А Джулия смотрела на меня с такой непритворной радость, что у меня поневоле екнуло сердце. Она поздоровалась со мной за руку. Мод тоже, а тетя Ада, протянув мне ладони, наклонилась и чмокнула меня в щеку.
Что же тут непонятного, если мне неожиданно для себя самого и вправду захотелось поехать с этими милыми людьми! Тетя Ада взяла у меня саквояж, отперла дверь и занесла его в переднюю. Байрон и Феликс представили мне своих дам и вежливо предложили место в своих санях. Но прежде чем я успел отказаться, вмешался Джейк: нет, я должен ехать с ним, непременно с ним, и, подцепив меня за локоть, подтолкнул на сиденье; Джулия предложила, чтобы я сел вместе с ними на передок, и Джейк горячо поддержал ее и даже спросил, не хочу ли я взять «ремешки», имея в виду, как я понял, вожжи. Я уж и не пытался разобраться, что к чему, и решил, что Джейк, вероятно, подвержен маниакальным депрессиям и легко впадает из крайности в крайность; что ж, и на том спасибо, подумал я с облегчением.
От вожжей я с благодарностью отказался: лошади еще, чего доброго, расхохотались бы, возьмись я управлять ими, и вожжами завладел Джейк. Мод и тетушка сели позади, а Джулия впереди, между Джейком и мной. Было тесно, сидели мы вплотную, плечом к плечу, и я высвободил свою левую руку и положил на сиденье за спиной у Джулии. Однако я внимательно следил за тем, чтобы не коснуться ее на самом деле, и заставлял себя думать о пейзаже — о заснеженной чугунной ограде, о деревьях и кустиках лежащего подле нас Грэмерси-парка.
— Готовы? — крикнул Феликс через плечо, и Джейк громогласно ответил, что да. Вожжи одновременно щелкнули, лошади взяли с места, колокольчики на упряжи зазвенели. Полозья скользили легко, лошади пошли свободнее, а когда, с повторным хлопком вожжей, мы завернули за угол и выехали на Двадцать первую улицу, они вскинули головы и, всхрапывая, выбрасывая из ноздрей струи пара, понеслись рысью; тут уж колокольчики действительно запели.
По существу все, что я могу сказать про остаток дня и про вечер, уместилось бы в трех словах: волшебство. Прекрасный сон. Белые улицы Манхэттена были битком набиты санями, и воздух звенел от музыки колокольчиков. И если вы примете это за лирическое преувеличение, то, право же, ничем не могу вам помочь. Будничные повозки и фургоны исчезли начисто, даже омнибусы и конки встречались редко; мостовые и тротуары были отданы людям.
На тротуарах катали детей на санках, кидались снежками, лепили снежных баб; не только дети, но и взрослые и даже старики и старухи весело перекликались друг с другом. А на мостовой мы обгоняли и нас обгоняли сани всевозможных форм и конструкций, и те, кто сидел в этих санях, окликала нас, а мы их. Порой затеивались гонки, а один раз — мы двигались вверх по Пятой авеню — получилось так, что наши лошади шли грудь в грудь с двумя другими упряжками, и все три кучера поднялись в рост, и хлестали кнуты, и пищали в санях девицы… Феликс отстал от нас на полквартала, но вскоре догнал, а в Сентрал-парке вышел вперед, и мы понеслись среди сотен других саней по плавно изгибающимся аллеям.
А потом мы поехали дальше через парк, выехали из него на открытую сельскую местность — это по-прежнему в пределах острова Манхэттен! — и добрались до большой бревенчатой таверны под вывеской «Гейб Кейс». Уже темнело, и таверна была ярко освещена, свет падал из окон на снег длинными поблескивающими прямоугольниками, и оконные рамы делили каждый отблеск на четыре части. На постоялом дворе при таверне собралось не меньше полусотни саней, и каждая лошадь была на привязи и укрыта попоной.
