Теодор готов был восхищаться войной, проявлять к ней глубочайший интерес, воодушевляться ею и даже мысленно принимать в ней участие. Но в то же время у него было очень сильное желание продолжать свою жизнь в Лондоне, а она после смерти отца начала складываться очень приятным и интересным образом и доставляла ему все больше удовлетворения и радости. Это тайное желание жить просто своей жизнью и не коверкать ее из-за войны парализовало с самого начала Бэлпингтона Блэпского во всей его безрассудной храбрости.
«Работайте, как всегда» — расклеено было во всех лондонских магазинах. «Держитесь» — это словечко стало особенно ходким. Скрытый поток сознания Теодора ухватился за это. Это давало Теодору возможность нащупать какую-то почву для временного примирения обоих течений. Можно быть всей душой за войну, которая положит конец войнам, но тем не менее надо сохранять хладнокровие. Незачем преждевременно соваться вперед и горячиться без толку. Всему свое время. Выдержка все побеждает. Будь англичанином, будь невозмутимым. Пойдешь, когда придет твое время, когда они будут рады тебе. Все это не совсем подходило Бэлпингтону Блэпскому. Весь эффект пропадал. Это не вязалось с его ролью вождя. Но на некоторое время это удерживало его от каких бы то ни было решительных действий.
Этот внутренний конфликт был усилен случайной встречей с Фрэнколином возле Трафальгар-сквера. Фрэнколин превратился в рослого двадцатилетнего малого; он шел с сумкой через плечо, направляясь в казармы, и казался как нельзя более лакомым кусочком для сержантов, муштрующих новобранцев.
— Хэлло, Бэлпи! — весело крикнул он. — Идешь?
— Да вот покончу кое с какими делами, — сказал Теодор.
— Они всех потянут, если только можно верить тому, что рассказывают об этом отступлении. Слишком уж много для нашей храброй маленькой армии. Нам нужны массы. Это уж будет война так война. Каждому найдется в ней место. Когда ты идешь, Бэлпи? Ты же знаешь, что должен идти.
— Да, я думаю, я не задержусь, — сказал Теодор, — если только эта старая отцовская болезнь не подведет меня, — легкие и сердце, знаешь, — ты меня не намного опередишь. Я только немножко боюсь медицинского осмотра. Мне будет ужасно обидно, если меня не возьмут.
— Ну, они теперь не очень-то обращают на это внимание. Разденут, зададут два-три вопроса, хлопнут по спине, и готово, иди. Блеттс говорил, что это единственный экзамен в его жизни, на котором он не срезался. Там есть доктора, которые пропускают в день четыреста — пятьсот человек. Он завербовался в пятницу, черт его дери! Кто бы подумал, что старина Блеттс, этот кисляй, этот юбочник, перегонит меня?
Они обменялись несколькими замечаниями о Блеттсе.
— Ему понравятся француженки, — заметил Фрэнколин. — Все говорят, что это огонь-бабы.
— Так, значит, до скорого свидания, Бэлпи, — встретимся в Берлине. Когда поставим свою стражу на Рейне.
— Правильно, — отвечал Теодор. — Au revoir!
Он оглянулся, помахал рукой и пошел дальше. Теперь он понял, что означали эти группы молодых людей, встречавшихся ему с узлами и свертками или с сумками через плечо, все идущие в одном направлении. Английская молодежь «вступала в ряды армии». А он — нет.
За церковью св.Мартина они стояли кучками, прислонившись к стене, или сидели на тротуаре, дожидаясь, когда до них дойдет очередь подвергнуться этой неведомой процедуре вступления в армию. Многие из них казались голодными, измученными, по-видимому, они приехали откуда-то издалека. Теодор не испытывал ни малейшего желания присоединиться к ним.
А теперь мы подходим к очень темному периоду в этой истории человеческого сознания. В стремительном вихре рекрутчины, который подхватывал и облекал в хаки тысячи и тысячи новобранцев, немножко трудно проследить путь нашего Теодора. Он затерялся на некоторое время в потоке вербующихся. Похоже, он был забракован. Во всяком случае, многочисленные свидетели подтверждают, что он оставался в Лондоне, ходил в штатском и продолжал заниматься своими штатскими делами в течение целого года после объявления войны. И это было потому, как он говорил совершенно определенно, что его признали негодным.
