Он пустился в рассуждения, за которыми Теодору было трудно следить. Брокстед, по-видимому, считал Уимпердика надоедливым и утомительным пустословом, и Теодор был склонен присоединиться к Брокстеду. Уимпердик доказывал, что наука всегда сама разрушает собственные основы, начинает она с классификации, а кончает тем, что уничтожает созданные ею классы, утверждая, что они в процессе эволюции поглощаются один другим или претерпевают новые подразделения. Более того, наука начала с самых обыденных вещей и, казалось бы, даже с таким «просветленным» здравомыслием. А теперь она, видите ли, уже превращает все тела в какое-то месиво теоретических атомов и путает время и пространство самым непостижимым образом. А эти новые психологи, эти психоаналитики, которые пытаются прощупать и разложить на части наши разумные побуждения, — у них теперь на все одно слово — как это? ах, да — комплексы, — пока самая индивидуальность, на которой основана идея всякого единства, не распадается и не исчезает.
— И, однако, эта самая наука, которая уводит всех нас из точного мира в какую-то туманную страну, становится все более и более дерзкой и тщится убедить всех в величайшей важности своих открытий. В лучшем случае научная точка зрения, если только можно так назвать… такую — я бы сказал — разлагающую точку зрения (смешок), — это одна из многих возможных точек зрения. Разум человеческий создал единую совокупность Истины еще до появления экспериментальной науки, а наука как была, так не чем иным и быть не может, как последующей систематизацией знания внутри этой основы.
Брокстед, признаться, не стал вникать в эти доводы, ни возражать на них; он их не принял, он просто отмахнулся от них — весьма нелогично, как потом утверждал Уимпердик, — и отмахнулся с явным раздражением. Он не только не стал обсуждать эти философские основы. Он как будто пришел в негодование от одного предположения, что ему требуются какие-то философские основы. Оба они, как казалось юному слушателю, были правы, каждый со своей исходной точки, но, однако, ни один из них не опроверг другого. И это было весьма загадочно.
Теодор отправился спать, унося с собой представление, что Наука — это какой-то чудовищный спор, который ведет к Истине сквозь все непроходимые дебри неразрешимостей Уимпердика. Но при этом с ужасными препятствиями. И что спор этот длится и длится, но что когда-нибудь он, может быть, все-таки приведет к Настоящей Истине.
А что такое Настоящая Истина? До нее, кажется, очень трудно добраться, если смотреть на все сразу. Но зачем на что-то смотреть? Что, если закрыть глаза и лежать очень тихо и углубиться в себя?
А когда кто-то наконец дойдет до Настоящей Истины, к которой с таким усилием пробивается Наука, тогда что, все изменится? Все эти веры и учения Уимпердика окажутся неверными и исчезнут в новом свете? Или все станет совсем по-другому, потому что ведь все будет видно насквозь и откроется Настоящая Истина? А что же это будет — бог или, может быть, эти Наследники? Эта фантазия о Наследниках, об этой новой угрожающей породе людей, которые не признавали ничего милого, привычного в жизни, сильно захватила воображение Теодора.
Потом он увидел себя перед Дельфийской Сивиллой, но только теперь она была очень большая, и она уже была не Маргарет, а по-настоящему сама собой, непостижимо загадочная, и ему казалось, что свиток, который она держала в руке, заключает в себе Великую Тайну, Настоящую Истину.
Но он не должен думать о Сивиллах и ни о каких пергаментных свитках. Это все фантазии. От этого только все спутывается. Он должен освободить свое сознание от всяких видимых, отвлекающих его вещей и сосредоточиться. Он должен очень-очень сосредоточиться.
И для начала произносить: «Я есмь».
Это-то уж, разумеется, бесспорно.
Итак, он произнес: «Я есмь» — и сосредоточился и тут же крепко заснул.
На следующий день за обедом между Раймондом, Уимпердиком и Клориндой завязался горячий спор о профессоре, и Теодору опять повезло, — он сидел и слушал. Клоринда была в необыкновенно приподнятом настроении в этот вечер, и, может быть, ей хотелось, чтобы он послушал.