Свободных мест не оказалось, народу — не протолкаться, а гул голосов и смех достигали такой силы, что разговаривать почти не представлялось возможным. Феликс ухитрился окликнуть меня, и я кое-как протиснулся к группе, потеряв свою. Мы поели бутербродов, запивая их горячим вином, все это стоя — присесть было негде, — перекинулись несколькими словами, пытаясь перекрыть шум, но больше просто возбужденно и радостно улыбались друг другу.
Домой мы возвращались в прежнем порядке — другие ждали меня, когда мы вышли из таверны. Снег в парке искрятся, дома на Пятой авеню при лунном свете казались умытыми и таинственными. Наконец, мы свернули на Двадцать третью улицу к Грэмерси-парку, и я сказал:
— Большое вам спасибо, мистер Пикеринг, это был один из лучших дней в моей жизни.
Он кивнул; теперь он держал в зубах сигару, и при каждой его затяжке дым выплывал длинной узкой лентой через плечо.
— Не за что, Морли. Мы вроде бы праздновали одно событие, знаете ли.
«Конечно, знаю, — подумал я. — Ты праздновал возможность разбогатеть благодаря шантажу». Но вслух я произнес лишь вежливое:
— Да что вы?
Он опять кивнул и перегнулся ко мне через колени Джулии; глаза его так и горели самодовольством.
— Да, да, — сказал он медленно. Только потом я сообразил, что Пикеринг умышленно оттянул этот момент на самый конец прогулки, упиваясь его предвкушением; теперь ревнивец буквально смаковал слова. — Мы искали вас там, в таверне Гейба: мне хотелось, чтобы вы присоединялись к тосту…
Зажав сигару в углу рта, он усмехнулся недоумению, написанному у меня на лице, и так долго тянул со следующей фразой, что Джулия — по-моему, нетерпеливо, хоть она и постаралась не показать раздражения, — докончила за него:
— Мистер Пикеринг и я помолвлены и скоро поженимся.
После небольшой паузы я придал своему лицу соответствующее выражение и произнес все необходимые слова. Улыбаясь, протянул руку через колени Джулии, чтобы пожать ручищу Джейка и поздравить его. Все еще улыбаясь, согласился с тетушкой и Мод, что это поистине радостное событие. Затем улыбнулся и Джулии, но пока говорил ей: «Надеюсь, вы будете очень счастливы», — улыбка как-то сама собой исчезла из моих глаз; она тоже заметила перемену и в ответ лишь слегка качнула головой, сердито поджав губы. Я спросил, когда и где они повенчаются, и сделал вид, будто слушаю диалог Джейка и тети Ады по этому поводу, однако на деле я их не слышал.
Вместо выслушивания подробностей я за те считанные минуты, что оставались нам до дома N19 по улице Грэмерси-парк, успел подумать о нескольких вещах. Я подумал о татуировке на груди Джейка, которая, наверно, еще не зажила и которая теперь на всю жизнь пребудет с ним как особая примета. Разумеется, его планам в отношении Джулии я никогда всерьез не угрожал, такая угроза лежала за гранью возможного, но он-то этого не знал. И кроме того, при других обстоятельствах я бы, пожалуй, и не отказался от роли соперника, он это чувствовал. Теперь же — и он ухмылялся самодовольно, выпятив челюсть и бороду и пуская сигарный дым струйками через плечо, — теперь он наконец добился ее. Я понял, что для него помолвка — нерушимый контракт — теперь его невеста застрахована от любых посягательств и принадлежит ему навеки. Он действительно обрадовался — торжествующе обрадовался, — увидев меня.
Но гораздо больше, чем о Пикеринге, я думал о Джулии, молча сидевшей рядом со мной. Мне не верилось, что она хотела бы принадлежать кому-нибудь в том смысле, в каком, по убеждению Джейка, она принадлежала ему. Напротив, я понимал, более того — ощущал уверенность, что она не сможет счастливо прожить жизнь с человеком, способным опуститься до шантажа. И тем не менее я должен был позволить этому случиться. Зная все, что я знал о Джейке Пикеринге, я должен был тем не менее улыбаться и притворяться, будто рад за нее, и должен был позволить этой доброй, очаровательной, рассерженной девушке выйти за него замуж и — неизбежно — исковеркать свою жизнь. «Доктор Данцигер, — прошептал я беззвучно через разделяющие нас годы, — неужели так надо?» Но я понимал, что ответ возможен только один: «Вмешиваться нельзя».