Но вот тут-то и начинаются наши трудности, ибо мы должны изложить в подробностях, как он был отвергнут. С величайшей радостью рассказали бы мы, не упустив ни одной подробности, как Теодор явился на добровольческий пункт, как его подвергли тщательному медицинскому осмотру, как его таинственные, но чрезвычайно существенные физические изъяны заставили сурово нахмуриться старых, опытных докторов. Мы рассказали бы, как они покачали головой:
— Послать вас на позиции равносильно убийству. Слишком хрупкий организм. Вы не вынесете ни переходов, ни лишений, ни походной жизни.
Потом мы рассказали бы, как он умолял их зачислить его, ведь они же зачислили всех его друзей, пусть они позволят ему пойти в качестве кого угодно, только чтобы он мог внести свою хотя бы маленькую лепту в это великое дело.
— Это равносильно убийству, — повторяли они, — вы никогда бы не дошли до позиций. Следующий.
Его оттолкнули. Он отошел грустный, с достоинством, обернулся и в последний раз сделал умоляющий жест.
— Следующий! — крикнул дежурный…
Это была бы трогательная страница в нашей повести.
Однако, по причинам, которые нам не хотелось бы слишком навязывать читателю, мы не можем нарисовать эту сцену. Теодор рисовал ее себе по-разному и не раз. Настолько-то она во всяком случае была реальна.
Но мы позволим себе, не уклоняясь от истины, коей должен придерживаться рассказчик, поведать о многочисленных репетициях этого осмотра, на которых не присутствовали ни врачи, ни сурово взирающее военное начальство. Этот самоосмотр происходил в большинстве случаев в собственной квартире Теодора. От времени до времени он рассматривал свое обнаженное тело в трюмо, которое подарила ему Рэчел. Он не мог не признаться самому себе, что он был значительно худее, чем следовало бы: под ключицами впадины, плечи торчат, как у скелета; все ребра можно пересчитать. Это было совсем не такое крепкое тело, как могли предположить люди, видевшие его в платье. Оно было очень хрупко. Он иногда простуживался и покашливал, а примерно год назад у него была инфлюэнца.
Он вспоминал о хрупком здоровье Раймонда, о том, как жизнь его угасла, как свеча, от одной неосторожной длинной прогулки в ноябрьский день, в мирное время в Англии. Честно ли это по отношению к здоровым людям — засорять коммуникационные и передовые линии потенциальными калеками? Все его инстинкты восставали против того, чтобы идти за толпой туда, где он не мог с честью нести свое бремя, не мог быть во главе. Это было бы далеко не патриотическим поступком — идти больным в армию, где вовсе не так уж много госпиталей и медицинских сестер, и идти только потому, что его гордость и желание красивого жеста заставили его ринуться на поле брани.
Были еще и другие соображения, удерживавшие его от этого шага. Все это очень хорошо, можно пойти и быть убитым. Нет ничего проще. И, разумеется; он пошел бы на это легко и радостно ради милой старой Англии, если бы это касалось только его одного. Но разве это касается только его? С непривычной нежностью он думал о Клоринде. Все, что у нее есть на свете, это он. Ее единственный сын. Он до сих пор никогда не представлял, как безгранична ее любовь к нему, и при этом он вспомнил, что уже десять дней не был у нее, и подумал, что надо как-нибудь собраться и зайти. А затем еще была Маргарет, которая так тяжело переживала войну. Все усиливающиеся зверства в Бельгии, которыми агитаторы войны, сильно сгущая краски, потрясали английских обывателей, ранили и ужасали ее. Присущие ей мягкость и доброта не могли примириться с этими зверствами. Но она реагировала далеко не так, как это было желательно людям, которые стремились вызвать и разжечь ненависть. Ее ужасали не столько немцы — она знала несколько милых немецких девушек, — ее приводило в ужас человечество, жизнь. Ей казалось, что-то необходимо сделать, чтобы помешать людям вернуться к звериной жестокости, но что именно, она не знала. В своем смятении она выдавала долго скрываемую нежность к Теодору. Она просила его обещать ей, что он не пойдет добровольцем. Она открыто показывала, что ей хочется быть с ним. Несколько раз она целовала его по собственному почину. Она ясно показывала этим, что она дорожит его телом и не хочет, чтобы оно подвергалось опасности. Он чувствовал, что и по отношению к ней он также связан обязательством.
