короче говоря, все это дикий разгул чудовищной глупости, потому что это влечет за собой страдания и смерть миллионов людей».
Он возмущался ленивыми разглагольствованиями прошлого поколения. Было бы много уместнее, если бы он возмущался ими до того, как разразилась война. Мы должны были, додумался он теперь, давным-давно разделаться с нашими монархиями восемнадцатого века, с их мундирами, национальными гимнами и национальной «политикой». То, что мир терпел бедную старую королеву Викторию, которую он упорно называл «бабушкой войны», было, по-видимому, смертным грехом, за который мы теперь все расплачиваемся. Каким-то непостижимым образом она стала для него символом всего, что он ненавидел, воплощением традиции, сентиментальности и замкнувшегося в себе безразличия. И даже в этом памятнике перед Бэкингемским дворцом он видел ее попирающей его возлюбленный прогресс. В Англии уже сто лет тому назад можно было создать республику! Мы должны были следовать примеру Америки и Франции. А ленивые и трусливые богачи вступили в заговор, чтобы поддержать версию, будто эта праздная старушонка каким-то образом воплощает современное общество. Нелепость! Как можно в наше время управлять страной по образцу маленького частного владения? Наши отцы и деды мирились кое-как с этими обветшалыми политическими формами, считая их в глубине души ложью и условностью. И вот так вся эта нелепость — соперничество между странами, состязание царьков, шаблон, установленный тщеславными монархами, — не отошла просто-напросто в предание, а перешла в наследство. Ей позволили расти, и люди, занятые трудом, промышленностью, производством, не замечали, как она растет, а теперь она забрала власть и, принимая вид неотвратимой законности, готовится раздавить нас всех.
И только когда кто-нибудь задавал вопрос, а как же покончить с этой нелепостью, Тедди обнаруживал свою уязвимость, путался и раздражался. Потому что, говоря откровенно, ему еще надо было подумать над этим.
— Но ведь мы же должны защищаться! — говорил Теодор.
— Это меня не касается. Совершенно не касается, Нужно только стойко сопротивляться. Если бы каждый сопротивлялся…
— Вот именно, — ехидно замечал Теодор.
— Есть вещи в тысячу раз более достойные, ради которых можно пожертвовать жизнью! — кричал Тедди.
— Покончим с германской угрозой, и тогда мы можем заняться ими.
— Если покончить с германской угрозой, значит, перешибить ее, тогда мы скоро дойдем до того, что заведем у себя их дурацкую маршировку и палочную муштру. Мы это и делаем теперь. Война во имя уничтожения войны — эта магическая фраза одурманила отца. Он думает, что, когда мы разнесем их флот, перебьем их пехоту, захватим крупповские пушки и все прочее, Ллойд Джордж, и король Георг, и царь, и французы, и банкиры, и поставщики вооружения — все соберутся на дружественную конференцию, сложат свои короны и знамена, закончат все, что восемнадцатое столетие оставило незаконченным, и устроят рай на земле. Как бы не так! Я вижу их насквозь. Дайте волкам растерзать тигра, и у нас не будет больше хищников. Нельзя уничтожить людоедство, пожрав людоедов! Нельзя покончить с войной посредством войны, потому что выигрывает войну тот, кто лучше всего в ней орудует, — болван, который принимает войну всерьез больше, чем все другие. Покончим с ней, перестреляем всех гнусных фанфаронов, которые щеголяют в мундирах! Это вернее. Направьте пушки на штаб-квартиры! Испортите им игру. Покончите с ней, — и, может быть, мы еще к этому и придем — здоровой мировой революцией. Это будет дело! Война прекратится, когда рядовой человек откажется козырять. Не раньше. Нам достаточно только сказать, нам, миллионам людей: «Послушайте нас, вы, болваны. Мир — или мировая революция!» — и наступит мир.
Итак, Тедди с самого начала был вне войны.
Маргарет тоже была вне войны.
