чтобы вам действительно было удобно. И не надо ни о чем волноваться. Время от времени я занимаюсь самогипнозом, это довольно легко, и вы этому, безусловно, научитесь. Четыре-пять минут самогипноза — превосходное освежающее средство. С помощью самогипноза я снимаю головную боль, если она возникла от перенапряжения, без всякого аспирина. Замечательный отдых, не правда ли? Лучше виски, лучше коктейля… — Он опустил карандаш. — Посмотрите на свою правую руку, лежащую на ручке кресла. Она полностью расслаблена, так расслаблена, что отказывается двинуться. Когда я сосчитаю до трех, вы убедитесь в этом. Попробуйте поднять руку, когда я скажу «три». Вы не сможете. Раз. Два. Три!
Рука моя отказывалась пошевельнуться, Я глядел на нее в упор, склонялся над ней, буравил глазами рукав пиджака и мысленно приказывал ей приподняться. Но она лежала совершенно неподвижно — безмолвная моя команда оказывала на нее не большее влияние, чем на стол доктора.
— Все хорошо, не волнуйтесь. Вы добровольно подверглись моему гипнотическому внушению, и все у вас получилось очень хорошо. Я с вами еще несколько минут побеседую. Ваша рука, между прочим, может теперь двигаться как ей угодно.
Я поднял руку, согнул ее в локте, несколько раз сжал и разжал пальцы, будто она до сих пор спала. Потом откинулся на мягкую кожаную спинку кресла, чувствуя себя удобнее и спокойнее, чем когда-либо ранее за всю свою жизнь.
— Мозг, — продолжал Россоф, — в некотором смысле разделен на ячейки. Разные его отделы выполняют разные функции; например, лишившись определенной области мозга в результате несчастного случая, вы теряете способность говорить. Приходится учиться заново, приспособив для этого другую область мозга. Подобным же образом можно при желании представить себе память. Воспоминания удается отключать. Совсем отключать, словно их никогда и не было. Вот только я стукну этим карандашом по ручке кресла, вы позабудете, как зовут человека, который привел вас сюда. На некоторое время это имя ускользнет из вашей памяти, словно вы никогда его и не знали.
Он стукнул карандашом по кожаной ручке кресла — звук был совсем слабый, но я услышал.
— Вы помните человека, который вас разыскал и уговорил прийти сюда, не правда ли? Того, с которым мы только что пили кофе? Вы можете представить себе его лицо?
— Да.
— Между прочим, как он был одет?
— Холщовые штаны, белая рубашка с короткими рукавами, мягкие коричневые туфли.
— Вы могли бы набросать его портрет?
— Конечно.
— Хорошо, так как же его зовут?
Ничто не приходило на ум. Я перебирал всевозможные фамилии:
Смит, Джонс, фамилии всех, кого я когда-то знал, фамилии, когда-либо читанные или слышанные. Все было без толку — я попросту не знал, как его зовут.
— Вы понимаете, почему не можете вспомнить? Понимаете, что находитесь под гипнозом?
— Да, понимаю.
— Ну, так попытайтесь пробиться через гипноз. Старайтесь вспомнить, старайтесь изо всех сил. Вы ведь знаете, как его зовут. Вы не далее как сегодня несколько раз слышали и сами произносили его имя. Ну, давайте же: как его зовут?
Я закрыл глаза, напрягая мозг. Я рылся в памяти, старался извлечь из нее нужное имя, но не мог. Будто доктор спрашивал у меня фамилию прохожего на улице.
— Когда я снова стукну карандашом по креслу, вы вспомните.
— Он опустил карандаш на кожаную обивку и спросил:
— Как его зовут?
— Рюбен Прайен..
— Превосходно. Когда я хлопну в ладоши, вы полностью выйдете из состояния гипноза. От него не останется никакого следа. Гипнотическое внушение пройдет без остатка. — Он ударил в ладоши, негромко, но отрывисто и звонко. — Чувствуете себя нормально?
