Но на перевале между серыми отвесными скалами клубился туман, было темно, и лошади оскользались и оступались на крутых осыпях и на мокрых камнях там, где тропа шла по ложу потока. Должно быть, шум бегущей воды и заглушал все остальные звуки. Никто из едущих не замечал, что впереди, в тумане, затаились вооруженные всадники.
Граф Эктор ехал во главе отряда, а в середине покачивался и кренился паланкин и подле него, не отступая ни на шаг, продвигался Ральф. Они приближались к засаде, вот уже поравнялись с ней. Я увидел, как Эктор резко повернул голову и вдруг натянул поводья, так что конь под ним вскинулся на дыбы, осел на круп и поскользнулся на щебне; в руке Эктора сверкнул в воздухе обнаженный меч. Солдаты на крытой тропе, как могли, окружили паланкин и приготовились к сражению. Вот началась жаркая схватка, и никто не заметил то, что видел я: из-за скалы в тумане выезжали еще всадники.
Должно быть, я вскрикнул. То есть вслух я не издал ни звука, но Ральф вдруг поднял голову, будто пес на свист хозяина. Он закричал, осаживая коня. Вместе с ним повернулись и другие и встретили новое нападение лицом к лицу – лязг, скрежет, снопы искр, словно из-под кузнечного молота, бьющего по наковальне.
Я, напрягая зрение, всматривался в огонь, мне хотелось увидеть, кто такие эти напавшие всадники. Но разглядеть их не удавалось. В темноте сшибались мечи и щиты, сыпались искры, слышался стук, и звон, и крики, и катились камни из-под копыт – и вот уже противник исчез в тумане так же внезапно, как появился, оставив одного убитого на каменной осыпи и увозя поперек седла еще одного, истекающего кровью.
Преследовать их по горам в тумане надвигающейся ночи было бессмысленно. Один из Экторова отряда спешился, поднял убитого и перекинул через коня. По указанию Эктора тело обыскали, никаких значков не обнаружили. Охрана снова окружила паланкин, и отряд двинулся дальше. Я заметил, как Ральф украдкой обматывает тряпицей левую руку, куда достал из-за щита клинок неприятеля. А еще через минуту он со смехом наклонился в седле к шторам паланкина и говорил: «Да, но ты ведь еще не вырос. Дай срок, пройдет годика два, и, обещаю, я подберу тебе меч по росту». И, протянув руку, задернул кожаную штору. Я напряг зрение, чтобы разглядеть Артура, но сизый дым застлал всю картину, пастух громко крикнул собаку, и я вновь очутился на ароматном нагорье. Всходила луна, освещая руины храма, где теперь ютились лишь совы – все, что осталось от культа богини.
Так проходили праздные годы, которые я употребил на путешествия, но об этом я рассказал в другом месте, а сейчас нет нужды вдаваться в подробности. Для меня это были тучные годы, и не в тягость был мой путь, и десница божия легко покоилась на мне, так что я повидал все, о чем мечтал когда-то; но во все это время я не получал ни вести, ни знамения в небе, которое было бы мне призывом вернуться на родину.
А потом, в один прекрасный день, когда Артуру уже шел седьмой год, в Пергаме, где я врачевал недужных и обучал учеников в лазарете, мне был дан знак.
Была ранняя весна, и целый день лил проливной дождь, струи хлестали по мокрым камням, белый известняк потемнел, неустанные потоки рыли глубокие борозды вдоль тропы, что ведет к больничным кельям у моря. Не было пламени, в чьей сердцевине я привык видеть далекие образы, но боги там таятся за каждой колонной и самый воздух настоян на снах. То, что я увидел, было лишь сновидением, какие бывают у всякого, кто устал и забылся сном.
В тот вечер поздно нам принесли пострадавшего, на бедре у него зияла глубокая рана, и из нее фонтаном истекала его жизнь. Вдвоем с еще одним врачом мы провозились с ним, наверное, часа три, а потом я спустился к морю обмыться от крови, щедро излившейся и заскорузшей на моей коже. Была надежда, что мой пациент останется жив: он был молод, и теперь, когда кровь остановили и рану зашили, он спал. Я снял с себя окровавленную набедренную повязку – тамошний климат позволяет в сложные минуты работать полуголым, – вошел в воду и плавал до тех пор, пока не очистился, а потом растянулся отдохнуть на еще не остывшем песке. С наступлением вечера дождь прекратился, ночь была безветренная, теплая и звездная.