С тех пор как разразилась эта катастрофа, она не могла прийти в себя от горького изумления и ужаса. Жизнь вдруг сбросила улыбающуюся маску и показала уродливую гримасу. У нее не выходила из головы история молодого кузена Паркинсонов — кадрового офицера, который весело отправился в Бельгию, чтобы через месяц вернуться окровавленным живым куском мяса, слепым, обезображенным, без одной руки. Кто-то из сестер Паркинсон видел его и очень живо описал, как он был изуродован. А один бельгийский беженец из Антверпена рассказывал, как на его глазах в кучку людей, столпившихся в узком проходе, попал снаряд, и он видел, как судорожно корчились и вопили растерзанные тела. По ночам Маргарет преследовали во сне изуродованные человеческие трупы, безглазые чудовища с ободранной кожей, которые гнались за ней и обращались к ней с непонятными призывами. И она ничего не могла сделать. Те, кто не участвовал в этом, были бесполезны. Она хотела поступить на курсы сестер милосердия, но Тедди настоял, чтобы она продолжала свои медицинские занятия.
— К тому времени, когда окончится эта война, — говорил он, — одно поколение потеряет жизнь, а другое — образование. Постарайся хоть сохранить как-нибудь свою маленькую искорку знания.
И так как они оба были в стороне, Теодор часто встречался с нею. В те дни Лондон был переполнен молодыми возбужденными женщинами, но мужчинам в военной форме оказывалось столь явное предпочтение, что Теодору недоставало женской дружбы, чтобы заменить Рэчел. А молодым женщинам передовых взглядов, которые были против войны, не нравилось, что он только потому не пошел на войну, что оказался непригодным. Но Маргарет была нежна с ним. Она с удовольствием отправлялась с ним бродить, охотно играла с ним в теннис. Она очень много занималась своей медициной, но в свободное время пыталась хоть как-нибудь развлечься. Люди в это безобразно тяжелое время жаждали смеха. В мюзик-холлах было уютно и светло, в кинематографах часто шли картины с участием Чарли Чаплина, и это было доступно и недорого.
Они вдвоем частенько отправлялись в поход через весь Лондон, если в программе был Чарли, а потом ужинали в первом попавшемся ресторанчике. Они развлекались тем, что ходили по большим магазинам вроде Уайтли и Хэррода, исследовали неизвестные лондонские парки и сады. Они редко говорили о войне. Ни тому, ни другому не хотелось о ней говорить. Однако иногда этого нельзя было избежать. Маргарет всегда держалась с ним так, как если бы он добровольно стоял в стороне, как если бы он тоже был «противником войны». Она пропустила мимо ушей его рассказ о том, как он был признан непригодным, как будто он никогда и не говорил ей этого.
— Но вы не понимаете, — говорил он, — я воспринимаю все это совсем не так, как вы. Во мне все так и клокочет. В глазах темнеет от бешенства. Если бы я только мог, я пошел бы!
Эта смутная необходимость оправдать в глазах Маргарет свое поведение в конце концов перевесила колеблющуюся чашу весов и заставила его, хотя и с некоторой заминкой, отправиться на вербовочный пункт, а затем и на войну.
6. В окопах
Подобно значительному большинству его сверстников в те дни перед призывом, Теодор, вступив в армию, почувствовал огромное облегчение. Все было решено. Он опять внутренне собрался. Возмущенное чувство чести было удовлетворено. Кодекс был соблюден; его униженное и поколебленное чувство собственного достоинства возродилось в полном согласии с газетами, с прохожими на улице, воспрянуло и вознеслось. Никогда до сих пор Бэлпингтон Блэпский не владел так властно жизнью Теодора. Темный и беспокойный инстинкт — если только это можно назвать инстинктом — смутной независимости и личной свободы был побежден и подчинен, а, с другой стороны, более глубокий и существенный инстинкт самосохранения еще спал в глубине его сознания и ничем не обнаруживал своей силы.
Теодор, как говорили, был хорошим рекрутом. Как ни свыкся он с мыслью о своей физической непригодности в период своих колебаний, она исчезла, как только он надел мундир и начал проходить обучение. Внешность его выиграла, и он окреп физически. Он в значительной мере утратил чувствительность к мелким огорчениям и маленьким неудобствам. Ему не пришлось особенно страдать от муштровки унтер-офицеров, поставленных над ним. У него были средства, и взятки, которые он совал, очень легко могли сойти за великодушную щедрость джентльмена. Но у него было достаточно такта, чтобы не разыгрывать из себя джентльмена перед начальством каким бы то ни было иным способом. А его инстинкт подлаживания отличался исключительной трезвостью.