— Превосходно.
— Ну что ж, сеанс прошел хорошо, вы великолепный партнер. У меня предчувствие, что вы пройдете. В следующий раз я, быть может, заставлю вас лаять тюленем и есть живую рыбу…
Затем я рассматривал кляксы Роршаха и исповедовался Россофу в том, какие мысли они навевают. Я разглядывал картинки, истолковывал их и даже нарисовал несколько собственных. Меня испытывали на ложь и на правдивость. Я рассказывал о себе и отвечал на вопросы. С повязкой на глазах я брал со стола различные предметы и на ощупь определял их размеры, форму, а иной раз и назначение. Наконец Россоф заявил:
— Достаточно. Более чем достаточно. Как правило, я растягиваю тесты на несколько дней, иногда на целую неделю, однако… Мы же сами до сих пор не знаем толком, что нам надо, — на черта мне притворяться, будто я умею точно определить, отвечает ли человек требованиям для свершения, быть может, вообще неосуществимого?! В вас я почти уверен, и никакие тесты уже не в состоянии поколебать меня в моем убеждении. Впрочем, все они лишь подтверждают его. Насколько я способен судить, вы нам подходите.
Он бросил взгляд на закрытую дверь кабинета и прислушался. Оттуда доносился невнятный мужской голос и женский смех.
— Рюб, — крикнул Россоф, — хватит приставать к Алисе, идите сюда!
Дверь открылась, и появился старик, очень высокий и худой.
Россоф быстро встал.
— Я не Рюб, — сказал старик, — и к Алисе я, увы, не приставал…
Россоф представил нас друг другу. Это оказался доктор Данцигер, директор проекта. Мы обменялись рукопожатием. Рука у Данцигера была большая, волосатая, со вздутыми венами, такая большая, что моя ладонь совсем утонула в ней, а его глаза впились в меня вопросительно и возбужденно, словно стараясь сразу же выведать всю мою подноготную.
— Как он, прошел? — торопливо спросил Данцигер, и, пока Россоф отвечал, настала моя очередь изучать директора.
Он был из тех людей, которых запоминаешь с первого взгляда и на всю жизнь. Лет ему было, по-моему, шестьдесят пять — шестьдесят шесть, глубокие морщины залегли на лбу и щеках; на щеках они выглядели как три пары скобок, начинавшихся в уголках рта и тянувшихся к скулам, и когда он улыбался, эти скобки становились еще шире и глубже. Загорелый, лысый — на лысине у него красовались веснушки, а уцелевшие по бокам головы волосы были черными или, может, крашеными. Рослый — метр девяносто пять, если не больше, худой, с широкими, хоть и сутулыми плечами. Носил он легкомысленный, синенький в горошек галстук-бабочку, старомодный бежевый двубортный пиджак, а под ним застегнутый на все пуговицы коричневый шерстяной жилет. И, невзирая на возраст, выглядел он крепким, живым и мужественным; мне подумалось даже, что он бы, может, вовсе не прочь поприставать к Алисе, да и она, наверно, не особенно бы возражала…
— Так вы говорите — да? — медленно переспросил он. Россоф кивнул. — Ну, так и я тоже — да. Я изучил все материалы, какие у нас есть на него, и звучит все это вполне подходяще…
Он повернулся ко мне и несколько секунд испытующе глядел на меня; тем временем в кабинет вошел Рюб и неслышно прикрыл за собой дверь. Я начал даже чувствовать себя неловко под пристальным взглядом Данцигера, когда тот неожиданно улыбнулся.
— Ладно! — воскликнул он. — Теперь вы, вероятно, хотите узнать, во что же вас все-таки втравили. Ну что ж, сперва Рюб вам покажет, а затем я попытаюсь объяснить.