Это было не видение, а как бы сон наяву. Я лежал, так мне представлялось, с открытыми глазами и смотрел на сияющие мириады, а оттуда смотрели на меня. Там среди небесного воинства был один отдаленный огонек, затуманенный, слабый, точно глаз фонаря в вихре снега. Но потом он стал приближаться, ближе, еще ближе, покуда своим затуманенным светом не затмил более яркие звезды, и я увидел горы, и берег, и реки, подобно жилкам зеленого листа, бегущие по долинам моей родины. А снег вихрился все гуще, скрывая долины, и за белой пеленой слышались раскаты грома, и крики сражающихся ратей, и поднялось море, подмыло берега, и вверх по рекам потекла соленая влага, зеленые луга подернулись серым и легли черной пустыней, и жилы их обнажились, как кости мертвеца.
Я проснулся с сознанием, что должен вернуться на родину: год Потопа еще не наступил, но приближался. К будущему снегу или еще через год, но мы скоро услышим раскаты грома, и мне надо успеть оказаться на месте, между королем и его сыном.
2
У меня был план вернуться через Константинополь, и туда уже ушли нужные письма. Теперь я предпочел бы более прямой путь, но единственный корабль, на который я мог сесть, шел на север каботажным плаваньем до Халкедона, что находится через пролив прямо против Константинополя. Я приплыл туда позже, чем рассчитывал, по причине противных ветров и изменчивой погоды, и узнал, к своей досаде, что корабль, направлявшийся на запад, ушел у меня, можно сказать, из-под носа, а следующий ожидался не ранее как через неделю. Из Халкедона ходят главным образом малые каботажные суда, большие же пользуются константинопольским портом. Поэтому я решил перебраться через пролив, радуясь, несмотря на подгонявшее меня нетерпение, что увижу великий город, о котором столько слышал.
Я готов был к тому, что Новый Рим превосходит великолепием Рим Старый, однако град Константинов оказался полон контрастов: здесь нищета ютилась бок о бок с роскошью и повсюду царил дух предпринимательства и отваги, отличающий молодые города, которые растут, распространяются, поглощают чужое и жадно стремятся к процветанию и богатству.
На самом-то деле это город древний: он тысячу лет назывался Византии, по имени Бизы, который пришел и обосновался здесь со своими людьми, но полтора столетия назад император Константин, перенеся к востоку центр своей империи, начал укреплять и отстроил седой Византии и дал ему свое имя.
Константинополь живописно расположен на мысу, образующем с берегом естественную гавань, которую здесь называют Золотой Рог; и действительно, я никогда не видел столько богато нагруженных судов, как за время моего краткого плаванья из Халкедона через пролив. В городе много дворцов, и роскошных домов, и государственных зданий с коридорами, подобными лабиринту, а у входов и выходов толпятся чиновники без числа, точно пчелы перед ульем. Повсюду сады, а в них пруды и павильоны и неутомимо бьющие фонтаны; в городе питьевой воды сколько душе угодно. С суши город защищен стеной Константина, а от Золотых Ворот в ней идет широкая дорога Мезея, перекрытая арками почти на всем протяжении, она проходит мимо трех форумов с колоннадами и кончается величественной триумфальной аркой Константина. Над городскими стенами со стороны моря возвышается грандиозная императорская церковь Премудрости Божией. Великолепный город, ослепительная столица, но все-таки не Рим, как полагал мой отец и как думают у нас в Британии; здесь все же Восток, и к Востоку обращен великий Константинополь. Даже одежды – горожане носят римские плащи и тоги – все же имеют вид азиатский, и, хотя на латыни говорят повсеместно, на базарах звучит и греческий, и сирийский, и армянский, а за аркадами Мезея начинаешь чувствовать себя в Антиохии.
Тому, кто не покидал берегов Британии, трудно представить себе эти места. Жизнь здесь бурлит и кипит и постоянно что-то обещает. Константинополь устремлен вперед, тогда как Рим и Афины и даже Антиохия словно обернулись назад, а Лондон, с его разрушающимися храмами и наскоро подлатанными башнями, где люди живут постоянно настороже, не отнимая руки от меча, казался отсюда таким же далеким и почти таким же диким, как ледяные земли норманнов.