Темой нашего повествования является сознание Теодора, и мы не собираемся описывать все его переживания, а только те, которые глубоко его захватывали. Итак, мы не станем повторять здесь того, что раз навсегда и весьма замечательно на основании собственных сильных переживаний было описано Олдингтоном, Блэнденом, Гревсом, Гриствудом, Стивеном Грэхемом, Ральфом Скоттом, Монтегью, Сассуном, Томлинсоном, Невинсоном, Ходсоном и их соратниками, и воздержимся от рассказа о том, как наши высокоцивилизованные, но далеко не совершенные бритты оторвались или оказались оторванными от своей легкой, размеренной, удобной, привычной с детства жизни, в которой полагалось кушать три раза в день и спать в постели, и как им пришлось испытать на себе грубую жестокость и лишения казарменного барака, грубую одежду, смрадную и въедливую грязь скученной человеческой массы, жалкую унизительность подчинения, мелочную тиранию, утомительную маршировку и упражнения, штыковое обучение, школу бомбежки, краткую передышку отпуска, прочувствованное прощание с домом и друзьями, тягостный переезд гуртом через Ла-Манш во Францию на затемненных кораблях, стоянки и неизвестность, переходы с постоев, кишащих крысами, на постои, кишащие вшами, первый грохот орудий, неуклонное движение вперед к этим воющим чудовищам, воющим все громче и громче, внезапное содрогание почвы, огонь и пальбу тут же рядом, непролазную грязь, дожди, жизнь под открытым небом, таскание тяжестей по скользким переходам, усиливающийся гул и вой, грозные вспышки в ночи, первый воздушный налет, первый взрыв снаряда. И как, наконец, оставив далеко позади жалкие привычки благопристойной, цивилизованной жизни, они сживались с вонью и грязью, с убогой защитой сметаемых заграждений, с грохотом, с непрерывной пальбой, с черным томительным ожиданием в окопах, где, оглушенные этим немолчным ревом, смрадом и смертной усталостью, они сталкивались лицом к лицу с альфой и омегой человеческого зла — с возродившейся дикостью хищного зверя, в соединении с такой разрушительной механической силой, какой не знавал еще ни один другой век.
Ученому историку в будущем покажется любопытным контраст между литературой, которая описывает идущих на войну англичан, — эту сложную процедуру с набором уклончивых добровольцев, — и той, которая изображает фаталистическую покорность народов других стран, мобилизованных по закону о воинской повинности; третий вид литературы — это описание лихорадочного приступа воинственности, обуявшей Америку после двух лет возбужденного наблюдения. Хемингуэй и анонимный автор книги «Вино, женщины и война» описывают психологический процесс, абсолютно непохожий на тот, который совершался в сознании англичан. Американцы вступили в уже совершенно готовую войну, о которой они без конца читали; настроенные чрезвычайно критически и с невероятно возбужденными инстинктами, они переплывали океан, чтобы сыграть свою роль в последней решительной схватке, а их Америка оставалась где-то там, позади. Для них это было действительным переходом от домашних запретов к вину, женщинам и войне — в такой именно последовательности. Так это для них и осталось памятной экскурсией. Они пришли в тот момент, когда давно уже застывший западный фронт таял в окончательном изнеможении. Германская армия выдыхалась в последнем приступе решительности.
Но рядовой англичанин врастал в войну из своей глубокоупорядоченной жизни; для него это была только «война», он прошел через четыре года непрерывного напряжения и кровопролития, в котором американцы почти не принимали участия. Жители южной и восточной Англии слышали грохот орудий прежде, чем они попадали на фронт, — в Эссексе и Кенте этот потрясающий окрестности гул слышали уже в 1914 году, — им надо было только совершить короткий ночной переезд через узкий пролив, погрузиться в поезда, пройти немножко, и вот уже их отряды и роты шагали по изрытым дорогам, по извилистым коммуникационным линиям, где их сразу обступала немыслимая действительность, чудовищное опустошение, и гнет, и медленно разворачивающиеся трудности страшной окопной войны, напряжение и ужас, к которым они совсем не были подготовлены.