Нет, я положительно не мог как ни в чем не бывало войти в дом, подняться к себе и лечь спать. Я выпрыгнул из саней, помог сойти Джулии, ее тетушке и Мод Торренс, и они поднялись на крыльцо, пожелав всем остальным спокойной ночи. Феликс хлестнул вожжами и вместе с Байроном отправился проводить своих дам домой или, может, еще куда-нибудь. Джейк остался в санях, чтобы отвести их на прокатную конюшню, и женщины, видимо, решили, что я поеду с ним. Когда за ними закрылась дверь, я легонько помахал Джейку на прощанье и двинулся к крыльцу. Но как только Джейк тряхнул вожжами и отъехал, я повернул от дома и быстро пошел в направлении Третьей авеню.
Куда я иду, я и сам не ведал, но мне надо было подумать, и я прошагал несколько кварталов по Третьей авеню, темной и почти пустынной Поднялся ветер, стало намного холоднее, и мне казалось, что температура продолжает падать Опять пошел снег, но теперь он был жесткий, как дробь, бил по лицу, скрежетал под ногами. Ночь выдалась для прогулки неподходящая, и у Шестнадцатой улицы я обернулся через плечо и увидел конку, идущую в мою сторону; лошадь низко пригнула голову, двигаясь против ветра, впереди вагона тускло мерцали керосиновые фонари.
Я поднял руку, конка остановилась, я вскочил на переднюю площадку, лошадь налегла на хомут, подкованные копыта тяжело заскользили по снегу, и наконец мы покатились. В вагоне сидел всего один пассажир — мужчина в круглом котелке со свисающими, как у моржа, усами. Под ногами шуршала мокрая, грязная солома. С потолка свисала чадящая лампа с жестяным козырьком, и от нее резко пахло керосином.
Конка неторопливо катилась в ветреной ночи, а я рассеянно смотрел в окно, на захудалые магазинчики Третьей авеню; иные кварталы, мимо которых мы проезжали, походили на декорации для низкопробного «вестерна». Все это я уже видел, и вообще смотреть было не на что. На площадке, разумеется, холод чувствовался сильнее, но я все-таки встал, прошел вперед, открыл дверь и вышел, захлопнув ее за собой.
Кучер глянул на меня подозрительно: с чего это я вдруг вылез наружу без нужды? На голове у него сидела плоская круглая суконная фуражка с широким клапаном, прикрывающим уши и шею; поверх фуражки был намотан рваный вязаный шарф. Еще у него были тяжелые сапоги, тяжелые заскорузлые рукавицы, а под пальто, судя по всему, столько одежек, сколько он сумел натянуть на себя: выглядел он бесформенным, как куль. Прошла минута, а то и две, прежде чем я понял, что он далеко еще не стар, однако лицо у него уже покрылось сеткой преждевременных морщин и склеротических жилок.
— Холодно, — сказал я, ссутулившись на мгновение; замечание, казалось бы, глупое, но скорее это было не замечание, а просто произнесенное вслух слово, чтобы обозначить свое присутствие.
— Да. Холодно, — подтвердил он не без сарказма.
Я помолчал, прислушиваясь к стуку копыт, и спросил:
— А можно привыкнуть к холоду? Через какое-то время?
Сдается мне, я бы ни за что не выдержал…
— Привыкнуть? Шутки шутите… — Он задумался на секунду-другую. — Да нет, привыкнуть нельзя. Можно научиться терпеть, и все. Поручили бы мне набрать экспедицию на Северный полюс, найти людей, которые выдержат тамошний климат, так я набрал бы их среди кучеров. Уж тот, кто выдержит нашу службу, выдержит все, что хочешь…
— И подолгу вам приходится работать?