В те дни слава Фрейда и Юнга только что начала распространяться в Лондоне, и Клоринда фактически вступила в весьма тесную связь с некиим доктором Фердинандо, одним из первых представителей новых откровений и методов психоанализа в Англии. Она очень ратовала за разрешение комплексов и за освобождение психики от всего, что на нее давит. Кроме того, ее захватила широкая, настойчивая пропаганда учения леди Уэлби о Значимостях, недавно пустившего ростки. Один довольно-таки хилый росток этого учения, посвященный вопросу «Что такое смысл», воскрешал у Клоринды интеллектуальные восторги минувших лет, когда она блистала в Кембридже. Человечество, вспоминала она, пришло к мышлению замысловатым, сложным путем, оно мыслило сначала — как помогли ей вспомнить фрейдисты — символами, мифологическими образами и только потом уже перешло от своих метафор к абстрактному языку и к логике и так до сих пор и не освободилось от этого пережитка, не вышло из рабства придуманных им словесных и цифровых знаков. Ее открытие насчет Уимпердика, что он схоластический реалист, было одним из первых умозаключений, взошедших на этой психоаналитической закваске.
Теперь она сидела, положив локти на стол, лицо ее сияло интеллектуальным оживлением, и она поучала Уимпердика и Раймонда:
— Вы с профессором Брокстедом никогда не договоритесь о том, что, собственно, является предметом вашего спора, потому что вы говорите с ним на разных языках. Неужели вам это самим не ясно? Вы с ним в двух разных измерениях мысли. Вы мыслите неодинаковым способом… Это все равно, как если бы рыба в аквариуме пыталась следовать за движениями человека по ту сторону стекла.
— Кто же из нас рыба? — спросил Уимпердик.
— Это уж предоставляется решать вам, — сказала Клоринда. — Но вы понимаете теперь, что вам совершенно невозможно подойти друг к другу, пока сознание того или другого из вас не переродится заново? Вы, например, думаете, что бог — это неоспоримая реальность. А какой-нибудь атеист старого склада, вашего схоластически-реалистического типа, также безапелляционно будет утверждать, что он не существует. Но для профессора таких «да» и «нет» даже не возникает. Он считает, что бог — это просто возможная гипотеза, и он склонен думать — бесполезная гипотеза. Существует или не существует бог — такой вопрос представляется ему нелепым. Имя, название для него — это только фишки. Это имя в особенности. Он может употребить слово условно, а вы — нет. Он считает всякое логическое определение грубой схемой, включающей вероятную ошибку. Вы же считаете, что это какие-то категории явлений, которые все стремятся к идеальному образцу, остающемуся вечно неизменным. Всякие научные обобщения преходящи, вы же всегда говорите и думаете так, как будто научные теории должны оставаться незыблемыми, вот так же, как религиозные истины должны оставаться незыблемыми. Поэтому вы всегда так презрительно фыркаете, когда какая-нибудь новая научная теория вытесняет старую. Ваши убеждения похожи на те неугасимые лампады, в которых огонь поддерживают веками, и он горит все так же ровно, не ярче и не бледней, и от него всегда падает такая же ровная тень; но для него, как для всякого истинного ученого, убеждения — это все новые и новые потоки света, всегда уступающие место все более и более яркому свету.
— Совершенно иначе устроенный ум, — повторяла она. — Ничем не связанный ум.
— Свихнувшийся, беспорядочный, разбросанный ум, — сказал Уимпердик. — Лозунги, кувыркающиеся в хаосе.
Теодору было довольно трудно уловить суть этого длинного и бессвязного спора. Для них было столько не подлежащего обсуждению; они так много не договаривали, причем, по-видимому, имелось в виду нечто само собой разумеющееся.
И все же этот разговор увлекал и волновал его. Он не относил ни к кому то, что они говорили. Как ни ясно выражалась Клоринда, до него не доходило, что смысл того, о чем они спорили, сводился к противопоставлению двух различных способов, которыми наше сознание, взяв за основу наши врожденные склонности, внешние влияния и опыт, делает нас тем, что мы есть. Во всех метафизических тонкостях Теодору предоставлялось разбираться самому. Он рассматривал этот антагонизм реалистической религии и номиналистической науки как спор о существовании бога и обо всех этих правилах поведения, толкованиях и обрядах, которые связываются с представлением о владычестве божьем. Если бога нет, тогда, разумеется, не имеет значения, что вы не соблюли воскресный день, обозвали своего ближнего дураком или впали в грех прелюбодеяния. Но если есть бог…
У Теодора было чувство, что бога нет или, во всяком случае, никакого такого бога, который походил бы на бога современной веры, грозящей проклятием, но когда он пытался отделаться от этого чувства и как следует подумать обо всем, появлялся Бэлпингтон Блэпский. Теодор, казалось, всегда стремился к чему-то такому, чего нельзя было выразить словами, а Бэлпингтон Блэпский всегда одергивал его и, требуя от него отклика и понимания, не давал ему выходить из рамок задушевной беседы.