Мы уже объясняли, что вовсе не страх удерживал Теодора от немедленного участия в войне. Он не был привычен к страху. Его инстинкт самосохранения, спрятанный глубоко в подсознании, пребывал в полном бездействии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Он возмущался ленивыми разглагольствованиями прошлого поколения. Было бы много уместнее, если бы он возмущался ими до того, как разразилась война. Мы должны были, додумался он теперь, давным-давно разделаться с нашими монархиями восемнадцатого века, с их мундирами, национальными гимнами и национальной «политикой». То, что мир терпел бедную старую королеву Викторию, которую он упорно называл «бабушкой войны», было, по-видимому, смертным грехом, за который мы теперь все расплачиваемся. Каким-то непостижимым образом она стала для него символом всего, что он ненавидел, воплощением традиции, сентиментальности и замкнувшегося в себе безразличия. И даже в этом памятнике перед Бэкингемским дворцом он видел ее попирающей его возлюбленный прогресс. В Англии уже сто лет тому назад можно было создать республику! Мы должны были следовать примеру Америки и Франции. А ленивые и трусливые богачи вступили в заговор, чтобы поддержать версию, будто эта праздная старушонка каким-то образом воплощает современное общество. Нелепость! Как можно в наше время управлять страной по образцу маленького частного владения? Наши отцы и деды мирились кое-как с этими обветшалыми политическими формами, считая их в глубине души ложью и условностью. И вот так вся эта нелепость — соперничество между странами, состязание царьков, шаблон, установленный тщеславными монархами, — не отошла просто-напросто в предание, а перешла в наследство. Ей позволили расти, и люди, занятые трудом, промышленностью, производством, не замечали, как она растет, а теперь она забрала власть и, принимая вид неотвратимой законности, готовится раздавить нас всех.
И только когда кто-нибудь задавал вопрос, а как же покончить с этой нелепостью, Тедди обнаруживал свою уязвимость, путался и раздражался. Потому что, говоря откровенно, ему еще надо было подумать над этим.
— Но ведь мы же должны защищаться! — говорил Теодор.
— Это меня не касается. Совершенно не касается, Нужно только стойко сопротивляться. Если бы каждый сопротивлялся…
— Вот именно, — ехидно замечал Теодор.
— Есть вещи в тысячу раз более достойные, ради которых можно пожертвовать жизнью! — кричал Тедди.
— Покончим с германской угрозой, и тогда мы можем заняться ими.
— Если покончить с германской угрозой, значит, перешибить ее, тогда мы скоро дойдем до того, что заведем у себя их дурацкую маршировку и палочную муштру. Мы это и делаем теперь. Война во имя уничтожения войны — эта магическая фраза одурманила отца. Он думает, что, когда мы разнесем их флот, перебьем их пехоту, захватим крупповские пушки и все прочее, Ллойд Джордж, и король Георг, и царь, и французы, и банкиры, и поставщики вооружения — все соберутся на дружественную конференцию, сложат свои короны и знамена, закончат все, что восемнадцатое столетие оставило незаконченным, и устроят рай на земле. Как бы не так! Я вижу их насквозь. Дайте волкам растерзать тигра, и у нас не будет больше хищников. Нельзя уничтожить людоедство, пожрав людоедов! Нельзя покончить с войной посредством войны, потому что выигрывает войну тот, кто лучше всего в ней орудует, — болван, который принимает войну всерьез больше, чем все другие. Покончим с ней, перестреляем всех гнусных фанфаронов, которые щеголяют в мундирах! Это вернее. Направьте пушки на штаб-квартиры! Испортите им игру. Покончите с ней, — и, может быть, мы еще к этому и придем — здоровой мировой революцией. Это будет дело! Война прекратится, когда рядовой человек откажется козырять. Не раньше. Нам достаточно только сказать, нам, миллионам людей: «Послушайте нас, вы, болваны. Мир — или мировая революция!» — и наступит мир.
Итак, Тедди с самого начала был вне войны.
Маргарет тоже была вне войны.