И, наконец, были еще некоторые мотивы, которые удерживали его. Могло случиться так, что он пройдет всю тяжесть муштровки и обучения впустую. Это было соображение более низменного порядка, но тем не менее это было существенное соображение. Чтобы сделать солдата, требуется несколько недель, это стоит стране значительных расходов, а война может скоро кончиться. На страницах газет войну выигрывали каждый день. Он может завербоваться и никогда не понадобиться. Тогда он будет выбит из колеи; его художественное образование прервется, руки огрубеют. Шесть месяцев — крайний срок, он был убежден в этом. Так говорил Мелхиор. Но он только вторил газетам. И все же Мелхиор решил вступить в армию.
— Не понимаю, как мы можем действовать иначе, — говорил он. — Для меня это символический акт. Наш народ видел только хорошее в Англии. Здесь никогда не было травли евреев. Мы идем против немецких юдофобов. Это моя вторая родина. Англичанином можно не только родиться, но и стать им. Вот я, например, учился в закрытой английской школе… Иногда я чувствую себя более англичанином, чем англичане.
Но у Мелхиора оказался порок сердца. Он знал об этом, но никогда не думал, что это может оказаться препятствием. Однако это оказалось препятствием, и он перенес свое внимание на невоенную работу государственного значения. Он поступил в контору своего двоюродного брата, который с утра до ночи бился над проблемой снабжения армии обмундированием, вначале в качестве компаньона большой фирмы готового платья, а потом в качестве правительственного агента. После этого Мелхиор перестал повторять, что «это кончится через шесть месяцев». Он все более увлекался работой в конторе своего кузена. Перспективы войны менялись, и быстрое окончание ее утратило для него свою первоначальную значимость.
5. Вне войны
«Война может затянуться на годы».
Вскоре это утверждение незаметно, но совершенно категорически вытеснило разговоры о шестимесячной войне. Постепенно, понемножку, с каждым днем стиралась граница между сценой и зрителями, и все большее и большее количество их становилось участниками драмы.
Рэчел умчалась уже давно. Ей удалось устроиться в добровольный походный госпиталь, кочевавший по территории беззащитной Бельгии, и с тех пор, к своему великому удовольствию, она жила в постоянной опасности, ежеминутно рискуя жизнью, среди людей, у которых все нормы поведения сошли на нет, не выдержав напряжения войны.
Один раз она прислала Теодору коротенькое письмецо, написанное карандашом, которое показалось ему хвастливым и бессердечным, но адреса для ответа не сообщила; затем он получил несколько нескромную открытку к Новому году с «приветом из Остенде», и с тех пор она исчезла из его жизни. Один из помощников Роулэндса отправился на фронт добровольцем через полтора месяца после начала войны. Потом ушли два товарища-студента; еще одна студентка, с которой у Теодора завязались довольно непринужденные дружеские отношения, поступила на курсы сестер милосердия, а Вандерлинк внезапно покончил с искусством и бросил свою мастерскую, которая, наверно, могла бы стать во время войны местом сбора людей с литературными и артистическими наклонностями.
— Я больше не в силах этого выносить, — сказал Вандерлинк — это было его единственное объяснение — и поехал в Италию, чтобы поступить в квакерский походный госпиталь.
С каждым днем все больше и больше людей уходило на войну, а количество и влияние остающихся вне войны все уменьшалось. Разрастающийся и усиливающийся смерч войны кружился по Лондону и захватывал все больше и больше жизней. Все меньше и меньше оставалось людей, способных устоять против его притягивающей силы, не поддаться его зову, и огромная толпа безучастных зрителей, толкавшихся в Лондоне в начале войны, неуклонно таяла, превращаясь в редеющие кучки.
И то, что творилось в окружающем мире, последовательно повторялось в сознании Теодора. Все большая часть его втягивалась в этот круговорот войны, находила в нем свое место, и все меньшая часть сопротивлялась, протестовала и оставалась вовне.