— Полагается четырнадцать часов в день, а получается больше, пока вагон помоешь да все приберешь… Не очень-то с семьей навидаешься, а? — Я ответил, что нет, не очень, и он кивнул в подтверждение. — А сколько, вы думаете, мы зашибаем? Доллар девяносто в день. Попробуйте-ка прокормить жену и детишек на доллар девяносто в день. Многие из нас и в воскресенье на работе — в этом городе бедному человеку и в божье воскресенье не отдохнуть. Иногда, когда выдается в месяц раз выходной, идешь с женой и ребятами в церковь. Вроде бы и не хуже других, как не пойти? И вот встает священник и говорит: возблагодарите господа за все, чем он вас благословляет, и как мы должны быть рады-радешеньки всем его милостям. Может, для него-то, для пастора, все это и так, а только я вот часто думаю: как же я могу возблагодарить бога за пищу и жизнь, что он мне дает, если каждый кусочек, который я съел, я заработал своим горбом и своими мучениями? Может, и есть оно, провидение для богатых, а в бедности каждый сам себе провидение…
— Вы говорите — холодно. Раньше нам сидеть разрешали, так позапрошлой зимой один насмерть замерз. Конка пришла в депо, а кучер сидит на своем табурете, вожжи в одной руке, другая на тормозе, а сам уже как ледышка. Задремал, да и не проснулся… А что после этого компания сделала? Утеплила площадки? Нет, это денег стоит. Издали правило, что кучерам запрещается садиться, чтобы, значит, не засыпали и не замерзали. Говорят, такая смерть легкая — верю, потому как сам знаю, случалось: задремлешь и мороза уже никакого не чувствуешь. Только я тогда встряхиваюсь и принимаюсь ногами стучать — о малышах думаю: они хоть по крайней мере не в сенных баржах ночуют, а не станет меня, так, может, и придется…
— В сенных баржах? — переспросил я.
Он сердито посмотрел на меня, возмущенный моим невежеством.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Что же тут непонятного, если мне неожиданно для себя самого и вправду захотелось поехать с этими милыми людьми! Тетя Ада взяла у меня саквояж, отперла дверь и занесла его в переднюю. Байрон и Феликс представили мне своих дам и вежливо предложили место в своих санях. Но прежде чем я успел отказаться, вмешался Джейк: нет, я должен ехать с ним, непременно с ним, и, подцепив меня за локоть, подтолкнул на сиденье; Джулия предложила, чтобы я сел вместе с ними на передок, и Джейк горячо поддержал ее и даже спросил, не хочу ли я взять «ремешки», имея в виду, как я понял, вожжи. Я уж и не пытался разобраться, что к чему, и решил, что Джейк, вероятно, подвержен маниакальным депрессиям и легко впадает из крайности в крайность; что ж, и на том спасибо, подумал я с облегчением.
От вожжей я с благодарностью отказался: лошади еще, чего доброго, расхохотались бы, возьмись я управлять ими, и вожжами завладел Джейк. Мод и тетушка сели позади, а Джулия впереди, между Джейком и мной. Было тесно, сидели мы вплотную, плечом к плечу, и я высвободил свою левую руку и положил на сиденье за спиной у Джулии. Однако я внимательно следил за тем, чтобы не коснуться ее на самом деле, и заставлял себя думать о пейзаже — о заснеженной чугунной ограде, о деревьях и кустиках лежащего подле нас Грэмерси-парка.
— Готовы? — крикнул Феликс через плечо, и Джейк громогласно ответил, что да. Вожжи одновременно щелкнули, лошади взяли с места, колокольчики на упряжи зазвенели. Полозья скользили легко, лошади пошли свободнее, а когда, с повторным хлопком вожжей, мы завернули за угол и выехали на Двадцать первую улицу, они вскинули головы и, всхрапывая, выбрасывая из ноздрей струи пара, понеслись рысью; тут уж колокольчики действительно запели.