Теодор, когда он молился, как его приучали, думал о посторонних вещах и оставался Теодором, но когда он затевал свою игру во время молитвы и воображал себя молящимся, он становился выше, значительнее, благороднее, короче говоря, становился своим вторым «я», Бэлпингтоном Блэпским, и это его второе «я», эта сублимация основного Теодора, верила в бога, и бог, в отплату за это, верил в Бэлпингтона Блэпского. Они взаимно зависели друг от друга. Если один был сублимацией несовершенной личности, другой был сублимацией труднопостижимого мира. Так бог признавал все, что должно было существовать в представлении Бэлпингтона и играл в пьесе свою надлежащую роль. Перед сражением Бэлпингтон Блэпский обнажал свой меч и молился. Победа оказывалась на его стороне. Это он в молчании ночи говорил: «Ты ведаешь». Теодору трудно было представить себе какого бы то ни было бога, но Бэлпингтон Блэпский, просыпаясь ночью, «шествовал с богом» самым непринужденным образом, а потом Теодор, весьма освеженный этой прогулкой, засыпал снова.
3. Ощущение присутствия
Если Бэлпингтон Блэпский нуждался в боге несколько старинного стиля, Теодор интересовался богом вне всяких стилей. В детстве, как мы уже говорили, слово «бог» не связывалось для него с каким-либо живым образом, но теперь, под влиянием этих наполовину доступных ему домашних споров, фраз и обрывков из них, блуждающих в его мозгу в поисках надлежащего места и смешивающихся с намеками из прочитанных книг и собственными внезапно рождающимися вопросами, он ловил себя на том, что стремится проникнуть воображением в эту Настоящую Истину, которая скрывается за всем видимым, в это Высшее Чудо, которое вызвало к жизни и его и вселенную. В этом переходном возрасте это было для него чем-то вроде манящей и неуловимой чаши святого Грааля, которую неустанно искали рыцари Круглого Стола. Что такое в самом деле, спрашивал он себя, эта чаша святого Грааля и как возникла эта легенда? Этот Грааль, эта Высшая Истина представлялась ему некиим откровением, которое может, например, внезапно снизойти на профессора Брокстеда в то время, как он делает опыты у себя в лаборатории, тайной, которую не ищешь, а жаждешь постигнуть, которая может открыться каждому путнику в жизни без всякого предупреждения.
— Эврика! — воскликнет он.
— Чудо откровения! — изрекал Бэлпингтон Блэпский и тотчас же завладевал проблемой. — Арканы — какое чудесное слово! Арканы непостижимого. — Бэлпингтон Блэпский сразу становился Посвященным и шествовал в великолепной задумчивости. Он понимал. Он был Провидцем. Ибо «был вскормлен медвяной росою и дивным напитком богов».
Теодор в возрасте от пятнадцати до семнадцати лет — в этот период любознательности и умственного роста — пускался на всяческие ухищрения, чтобы застигнуть Настоящую Истину врасплох, освободиться каким-то магическим образом от свойственного всем обмана чувств, заглянуть в тайну, скрывающуюся за ними, стать Избранным, одним из тех, кто знает. Он кое-что читал о духовных изысканиях и упражнениях, к которым прибегают на Востоке; каким-то особенным способом дыхания и неподвижной сосредоточенностью посвященные ухитрялись покидать скорлупу настоящего, и Теодор сделал несколько любительских попыток в этом же роде. Может статься, он случайно нападет на след. Тогда, быть может, он сумеет выйти из этого кажущегося мира и обрести Настоящую Истину. В подражание некоторым мистикам, о которых он читал, он однажды провел час или два в созерцании своего пупка, а другой раз — в созерцании маленького круглого зеркала, которое он держал в руке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60