И я лучше вас понимаю, где мы находимся. Здесь все возможно! И все заранее оправданно. Спите, спите, Сережа! Возможно, выживем — и тогда впереди у вас целая жизнь, незачем ее заранее портить трудными мыслями. А мне пора собирать камни, столько их набросал в прошлой жизни! Хватит завалить большую общую могилу, не только мой личный маленький холмик. Выпейте еще воды, Сережа, вы очень бледны — и на нары!
Он тоже лег и больше не ходил выслушивать шумы за дверью. Я думал о нем и о себе, и о том, что это за философская категория «целесообразность», так властно отменившая выстраданные историей правду, совесть и справедливость. Целесообразность — для чего? Для кого? Почему моя маленькая жизнь стала кому-то нецелесообразной? Я никому не делал зла. Почему же кто-то мстит мне, творит мне зло, только зло, одно зло? Древний, всегда печальный, мудрый Екклезиаст, ты говорил, что есть пора разбрасывать и пора собирать камни. Угораздило же меня попасть в пору жестокого камнепада! Ох, сколько их набросали, с каким рвением продолжают бросать! Один камешек швырнул меня наземь. Может, прав Витос — и уже летит второй, потяжелее, — и прямо в голову!
Утром завтрак был так же обилен, как и в первый день. Застарелой жажды есть он полностью не утолил, но и не раздразнил аппетита, я даже оставил на потом не четвертушку дневной пайки хлеба, а больше половины.
А после завтрака в коридоре послышались команды, лязгали замки. Из соседних камер выводили заключенных. Шум продолжался недолго, выведенные ушли. Мертвая тишина окостенила тюрьму.
— Первую партию увели, — скорбно сказал Витос, — Следующие — мы.
Прошло минут десять, и раскрылась наша дверь. Вошел корпусной с двумя дежурными.
— Собирайтесь на прогулку, — сказал корпусной.
— С вещами? — спросил я.
— На прогулку, я сказал.
Он нехорошо улыбнулся. Я понял значение его ухмылки. Один за другим мы выходили из камеры. В коридоре присоединялись к нам другие заключенные. На площади нас построили по четыре — человек двадцать, незначительная часть того этапа, что прибыл из монастыря. Кто-то вслух сообщил, что всех сразу вести опасно, может вспыхнуть бунт, а по частям, небольшими партиями — целесообразней. Проклятое это словечко «целесообразность» набрасывалось на меня как взбесившийся пес. Я знал бешеных собак, одна покусала меня в детстве, месяц потом меня ежедневно кололи. От слова «целесообразность» брызгала вонючая пена, как из пасти того пса, что повалил меня на землю и загрыз бы, если бы подбежавший красноармейский командир не выпустил в него всю обойму своего маузера. Витос был прав, он томил себя не пустыми страхами, а предвидел грозное будущее. Сегодня это будущее станет настоящим. Лишь одно смутно удивило меня. Конвой был маловат для двадцати человек, собранных на последний этап: два стрелка с винтовками, третий с револьвером и собакой. Собака злобно оглядывала нас, но агрессивности не показывала, на это, видимо, не было ей приказа.
— Передний, шагом! — приказал старший конвоир. Мы выбрались из ограды, зашагали по лесной дороге. Кто-то горестно прошептал:
— На то самое место!
Мы и без расспросов понимали, какое место подразумевалось. Теперь я всерьез уверился, что иду последнюю в жизни прогулку. Это надо было отметить чем-нибудь, схожим с завещанием. Я оглядывался. Мир был хмур и неприветлив. Солнце пряталось за кронами берез и сосен, вплотную окаймлявшими дорогу. Ветер слегка покачивал листву, деревья шумели протяжно и невесело. В стороне свинцово блеснуло озерко, на холмиках зло алели факелы кипрея. Во мне складывалось торжественное прощание с миром, печальное предвосхищение неотвратимых событий. Я тихо бормотал новосотворенные строки:
Я жду несчастья. Дни мои пусты.
Мне жизнь несла кнуты, а не приветы.
И вот опять — земля, вода, листы
Слагаются в зловещие приметы.