В Константинополе я остановился у дальнего родича моего отца, который, впрочем, несмотря на отдаленность родства, принял меня как кузена. Он происходил от некоего Адеана, шурина Максима, который служил в его войске и вместе с ним участвовал в последнем походе на Рим. Под Римом Адеан был жестоко ранен, его сочли мертвым и оставили на поле брани, однако его вынесла и выходила одна христианская семья. Впоследствии он женился на дочери этого семейства, стал христианином, и хотя сам никогда не служил Восточному императору (удовольствовавшись только амнистией, дарованной по ходатайству тестя), однако сын его поступил на службу к Феодосию II, составил себе состояние и был вознагражден за службу женой из королевского дома и роскошным дворцом вблизи Золотого Рога.
Его правнук носил то же имя, но оно уже произносилось на византийский лад: Адьян. Обликом он все еще был в значительной мере кельт, валлиец, но как бы обескровленный близостью к солнцу. Высокий, худощавый, лицо узкое, без румянца, темные глаза близко поставлены, как на всех их портретах. Губы тонкие, тоже бескровные, – сжатый рот царедворца, привыкшего хранить секреты. Но он был не лишен юмора и умел вести умные и занимательные беседы – редкое искусство в стране, где все, даже женщины, постоянно толкуют о возвышенных духовных материях, и притом с плоской, чисто плотской тупостью. Я и полдня не пробыл в Константинополе, а уже поневоле вспомнил то место в книге Галапаса, где он пишет: «Спроси, сколько оболов стоит товар, а тебе ответят рассуждением о догмате рождения и нерождения. Справься о цене на хлеб – услышишь, что Отец более велик, нежели Сын, и Сын ниже Отца. Поинтересуешься, истоплена ли баня, а тебе в ответ: Сын был сотворен из ничего».
Адьян принял меня очень радушно в роскошном покое с мозаикой на стенах и полом из золотистого мрамора. В Британии, где холодно, мы застилаем изображениями полы и плотно завешиваем ими стены и двери; на Востоке же поступают иначе. Эта комната вся играла красками; в мозаике они используют много золота, а от слегка неровной поверхности создается впечатление переливчатости, будто бы это не камень, а воздушный шелковый занавес. Фигуры совсем как живые, разноцветные, многие очень красивые. Я вспомнил растрескавшееся мозаичное панно у меня на родине в Маридунуме – мне, ребенку, оно казалось прекраснейшей картиной в мире. Изображало оно Диониса с дельфинами и виноградными лозами, но мозаика выкрошилась, лицо бога кто-то подправил и не так вставил ему в глаза зрачок. До сих пор Дионис представляется мне косоглазым. Одной стороной комната выходила на террасу, где был большой мраморный бассейн с серебрящимся фонтаном, а вдоль балюстрады в горшках росли кипарисы и лавры. Ниже террасы простирался напоенный солнцем дивный сад, в нем цвели розы, ирисы и жасмин (хотя было всего лишь начало апреля), смешивая свое дыхание с ароматами тысячи разных кустов, и повсюду тянулись, указуя в небо, черные персты кипарисов в золотых шишечках. А за садом сверкали воды бухты, кишевшей судами всех размеров, так деревенские пруды в наших краях кишат плавунцами и водяными блошками.
У Адьяна меня ждало письмо от Эктора. После взаимных приветствий я, испросив у хозяина позволения, развернул и прочел его.
Писец Эктора писал хорошо, но длинноватыми периодами, которыми, как я понимал, хотел возместить некоторую прямолинейность истинных слов своего господина. Письмо, если отбросить поэтические обороты и красоты стиля, подтверждало то, что я и так уже знал или предполагал. В крайне осторожных выражениях Эктор сообщал мне, что Артур (чтобы писец не понял, он диктовал: «Друзилла и оба мальчика») в безопасности. Но надолго ли эта безопасность, Эктор писал, что сказать трудно, и передавал мне новости, как они до него дошли.