Течение жизни человеческого существа и окружающего его общества, подобно движению солнца, планет и их спутников, неизбежно подчиняется одному закону. Взрыв войны заставил завертеться все человечество в огромном круговороте, хотя бы и с различной амплитудой и скоростью движения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
«Работайте, как всегда» — расклеено было во всех лондонских магазинах. «Держитесь» — это словечко стало особенно ходким. Скрытый поток сознания Теодора ухватился за это. Это давало Теодору возможность нащупать какую-то почву для временного примирения обоих течений. Можно быть всей душой за войну, которая положит конец войнам, но тем не менее надо сохранять хладнокровие. Незачем преждевременно соваться вперед и горячиться без толку. Всему свое время. Выдержка все побеждает. Будь англичанином, будь невозмутимым. Пойдешь, когда придет твое время, когда они будут рады тебе. Все это не совсем подходило Бэлпингтону Блэпскому. Весь эффект пропадал. Это не вязалось с его ролью вождя. Но на некоторое время это удерживало его от каких бы то ни было решительных действий.
Этот внутренний конфликт был усилен случайной встречей с Фрэнколином возле Трафальгар-сквера. Фрэнколин превратился в рослого двадцатилетнего малого; он шел с сумкой через плечо, направляясь в казармы, и казался как нельзя более лакомым кусочком для сержантов, муштрующих новобранцев.
— Хэлло, Бэлпи! — весело крикнул он. — Идешь?
— Да вот покончу кое с какими делами, — сказал Теодор.
— Они всех потянут, если только можно верить тому, что рассказывают об этом отступлении. Слишком уж много для нашей храброй маленькой армии. Нам нужны массы. Это уж будет война так война. Каждому найдется в ней место. Когда ты идешь, Бэлпи? Ты же знаешь, что должен идти.
— Да, я думаю, я не задержусь, — сказал Теодор, — если только эта старая отцовская болезнь не подведет меня, — легкие и сердце, знаешь, — ты меня не намного опередишь. Я только немножко боюсь медицинского осмотра. Мне будет ужасно обидно, если меня не возьмут.
— Ну, они теперь не очень-то обращают на это внимание. Разденут, зададут два-три вопроса, хлопнут по спине, и готово, иди. Блеттс говорил, что это единственный экзамен в его жизни, на котором он не срезался. Там есть доктора, которые пропускают в день четыреста — пятьсот человек. Он завербовался в пятницу, черт его дери! Кто бы подумал, что старина Блеттс, этот кисляй, этот юбочник, перегонит меня?
Они обменялись несколькими замечаниями о Блеттсе.
— Ему понравятся француженки, — заметил Фрэнколин. — Все говорят, что это огонь-бабы.
— Так, значит, до скорого свидания, Бэлпи, — встретимся в Берлине. Когда поставим свою стражу на Рейне.
— Правильно, — отвечал Теодор. — Au revoir!
Он оглянулся, помахал рукой и пошел дальше. Теперь он понял, что означали эти группы молодых людей, встречавшихся ему с узлами и свертками или с сумками через плечо, все идущие в одном направлении. Английская молодежь «вступала в ряды армии». А он — нет.
За церковью св.Мартина они стояли кучками, прислонившись к стене, или сидели на тротуаре, дожидаясь, когда до них дойдет очередь подвергнуться этой неведомой процедуре вступления в армию. Многие из них казались голодными, измученными, по-видимому, они приехали откуда-то издалека. Теодор не испытывал ни малейшего желания присоединиться к ним.
А теперь мы подходим к очень темному периоду в этой истории человеческого сознания. В стремительном вихре рекрутчины, который подхватывал и облекал в хаки тысячи и тысячи новобранцев, немножко трудно проследить путь нашего Теодора. Он затерялся на некоторое время в потоке вербующихся. Похоже, он был забракован. Во всяком случае, многочисленные свидетели подтверждают, что он оставался в Лондоне, ходил в штатском и продолжал заниматься своими штатскими делами в течение целого года после объявления войны. И это было потому, как он говорил совершенно определенно, что его признали негодным.