По существу все, что я могу сказать про остаток дня и про вечер, уместилось бы в трех словах: волшебство. Прекрасный сон. Белые улицы Манхэттена были битком набиты санями, и воздух звенел от музыки колокольчиков. И если вы примете это за лирическое преувеличение, то, право же, ничем не могу вам помочь. Будничные повозки и фургоны исчезли начисто, даже омнибусы и конки встречались редко; мостовые и тротуары были отданы людям.
На тротуарах катали детей на санках, кидались снежками, лепили снежных баб; не только дети, но и взрослые и даже старики и старухи весело перекликались друг с другом. А на мостовой мы обгоняли и нас обгоняли сани всевозможных форм и конструкций, и те, кто сидел в этих санях, окликала нас, а мы их. Порой затеивались гонки, а один раз — мы двигались вверх по Пятой авеню — получилось так, что наши лошади шли грудь в грудь с двумя другими упряжками, и все три кучера поднялись в рост, и хлестали кнуты, и пищали в санях девицы… Феликс отстал от нас на полквартала, но вскоре догнал, а в Сентрал-парке вышел вперед, и мы понеслись среди сотен других саней по плавно изгибающимся аллеям.
А потом мы поехали дальше через парк, выехали из него на открытую сельскую местность — это по-прежнему в пределах острова Манхэттен! — и добрались до большой бревенчатой таверны под вывеской «Гейб Кейс». Уже темнело, и таверна была ярко освещена, свет падал из окон на снег длинными поблескивающими прямоугольниками, и оконные рамы делили каждый отблеск на четыре части. На постоялом дворе при таверне собралось не меньше полусотни саней, и каждая лошадь была на привязи и укрыта попоной.
Свободных мест не оказалось, народу — не протолкаться, а гул голосов и смех достигали такой силы, что разговаривать почти не представлялось возможным. Феликс ухитрился окликнуть меня, и я кое-как протиснулся к группе, потеряв свою. Мы поели бутербродов, запивая их горячим вином, все это стоя — присесть было негде, — перекинулись несколькими словами, пытаясь перекрыть шум, но больше просто возбужденно и радостно улыбались друг другу.
Домой мы возвращались в прежнем порядке — другие ждали меня, когда мы вышли из таверны. Снег в парке искрятся, дома на Пятой авеню при лунном свете казались умытыми и таинственными. Наконец, мы свернули на Двадцать третью улицу к Грэмерси-парку, и я сказал:
— Большое вам спасибо, мистер Пикеринг, это был один из лучших дней в моей жизни.
Он кивнул; теперь он держал в зубах сигару, и при каждой его затяжке дым выплывал длинной узкой лентой через плечо.
— Не за что, Морли. Мы вроде бы праздновали одно событие, знаете ли.
«Конечно, знаю, — подумал я. — Ты праздновал возможность разбогатеть благодаря шантажу». Но вслух я произнес лишь вежливое:
— Да что вы?
Он опять кивнул и перегнулся ко мне через колени Джулии; глаза его так и горели самодовольством.
— Да, да, — сказал он медленно. Только потом я сообразил, что Пикеринг умышленно оттянул этот момент на самый конец прогулки, упиваясь его предвкушением; теперь ревнивец буквально смаковал слова. — Мы искали вас там, в таверне Гейба: мне хотелось, чтобы вы присоединялись к тосту…
Зажав сигару в углу рта, он усмехнулся недоумению, написанному у меня на лице, и так долго тянул со следующей фразой, что Джулия — по-моему, нетерпеливо, хоть она и постаралась не показать раздражения, — докончила за него:
— Мистер Пикеринг и я помолвлены и скоро поженимся.