С тех пор как разразилась эта катастрофа, она не могла прийти в себя от горького изумления и ужаса. Жизнь вдруг сбросила улыбающуюся маску и показала уродливую гримасу. У нее не выходила из головы история молодого кузена Паркинсонов — кадрового офицера, который весело отправился в Бельгию, чтобы через месяц вернуться окровавленным живым куском мяса, слепым, обезображенным, без одной руки. Кто-то из сестер Паркинсон видел его и очень живо описал, как он был изуродован. А один бельгийский беженец из Антверпена рассказывал, как на его глазах в кучку людей, столпившихся в узком проходе, попал снаряд, и он видел, как судорожно корчились и вопили растерзанные тела. По ночам Маргарет преследовали во сне изуродованные человеческие трупы, безглазые чудовища с ободранной кожей, которые гнались за ней и обращались к ней с непонятными призывами. И она ничего не могла сделать. Те, кто не участвовал в этом, были бесполезны. Она хотела поступить на курсы сестер милосердия, но Тедди настоял, чтобы она продолжала свои медицинские занятия.
— К тому времени, когда окончится эта война, — говорил он, — одно поколение потеряет жизнь, а другое — образование. Постарайся хоть сохранить как-нибудь свою маленькую искорку знания.
И так как они оба были в стороне, Теодор часто встречался с нею. В те дни Лондон был переполнен молодыми возбужденными женщинами, но мужчинам в военной форме оказывалось столь явное предпочтение, что Теодору недоставало женской дружбы, чтобы заменить Рэчел. А молодым женщинам передовых взглядов, которые были против войны, не нравилось, что он только потому не пошел на войну, что оказался непригодным. Но Маргарет была нежна с ним. Она с удовольствием отправлялась с ним бродить, охотно играла с ним в теннис. Она очень много занималась своей медициной, но в свободное время пыталась хоть как-нибудь развлечься. Люди в это безобразно тяжелое время жаждали смеха. В мюзик-холлах было уютно и светло, в кинематографах часто шли картины с участием Чарли Чаплина, и это было доступно и недорого.
Они вдвоем частенько отправлялись в поход через весь Лондон, если в программе был Чарли, а потом ужинали в первом попавшемся ресторанчике. Они развлекались тем, что ходили по большим магазинам вроде Уайтли и Хэррода, исследовали неизвестные лондонские парки и сады. Они редко говорили о войне. Ни тому, ни другому не хотелось о ней говорить. Однако иногда этого нельзя было избежать. Маргарет всегда держалась с ним так, как если бы он добровольно стоял в стороне, как если бы он тоже был «противником войны». Она пропустила мимо ушей его рассказ о том, как он был признан непригодным, как будто он никогда и не говорил ей этого.
— Но вы не понимаете, — говорил он, — я воспринимаю все это совсем не так, как вы. Во мне все так и клокочет. В глазах темнеет от бешенства. Если бы я только мог, я пошел бы!
Эта смутная необходимость оправдать в глазах Маргарет свое поведение в конце концов перевесила колеблющуюся чашу весов и заставила его, хотя и с некоторой заминкой, отправиться на вербовочный пункт, а затем и на войну.
6. В окопах
Подобно значительному большинству его сверстников в те дни перед призывом, Теодор, вступив в армию, почувствовал огромное облегчение. Все было решено. Он опять внутренне собрался. Возмущенное чувство чести было удовлетворено. Кодекс был соблюден; его униженное и поколебленное чувство собственного достоинства возродилось в полном согласии с газетами, с прохожими на улице, воспрянуло и вознеслось. Никогда до сих пор Бэлпингтон Блэпский не владел так властно жизнью Теодора. Темный и беспокойный инстинкт — если только это можно назвать инстинктом — смутной независимости и личной свободы был побежден и подчинен, а, с другой стороны, более глубокий и существенный инстинкт самосохранения еще спал в глубине его сознания и ничем не обнаруживал своей силы.
Теодор, как говорили, был хорошим рекрутом. Как ни свыкся он с мыслью о своей физической непригодности в период своих колебаний, она исчезла, как только он надел мундир и начал проходить обучение. Внешность его выиграла, и он окреп физически. Он в значительной мере утратил чувствительность к мелким огорчениям и маленьким неудобствам. Ему не пришлось особенно страдать от муштровки унтер-офицеров, поставленных над ним. У него были средства, и взятки, которые он совал, очень легко могли сойти за великодушную щедрость джентльмена. Но у него было достаточно такта, чтобы не разыгрывать из себя джентльмена перед начальством каким бы то ни было иным способом. А его инстинкт подлаживания отличался исключительной трезвостью.