Но вот тут-то и начинаются наши трудности, ибо мы должны изложить в подробностях, как он был отвергнут. С величайшей радостью рассказали бы мы, не упустив ни одной подробности, как Теодор явился на добровольческий пункт, как его подвергли тщательному медицинскому осмотру, как его таинственные, но чрезвычайно существенные физические изъяны заставили сурово нахмуриться старых, опытных докторов. Мы рассказали бы, как они покачали головой:
— Послать вас на позиции равносильно убийству. Слишком хрупкий организм. Вы не вынесете ни переходов, ни лишений, ни походной жизни.
Потом мы рассказали бы, как он умолял их зачислить его, ведь они же зачислили всех его друзей, пусть они позволят ему пойти в качестве кого угодно, только чтобы он мог внести свою хотя бы маленькую лепту в это великое дело.
— Это равносильно убийству, — повторяли они, — вы никогда бы не дошли до позиций. Следующий.
Его оттолкнули. Он отошел грустный, с достоинством, обернулся и в последний раз сделал умоляющий жест.
— Следующий! — крикнул дежурный…
Это была бы трогательная страница в нашей повести.
Однако, по причинам, которые нам не хотелось бы слишком навязывать читателю, мы не можем нарисовать эту сцену. Теодор рисовал ее себе по-разному и не раз. Настолько-то она во всяком случае была реальна.
Но мы позволим себе, не уклоняясь от истины, коей должен придерживаться рассказчик, поведать о многочисленных репетициях этого осмотра, на которых не присутствовали ни врачи, ни сурово взирающее военное начальство. Этот самоосмотр происходил в большинстве случаев в собственной квартире Теодора. От времени до времени он рассматривал свое обнаженное тело в трюмо, которое подарила ему Рэчел. Он не мог не признаться самому себе, что он был значительно худее, чем следовало бы: под ключицами впадины, плечи торчат, как у скелета; все ребра можно пересчитать. Это было совсем не такое крепкое тело, как могли предположить люди, видевшие его в платье. Оно было очень хрупко. Он иногда простуживался и покашливал, а примерно год назад у него была инфлюэнца.
Он вспоминал о хрупком здоровье Раймонда, о том, как жизнь его угасла, как свеча, от одной неосторожной длинной прогулки в ноябрьский день, в мирное время в Англии. Честно ли это по отношению к здоровым людям — засорять коммуникационные и передовые линии потенциальными калеками? Все его инстинкты восставали против того, чтобы идти за толпой туда, где он не мог с честью нести свое бремя, не мог быть во главе. Это было бы далеко не патриотическим поступком — идти больным в армию, где вовсе не так уж много госпиталей и медицинских сестер, и идти только потому, что его гордость и желание красивого жеста заставили его ринуться на поле брани.
Были еще и другие соображения, удерживавшие его от этого шага. Все это очень хорошо, можно пойти и быть убитым. Нет ничего проще. И, разумеется; он пошел бы на это легко и радостно ради милой старой Англии, если бы это касалось только его одного. Но разве это касается только его? С непривычной нежностью он думал о Клоринде. Все, что у нее есть на свете, это он. Ее единственный сын. Он до сих пор никогда не представлял, как безгранична ее любовь к нему, и при этом он вспомнил, что уже десять дней не был у нее, и подумал, что надо как-нибудь собраться и зайти. А затем еще была Маргарет, которая так тяжело переживала войну. Все усиливающиеся зверства в Бельгии, которыми агитаторы войны, сильно сгущая краски, потрясали английских обывателей, ранили и ужасали ее. Присущие ей мягкость и доброта не могли примириться с этими зверствами. Но она реагировала далеко не так, как это было желательно людям, которые стремились вызвать и разжечь ненависть. Ее ужасали не столько немцы — она знала несколько милых немецких девушек, — ее приводило в ужас человечество, жизнь. Ей казалось, что-то необходимо сделать, чтобы помешать людям вернуться к звериной жестокости, но что именно, она не знала. В своем смятении она выдавала долго скрываемую нежность к Теодору. Она просила его обещать ей, что он не пойдет добровольцем. Она открыто показывала, что ей хочется быть с ним. Несколько раз она целовала его по собственному почину. Она ясно показывала этим, что она дорожит его телом и не хочет, чтобы оно подвергалось опасности. Он чувствовал, что и по отношению к ней он также связан обязательством.