После небольшой паузы я придал своему лицу соответствующее выражение и произнес все необходимые слова. Улыбаясь, протянул руку через колени Джулии, чтобы пожать ручищу Джейка и поздравить его. Все еще улыбаясь, согласился с тетушкой и Мод, что это поистине радостное событие. Затем улыбнулся и Джулии, но пока говорил ей: «Надеюсь, вы будете очень счастливы», — улыбка как-то сама собой исчезла из моих глаз; она тоже заметила перемену и в ответ лишь слегка качнула головой, сердито поджав губы. Я спросил, когда и где они повенчаются, и сделал вид, будто слушаю диалог Джейка и тети Ады по этому поводу, однако на деле я их не слышал.
Вместо выслушивания подробностей я за те считанные минуты, что оставались нам до дома N19 по улице Грэмерси-парк, успел подумать о нескольких вещах. Я подумал о татуировке на груди Джейка, которая, наверно, еще не зажила и которая теперь на всю жизнь пребудет с ним как особая примета. Разумеется, его планам в отношении Джулии я никогда всерьез не угрожал, такая угроза лежала за гранью возможного, но он-то этого не знал. И кроме того, при других обстоятельствах я бы, пожалуй, и не отказался от роли соперника, он это чувствовал. Теперь же — и он ухмылялся самодовольно, выпятив челюсть и бороду и пуская сигарный дым струйками через плечо, — теперь он наконец добился ее. Я понял, что для него помолвка — нерушимый контракт — теперь его невеста застрахована от любых посягательств и принадлежит ему навеки. Он действительно обрадовался — торжествующе обрадовался, — увидев меня.
Но гораздо больше, чем о Пикеринге, я думал о Джулии, молча сидевшей рядом со мной. Мне не верилось, что она хотела бы принадлежать кому-нибудь в том смысле, в каком, по убеждению Джейка, она принадлежала ему. Напротив, я понимал, более того — ощущал уверенность, что она не сможет счастливо прожить жизнь с человеком, способным опуститься до шантажа. И тем не менее я должен был позволить этому случиться. Зная все, что я знал о Джейке Пикеринге, я должен был тем не менее улыбаться и притворяться, будто рад за нее, и должен был позволить этой доброй, очаровательной, рассерженной девушке выйти за него замуж и — неизбежно — исковеркать свою жизнь. «Доктор Данцигер, — прошептал я беззвучно через разделяющие нас годы, — неужели так надо?» Но я понимал, что ответ возможен только один: «Вмешиваться нельзя».
Нет, я положительно не мог как ни в чем не бывало войти в дом, подняться к себе и лечь спать. Я выпрыгнул из саней, помог сойти Джулии, ее тетушке и Мод Торренс, и они поднялись на крыльцо, пожелав всем остальным спокойной ночи. Феликс хлестнул вожжами и вместе с Байроном отправился проводить своих дам домой или, может, еще куда-нибудь. Джейк остался в санях, чтобы отвести их на прокатную конюшню, и женщины, видимо, решили, что я поеду с ним. Когда за ними закрылась дверь, я легонько помахал Джейку на прощанье и двинулся к крыльцу. Но как только Джейк тряхнул вожжами и отъехал, я повернул от дома и быстро пошел в направлении Третьей авеню.
Куда я иду, я и сам не ведал, но мне надо было подумать, и я прошагал несколько кварталов по Третьей авеню, темной и почти пустынной Поднялся ветер, стало намного холоднее, и мне казалось, что температура продолжает падать Опять пошел снег, но теперь он был жесткий, как дробь, бил по лицу, скрежетал под ногами. Ночь выдалась для прогулки неподходящая, и у Шестнадцатой улицы я обернулся через плечо и увидел конку, идущую в мою сторону; лошадь низко пригнула голову, двигаясь против ветра, впереди вагона тускло мерцали керосиновые фонари.
Я поднял руку, конка остановилась, я вскочил на переднюю площадку, лошадь налегла на хомут, подкованные копыта тяжело заскользили по снегу, и наконец мы покатились. В вагоне сидел всего один пассажир — мужчина в круглом котелке со свисающими, как у моржа, усами. Под ногами шуршала мокрая, грязная солома. С потолка свисала чадящая лампа с жестяным козырьком, и от нее резко пахло керосином.