Он схватился большими веснушчатыми руками за лацканы пиджака и опять уставился на меня, слегка улыбаясь и медленно покачивая головой; в этом движении мне почудилось одобрение, и я почувствовал себя польщенным более, чем мог бы ожидать.
Глава 3
По коридорам, которыми вел меня Рюб, сновали люди. Мужчины и женщины, в большинстве своем молодые, входили в кабинеты, выходили из них, проходили мимо. И каждый, он или она, кивая Рюбу или заговаривая с ним, неизменно с любопытством смотрел на меня. Рюб наблюдал за мной, слегка усмехаясь, и когда я в свою очередь взглянул на него, спросил:
— Ну, и что же вы думаете увидеть? Я попытался найти хоть какой-нибудь ответ, но не нашел и покачал головой.
— Не имею ни малейшего представления, Рюб.
— Вы уж извините, что все так таинственно, но объяснения дает директор, а не я. И нужно показать вам это, прежде чем он сможет хоть что-то объяснить.
Мы повернули за угол, потом повернули еще раз и попали в коридор, значительно более узкий, чем прежние. Повернули снова и очутились в совсем уж узеньком, но довольно длинном проходе.
Одна из стен здесь была глухая. В другую был врезан ряд двойных стекол, сквозь которые хорошо просматривались инструктажные, как Рюб назвал их, кабинеты. Первые три кабинета оказались пустыми — оборудование там было, как в обычных классных комнатах. Шесть-восемь деревянных стульев-парт — с одной стороны подлокотник заканчивался письменным столиком; классные доски, кафедры для преподавателей. В четвертой точно такой же комнате сидели двое: один за кафедрой, другой лицом к нему на стуле-парте, — и мы остановились.
— Мы их видим, они нас нет, — пояснил Рюб. — Всем это известно, но так лучше, чтобы не мешать занятиям…
Тот, кто сидел за партой, говорил, то и дело запинаясь и время от времени задумчиво потирая лицо рукой. Лет сорока, худой и смуглый, одетый в темно-синий джемпер и белую рубашку с открытым воротом, он выглядел гораздо старше своего инструктора. Рядом с окошком в стену была утоплена панель из нержавеющей стали с двумя кнопками. Рюб нажал одну из них, и мы услышали голос ученика из зарешеченного динамика над окошком.
Он говорил на иностранном языке, и секунд через десять мне померещилось, будто я знаю, на каком: я уже почти объявил об этом вслух, но все-таки удержался. Первое впечатление было такое, что это французский — язык, который я могу отличить от других, — потом меня одолели сомнения. Я прислушался повнимательнее: отдельные слова, почти наверняка, попадались французские, но выговор был какой-то невнятный. Ученик говорил и говорил, и теперь довольно бегло, лишь иногда инструктор поправлял произношение, и тот несколько раз подряд повторял одно и то же слово, прежде чем продолжать.
— Это французский?
По усмешке Рюба я понял, что он только и ждал подобного вопроса.
— Да, но средневековый французский. Так говорили четыреста с лишним лет назад…
Он нажал другую кнопку, динамик смолк, лишь губы человека за стеклом продолжали шевелиться, — и мы двинулись дальше. У следующего окошка Рюб нажал кнопку сразу же, я услышал, как кто-то крякнул, затем раздался удар дерева по дереву; остановившись подле Рюба, я заглянул в комнату.
Мебели в ней не было совсем, стены обтягивала тяжелая парусина, а на полу двое мужчин вели штыковой бой. Один носил плоскую каску, гимнастерку цвета хаки с высоким воротником и обмотки — форму солдата американской армии времен первой мировой войны. Другой был в черных сапогах, серой форме и глубокой каске немецкой армии. Штыки отливали старинным серебристым цветом, и я понял, что они из крашеной резины. Лица мужчин блестели от пота, гимнастерки потемнели под мышками и на спине, а они все кололи, отбивали, наступали, отступали, крякая в такт ударам винтовок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53