И, наконец, были еще некоторые мотивы, которые удерживали его. Могло случиться так, что он пройдет всю тяжесть муштровки и обучения впустую. Это было соображение более низменного порядка, но тем не менее это было существенное соображение. Чтобы сделать солдата, требуется несколько недель, это стоит стране значительных расходов, а война может скоро кончиться. На страницах газет войну выигрывали каждый день. Он может завербоваться и никогда не понадобиться. Тогда он будет выбит из колеи; его художественное образование прервется, руки огрубеют. Шесть месяцев — крайний срок, он был убежден в этом. Так говорил Мелхиор. Но он только вторил газетам. И все же Мелхиор решил вступить в армию.
— Не понимаю, как мы можем действовать иначе, — говорил он. — Для меня это символический акт. Наш народ видел только хорошее в Англии. Здесь никогда не было травли евреев. Мы идем против немецких юдофобов. Это моя вторая родина. Англичанином можно не только родиться, но и стать им. Вот я, например, учился в закрытой английской школе… Иногда я чувствую себя более англичанином, чем англичане.
Но у Мелхиора оказался порок сердца. Он знал об этом, но никогда не думал, что это может оказаться препятствием. Однако это оказалось препятствием, и он перенес свое внимание на невоенную работу государственного значения. Он поступил в контору своего двоюродного брата, который с утра до ночи бился над проблемой снабжения армии обмундированием, вначале в качестве компаньона большой фирмы готового платья, а потом в качестве правительственного агента. После этого Мелхиор перестал повторять, что «это кончится через шесть месяцев». Он все более увлекался работой в конторе своего кузена. Перспективы войны менялись, и быстрое окончание ее утратило для него свою первоначальную значимость.
5. Вне войны
«Война может затянуться на годы».
Вскоре это утверждение незаметно, но совершенно категорически вытеснило разговоры о шестимесячной войне. Постепенно, понемножку, с каждым днем стиралась граница между сценой и зрителями, и все большее и большее количество их становилось участниками драмы.
Рэчел умчалась уже давно. Ей удалось устроиться в добровольный походный госпиталь, кочевавший по территории беззащитной Бельгии, и с тех пор, к своему великому удовольствию, она жила в постоянной опасности, ежеминутно рискуя жизнью, среди людей, у которых все нормы поведения сошли на нет, не выдержав напряжения войны.
Один раз она прислала Теодору коротенькое письмецо, написанное карандашом, которое показалось ему хвастливым и бессердечным, но адреса для ответа не сообщила; затем он получил несколько нескромную открытку к Новому году с «приветом из Остенде», и с тех пор она исчезла из его жизни. Один из помощников Роулэндса отправился на фронт добровольцем через полтора месяца после начала войны. Потом ушли два товарища-студента; еще одна студентка, с которой у Теодора завязались довольно непринужденные дружеские отношения, поступила на курсы сестер милосердия, а Вандерлинк внезапно покончил с искусством и бросил свою мастерскую, которая, наверно, могла бы стать во время войны местом сбора людей с литературными и артистическими наклонностями.
— Я больше не в силах этого выносить, — сказал Вандерлинк — это было его единственное объяснение — и поехал в Италию, чтобы поступить в квакерский походный госпиталь.
С каждым днем все больше и больше людей уходило на войну, а количество и влияние остающихся вне войны все уменьшалось. Разрастающийся и усиливающийся смерч войны кружился по Лондону и захватывал все больше и больше жизней. Все меньше и меньше оставалось людей, способных устоять против его притягивающей силы, не поддаться его зову, и огромная толпа безучастных зрителей, толкавшихся в Лондоне в начале войны, неуклонно таяла, превращаясь в редеющие кучки.
И то, что творилось в окружающем мире, последовательно повторялось в сознании Теодора. Все большая часть его втягивалась в этот круговорот войны, находила в нем свое место, и все меньшая часть сопротивлялась, протестовала и оставалась вовне.
Течение жизни человеческого существа и окружающего его общества, подобно движению солнца, планет и их спутников, неизбежно подчиняется одному закону. Взрыв войны заставил завертеться все человечество в огромном круговороте, хотя бы и с различной амплитудой и скоростью движения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60