Угроза вторжения, всегда присутствовавшая, но уже давно сводившаяся лишь к единичным набегам, теперь опять начала устрашающе расти. Окта и Эоза, вожди саксов, разбитые Утером в первый год царствования, все еще содержались пленниками в Лондоне, но в последнее время на Утера стали оказывать давление – причем не только союзные саксы, но и кое-кто из британских вождей, опасающихся недовольства на Саксонском берегу, – чтобы он освободил саксонских принцев на мирных условиях. Утер не соглашался, и были совершены две вооруженные попытки вызволить их из заточения силой. Обе они были подавлены, и весьма жестоко, и теперь другие группировки побуждали Утера немедля предать пленников смерти, на что он не мог решиться, боясь рассердить федератов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Граф Эктор ехал во главе отряда, а в середине покачивался и кренился паланкин и подле него, не отступая ни на шаг, продвигался Ральф. Они приближались к засаде, вот уже поравнялись с ней. Я увидел, как Эктор резко повернул голову и вдруг натянул поводья, так что конь под ним вскинулся на дыбы, осел на круп и поскользнулся на щебне; в руке Эктора сверкнул в воздухе обнаженный меч. Солдаты на крытой тропе, как могли, окружили паланкин и приготовились к сражению. Вот началась жаркая схватка, и никто не заметил то, что видел я: из-за скалы в тумане выезжали еще всадники.
Должно быть, я вскрикнул. То есть вслух я не издал ни звука, но Ральф вдруг поднял голову, будто пес на свист хозяина. Он закричал, осаживая коня. Вместе с ним повернулись и другие и встретили новое нападение лицом к лицу – лязг, скрежет, снопы искр, словно из-под кузнечного молота, бьющего по наковальне.
Я, напрягая зрение, всматривался в огонь, мне хотелось увидеть, кто такие эти напавшие всадники. Но разглядеть их не удавалось. В темноте сшибались мечи и щиты, сыпались искры, слышался стук, и звон, и крики, и катились камни из-под копыт – и вот уже противник исчез в тумане так же внезапно, как появился, оставив одного убитого на каменной осыпи и увозя поперек седла еще одного, истекающего кровью.
Преследовать их по горам в тумане надвигающейся ночи было бессмысленно. Один из Экторова отряда спешился, поднял убитого и перекинул через коня. По указанию Эктора тело обыскали, никаких значков не обнаружили. Охрана снова окружила паланкин, и отряд двинулся дальше. Я заметил, как Ральф украдкой обматывает тряпицей левую руку, куда достал из-за щита клинок неприятеля. А еще через минуту он со смехом наклонился в седле к шторам паланкина и говорил: «Да, но ты ведь еще не вырос. Дай срок, пройдет годика два, и, обещаю, я подберу тебе меч по росту». И, протянув руку, задернул кожаную штору. Я напряг зрение, чтобы разглядеть Артура, но сизый дым застлал всю картину, пастух громко крикнул собаку, и я вновь очутился на ароматном нагорье. Всходила луна, освещая руины храма, где теперь ютились лишь совы – все, что осталось от культа богини.
Так проходили праздные годы, которые я употребил на путешествия, но об этом я рассказал в другом месте, а сейчас нет нужды вдаваться в подробности. Для меня это были тучные годы, и не в тягость был мой путь, и десница божия легко покоилась на мне, так что я повидал все, о чем мечтал когда-то; но во все это время я не получал ни вести, ни знамения в небе, которое было бы мне призывом вернуться на родину.
А потом, в один прекрасный день, когда Артуру уже шел седьмой год, в Пергаме, где я врачевал недужных и обучал учеников в лазарете, мне был дан знак.
Была ранняя весна, и целый день лил проливной дождь, струи хлестали по мокрым камням, белый известняк потемнел, неустанные потоки рыли глубокие борозды вдоль тропы, что ведет к больничным кельям у моря. Не было пламени, в чьей сердцевине я привык видеть далекие образы, но боги там таятся за каждой колонной и самый воздух настоян на снах. То, что я увидел, было лишь сновидением, какие бывают у всякого, кто устал и забылся сном.
В тот вечер поздно нам принесли пострадавшего, на бедре у него зияла глубокая рана, и из нее фонтаном истекала его жизнь. Вдвоем с еще одним врачом мы провозились с ним, наверное, часа три, а потом я спустился к морю обмыться от крови, щедро излившейся и заскорузшей на моей коже. Была надежда, что мой пациент останется жив: он был молод, и теперь, когда кровь остановили и рану зашили, он спал. Я снял с себя окровавленную набедренную повязку – тамошний климат позволяет в сложные минуты работать полуголым, – вошел в воду и плавал до тех пор, пока не очистился, а потом растянулся отдохнуть на еще не остывшем песке. С наступлением вечера дождь прекратился, ночь была безветренная, теплая и звездная.