Темой нашего повествования является сознание Теодора, и мы не собираемся описывать все его переживания, а только те, которые глубоко его захватывали. Итак, мы не станем повторять здесь того, что раз навсегда и весьма замечательно на основании собственных сильных переживаний было описано Олдингтоном, Блэнденом, Гревсом, Гриствудом, Стивеном Грэхемом, Ральфом Скоттом, Монтегью, Сассуном, Томлинсоном, Невинсоном, Ходсоном и их соратниками, и воздержимся от рассказа о том, как наши высокоцивилизованные, но далеко не совершенные бритты оторвались или оказались оторванными от своей легкой, размеренной, удобной, привычной с детства жизни, в которой полагалось кушать три раза в день и спать в постели, и как им пришлось испытать на себе грубую жестокость и лишения казарменного барака, грубую одежду, смрадную и въедливую грязь скученной человеческой массы, жалкую унизительность подчинения, мелочную тиранию, утомительную маршировку и упражнения, штыковое обучение, школу бомбежки, краткую передышку отпуска, прочувствованное прощание с домом и друзьями, тягостный переезд гуртом через Ла-Манш во Францию на затемненных кораблях, стоянки и неизвестность, переходы с постоев, кишащих крысами, на постои, кишащие вшами, первый грохот орудий, неуклонное движение вперед к этим воющим чудовищам, воющим все громче и громче, внезапное содрогание почвы, огонь и пальбу тут же рядом, непролазную грязь, дожди, жизнь под открытым небом, таскание тяжестей по скользким переходам, усиливающийся гул и вой, грозные вспышки в ночи, первый воздушный налет, первый взрыв снаряда. И как, наконец, оставив далеко позади жалкие привычки благопристойной, цивилизованной жизни, они сживались с вонью и грязью, с убогой защитой сметаемых заграждений, с грохотом, с непрерывной пальбой, с черным томительным ожиданием в окопах, где, оглушенные этим немолчным ревом, смрадом и смертной усталостью, они сталкивались лицом к лицу с альфой и омегой человеческого зла — с возродившейся дикостью хищного зверя, в соединении с такой разрушительной механической силой, какой не знавал еще ни один другой век.
Ученому историку в будущем покажется любопытным контраст между литературой, которая описывает идущих на войну англичан, — эту сложную процедуру с набором уклончивых добровольцев, — и той, которая изображает фаталистическую покорность народов других стран, мобилизованных по закону о воинской повинности; третий вид литературы — это описание лихорадочного приступа воинственности, обуявшей Америку после двух лет возбужденного наблюдения. Хемингуэй и анонимный автор книги «Вино, женщины и война» описывают психологический процесс, абсолютно непохожий на тот, который совершался в сознании англичан. Американцы вступили в уже совершенно готовую войну, о которой они без конца читали; настроенные чрезвычайно критически и с невероятно возбужденными инстинктами, они переплывали океан, чтобы сыграть свою роль в последней решительной схватке, а их Америка оставалась где-то там, позади. Для них это было действительным переходом от домашних запретов к вину, женщинам и войне — в такой именно последовательности. Так это для них и осталось памятной экскурсией. Они пришли в тот момент, когда давно уже застывший западный фронт таял в окончательном изнеможении. Германская армия выдыхалась в последнем приступе решительности.
Но рядовой англичанин врастал в войну из своей глубокоупорядоченной жизни; для него это была только «война», он прошел через четыре года непрерывного напряжения и кровопролития, в котором американцы почти не принимали участия. Жители южной и восточной Англии слышали грохот орудий прежде, чем они попадали на фронт, — в Эссексе и Кенте этот потрясающий окрестности гул слышали уже в 1914 году, — им надо было только совершить короткий ночной переезд через узкий пролив, погрузиться в поезда, пройти немножко, и вот уже их отряды и роты шагали по изрытым дорогам, по извилистым коммуникационным линиям, где их сразу обступала немыслимая действительность, чудовищное опустошение, и гнет, и медленно разворачивающиеся трудности страшной окопной войны, напряжение и ужас, к которым они совсем не были подготовлены.
Мы уже объясняли, что вовсе не страх удерживал Теодора от немедленного участия в войне. Он не был привычен к страху. Его инстинкт самосохранения, спрятанный глубоко в подсознании, пребывал в полном бездействии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60