Конка неторопливо катилась в ветреной ночи, а я рассеянно смотрел в окно, на захудалые магазинчики Третьей авеню; иные кварталы, мимо которых мы проезжали, походили на декорации для низкопробного «вестерна». Все это я уже видел, и вообще смотреть было не на что. На площадке, разумеется, холод чувствовался сильнее, но я все-таки встал, прошел вперед, открыл дверь и вышел, захлопнув ее за собой.
Кучер глянул на меня подозрительно: с чего это я вдруг вылез наружу без нужды? На голове у него сидела плоская круглая суконная фуражка с широким клапаном, прикрывающим уши и шею; поверх фуражки был намотан рваный вязаный шарф. Еще у него были тяжелые сапоги, тяжелые заскорузлые рукавицы, а под пальто, судя по всему, столько одежек, сколько он сумел натянуть на себя: выглядел он бесформенным, как куль. Прошла минута, а то и две, прежде чем я понял, что он далеко еще не стар, однако лицо у него уже покрылось сеткой преждевременных морщин и склеротических жилок.
— Холодно, — сказал я, ссутулившись на мгновение; замечание, казалось бы, глупое, но скорее это было не замечание, а просто произнесенное вслух слово, чтобы обозначить свое присутствие.
— Да. Холодно, — подтвердил он не без сарказма.
Я помолчал, прислушиваясь к стуку копыт, и спросил:
— А можно привыкнуть к холоду? Через какое-то время?
Сдается мне, я бы ни за что не выдержал…
— Привыкнуть? Шутки шутите… — Он задумался на секунду-другую. — Да нет, привыкнуть нельзя. Можно научиться терпеть, и все. Поручили бы мне набрать экспедицию на Северный полюс, найти людей, которые выдержат тамошний климат, так я набрал бы их среди кучеров. Уж тот, кто выдержит нашу службу, выдержит все, что хочешь…
— И подолгу вам приходится работать?
— Полагается четырнадцать часов в день, а получается больше, пока вагон помоешь да все приберешь… Не очень-то с семьей навидаешься, а? — Я ответил, что нет, не очень, и он кивнул в подтверждение. — А сколько, вы думаете, мы зашибаем? Доллар девяносто в день. Попробуйте-ка прокормить жену и детишек на доллар девяносто в день. Многие из нас и в воскресенье на работе — в этом городе бедному человеку и в божье воскресенье не отдохнуть. Иногда, когда выдается в месяц раз выходной, идешь с женой и ребятами в церковь. Вроде бы и не хуже других, как не пойти? И вот встает священник и говорит: возблагодарите господа за все, чем он вас благословляет, и как мы должны быть рады-радешеньки всем его милостям. Может, для него-то, для пастора, все это и так, а только я вот часто думаю: как же я могу возблагодарить бога за пищу и жизнь, что он мне дает, если каждый кусочек, который я съел, я заработал своим горбом и своими мучениями? Может, и есть оно, провидение для богатых, а в бедности каждый сам себе провидение…
— Вы говорите — холодно. Раньше нам сидеть разрешали, так позапрошлой зимой один насмерть замерз. Конка пришла в депо, а кучер сидит на своем табурете, вожжи в одной руке, другая на тормозе, а сам уже как ледышка. Задремал, да и не проснулся… А что после этого компания сделала? Утеплила площадки? Нет, это денег стоит. Издали правило, что кучерам запрещается садиться, чтобы, значит, не засыпали и не замерзали. Говорят, такая смерть легкая — верю, потому как сам знаю, случалось: задремлешь и мороза уже никакого не чувствуешь. Только я тогда встряхиваюсь и принимаюсь ногами стучать — о малышах думаю: они хоть по крайней мере не в сенных баржах ночуют, а не станет меня, так, может, и придется…
— В сенных баржах? — переспросил я.
Он сердито посмотрел на меня, возмущенный моим невежеством.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53