Это было не видение, а как бы сон наяву. Я лежал, так мне представлялось, с открытыми глазами и смотрел на сияющие мириады, а оттуда смотрели на меня. Там среди небесного воинства был один отдаленный огонек, затуманенный, слабый, точно глаз фонаря в вихре снега. Но потом он стал приближаться, ближе, еще ближе, покуда своим затуманенным светом не затмил более яркие звезды, и я увидел горы, и берег, и реки, подобно жилкам зеленого листа, бегущие по долинам моей родины. А снег вихрился все гуще, скрывая долины, и за белой пеленой слышались раскаты грома, и крики сражающихся ратей, и поднялось море, подмыло берега, и вверх по рекам потекла соленая влага, зеленые луга подернулись серым и легли черной пустыней, и жилы их обнажились, как кости мертвеца.
Я проснулся с сознанием, что должен вернуться на родину: год Потопа еще не наступил, но приближался. К будущему снегу или еще через год, но мы скоро услышим раскаты грома, и мне надо успеть оказаться на месте, между королем и его сыном.
2
У меня был план вернуться через Константинополь, и туда уже ушли нужные письма. Теперь я предпочел бы более прямой путь, но единственный корабль, на который я мог сесть, шел на север каботажным плаваньем до Халкедона, что находится через пролив прямо против Константинополя. Я приплыл туда позже, чем рассчитывал, по причине противных ветров и изменчивой погоды, и узнал, к своей досаде, что корабль, направлявшийся на запад, ушел у меня, можно сказать, из-под носа, а следующий ожидался не ранее как через неделю. Из Халкедона ходят главным образом малые каботажные суда, большие же пользуются константинопольским портом. Поэтому я решил перебраться через пролив, радуясь, несмотря на подгонявшее меня нетерпение, что увижу великий город, о котором столько слышал.
Я готов был к тому, что Новый Рим превосходит великолепием Рим Старый, однако град Константинов оказался полон контрастов: здесь нищета ютилась бок о бок с роскошью и повсюду царил дух предпринимательства и отваги, отличающий молодые города, которые растут, распространяются, поглощают чужое и жадно стремятся к процветанию и богатству.
На самом-то деле это город древний: он тысячу лет назывался Византии, по имени Бизы, который пришел и обосновался здесь со своими людьми, но полтора столетия назад император Константин, перенеся к востоку центр своей империи, начал укреплять и отстроил седой Византии и дал ему свое имя.
Константинополь живописно расположен на мысу, образующем с берегом естественную гавань, которую здесь называют Золотой Рог; и действительно, я никогда не видел столько богато нагруженных судов, как за время моего краткого плаванья из Халкедона через пролив. В городе много дворцов, и роскошных домов, и государственных зданий с коридорами, подобными лабиринту, а у входов и выходов толпятся чиновники без числа, точно пчелы перед ульем. Повсюду сады, а в них пруды и павильоны и неутомимо бьющие фонтаны; в городе питьевой воды сколько душе угодно. С суши город защищен стеной Константина, а от Золотых Ворот в ней идет широкая дорога Мезея, перекрытая арками почти на всем протяжении, она проходит мимо трех форумов с колоннадами и кончается величественной триумфальной аркой Константина. Над городскими стенами со стороны моря возвышается грандиозная императорская церковь Премудрости Божией. Великолепный город, ослепительная столица, но все-таки не Рим, как полагал мой отец и как думают у нас в Британии; здесь все же Восток, и к Востоку обращен великий Константинополь. Даже одежды – горожане носят римские плащи и тоги – все же имеют вид азиатский, и, хотя на латыни говорят повсеместно, на базарах звучит и греческий, и сирийский, и армянский, а за аркадами Мезея начинаешь чувствовать себя в Антиохии.
Тому, кто не покидал берегов Британии, трудно представить себе эти места. Жизнь здесь бурлит и кипит и постоянно что-то обещает. Константинополь устремлен вперед, тогда как Рим и Афины и даже Антиохия словно обернулись назад, а Лондон, с его разрушающимися храмами и наскоро подлатанными башнями, где люди живут постоянно настороже, не отнимая руки от меча, казался отсюда таким же далеким и почти таким же диким, как ледяные земли норманнов.
В Константинополе я остановился у дальнего родича моего отца, который, впрочем, несмотря на отдаленность родства, принял меня как кузена. Он происходил от некоего Адеана, шурина Максима, который служил в его войске и вместе с ним участвовал в последнем походе на Рим. Под Римом Адеан был жестоко ранен, его сочли мертвым и оставили на поле брани, однако его вынесла и выходила одна христианская семья. Впоследствии он женился на дочери этого семейства, стал христианином, и хотя сам никогда не служил Восточному императору (удовольствовавшись только амнистией, дарованной по ходатайству тестя), однако сын его поступил на службу к Феодосию II, составил себе состояние и был вознагражден за службу женой из королевского дома и роскошным дворцом вблизи Золотого Рога.
Его правнук носил то же имя, но оно уже произносилось на византийский лад: Адьян. Обликом он все еще был в значительной мере кельт, валлиец, но как бы обескровленный близостью к солнцу. Высокий, худощавый, лицо узкое, без румянца, темные глаза близко поставлены, как на всех их портретах. Губы тонкие, тоже бескровные, – сжатый рот царедворца, привыкшего хранить секреты. Но он был не лишен юмора и умел вести умные и занимательные беседы – редкое искусство в стране, где все, даже женщины, постоянно толкуют о возвышенных духовных материях, и притом с плоской, чисто плотской тупостью. Я и полдня не пробыл в Константинополе, а уже поневоле вспомнил то место в книге Галапаса, где он пишет: «Спроси, сколько оболов стоит товар, а тебе ответят рассуждением о догмате рождения и нерождения. Справься о цене на хлеб – услышишь, что Отец более велик, нежели Сын, и Сын ниже Отца. Поинтересуешься, истоплена ли баня, а тебе в ответ: Сын был сотворен из ничего».
Адьян принял меня очень радушно в роскошном покое с мозаикой на стенах и полом из золотистого мрамора. В Британии, где холодно, мы застилаем изображениями полы и плотно завешиваем ими стены и двери; на Востоке же поступают иначе. Эта комната вся играла красками; в мозаике они используют много золота, а от слегка неровной поверхности создается впечатление переливчатости, будто бы это не камень, а воздушный шелковый занавес. Фигуры совсем как живые, разноцветные, многие очень красивые. Я вспомнил растрескавшееся мозаичное панно у меня на родине в Маридунуме – мне, ребенку, оно казалось прекраснейшей картиной в мире. Изображало оно Диониса с дельфинами и виноградными лозами, но мозаика выкрошилась, лицо бога кто-то подправил и не так вставил ему в глаза зрачок. До сих пор Дионис представляется мне косоглазым. Одной стороной комната выходила на террасу, где был большой мраморный бассейн с серебрящимся фонтаном, а вдоль балюстрады в горшках росли кипарисы и лавры. Ниже террасы простирался напоенный солнцем дивный сад, в нем цвели розы, ирисы и жасмин (хотя было всего лишь начало апреля), смешивая свое дыхание с ароматами тысячи разных кустов, и повсюду тянулись, указуя в небо, черные персты кипарисов в золотых шишечках. А за садом сверкали воды бухты, кишевшей судами всех размеров, так деревенские пруды в наших краях кишат плавунцами и водяными блошками.
У Адьяна меня ждало письмо от Эктора. После взаимных приветствий я, испросив у хозяина позволения, развернул и прочел его.
Писец Эктора писал хорошо, но длинноватыми периодами, которыми, как я понимал, хотел возместить некоторую прямолинейность истинных слов своего господина. Письмо, если отбросить поэтические обороты и красоты стиля, подтверждало то, что я и так уже знал или предполагал. В крайне осторожных выражениях Эктор сообщал мне, что Артур (чтобы писец не понял, он диктовал: «Друзилла и оба мальчика») в безопасности. Но надолго ли эта безопасность, Эктор писал, что сказать трудно, и передавал мне новости, как они до него дошли.
Угроза вторжения, всегда присутствовавшая, но уже давно сводившаяся лишь к единичным набегам, теперь опять начала устрашающе расти. Окта и Эоза, вожди саксов, разбитые Утером в первый год царствования, все еще содержались пленниками в Лондоне, но в последнее время на Утера стали оказывать давление – причем не только союзные саксы, но и кое-кто из британских вождей, опасающихся недовольства на Саксонском берегу, – чтобы он освободил саксонских принцев на мирных условиях. Утер не соглашался, и были совершены две вооруженные попытки вызволить их из заточения силой. Обе они были подавлены, и весьма жестоко, и теперь другие группировки побуждали Утера немедля предать пленников смерти, на что он не мог решиться, боясь рассердить федератов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65