Стихи мне понравились. Это было неожиданно. Я не любил своих стихов. Созданные, они были всегда хуже тех, какие задумывались. Я временами приходил в отчаяние от неумения ярко выразить на бумаге — или в устном чтении — то, что бурлило, звенело, надрывалось и пело во мне. Несвершенность была главным, что я ощущал в себе. Сегодня свершилось — строчки точно описывали мою последнюю прогулку. Мне даже стало легче на душе, хотя ничего хорошего впереди не открывалось.
Открылась обширная полянка. Старший конвоир скомандовал:
— Привал! Полчаса отдыхайте. Можно гулять по опушке. В лес уходить запрещаю.
Мы дружно повалились на землю. Я уткнулся лицом в пожухлую траву. От нее исходил томный аромат, я не дышал им, а глотал его. Ко мне подошел Ян Ходзинский с двумя роскошными стеблями кипрея,
— Зачем рвал? Ведь заберут! — сказал я с упреком Мне стало жаль двух сияющих розовых пирамидок, на земле они были красивей, чем в руках,
— Может, не заберут. Ты заметил? В Савватии другой режим, чем в Соловецком монастыре. Между прочим, в лесу масса голубики. Я уже поел и хочу опять. Пойдем.
— В лес ведь запрещено, — сказал я с опаской.
— Да ведь около опушки, не в глубине. И стрелки не смотрят за нами. Один вообще заснул.
Двое стрелков мирно курили в стороне, у ног одного дремала собака. Третий завалился в траву. Мы с Яном пошли в лес. Голубики и вправду было много. Попадалась и брусника, и даже морошка, но за ними надо было идти подальше — я побоялся. Мы набрели на холмик, синий от ягод. Я рвал и поглощал сочную, немного терпкую голубику, пока не стало невмоготу. Ходзинский ушел раньше и лежал в траве. Я поискал глазами Витоса, он сидел на другой стороне полянки, там светило солнце. Пересекать всю полянку было лень, я выбрал место помягче, снова воткнулся в траву и задремал. Меня пробудила команда конвоира:
— Строиться по четыре! Быстро, быстро!
Мы строились вяло. Не я один успел поспать, после сна нас разморило. С момента как мы вышли на поляну, солнце пересекло дорогу и теперь садилось в противоположной стороне леса. Не меньше трех часов провели в лесу, прикинул я.
— У тебя вся рожа синяя от ягод, — со смехом сказал Ходзинский, пристраиваясь ко мне в ряд.
У него тоже синели губы. Он к тому же набрал ягод в карманы бушлата, а за пазуху сунул, чтобы не отобрали, и увядающие стебли кипрея. Стрелки видели, что он прячет, но промолчали. Мы тронулись в обратный путь «шажком и перевалочкой». Стрелки и сами не торопились и не понукали нас: передний, задававший шаг, словно забыл, что за ним колонна заключенных, и остановился, закуривая папиросу. Мы тоже с охотой постояли. Рядом со вторым стрелком бежала собака, она не помахивала хвостом, это ей было запрещено по службе, но и не оскаливалась на нас. Третий стрелок пропал где-то позади и не подавал голоса, потом в камере я вспомнил об этом и запоздало удивился — задние стрелки всего больше кричали и грозно командовали не отставать, не оглядываться, не нарушать равнение в ряду.
— Какая прогулка! — восторженно сказал я Витосу, усевшись на нары. — И ведь не было, чего мы боялись!
Витос выглядел озадаченным. Я рассердился. Неужели его не радует, что день прошел хорошо? Нам разрешили поваляться в траве, а не поставили к стенке. Как можно в такой день быть недовольным?
Он улыбнулся. Он был доволен.
— Все же я не понимаю, зачем нас привезли сюда. И это меня продолжает тревожить. Подождем, что будет завтра.
Завтра было то же, что в этот день. Был поздний подъем, была отменная чечевичная похлебка с куском вонючей соленой трески, была прогулка в лес, где мы снова нажрались голубики — слова «поели до отвала» и «накушались всласть», тем более невыразительное «угостились» решительно не подходили. И надышались вкусного воздуха, и подставляли бледные лица северному нежаркому солнцу, а ночью не по-тюремному крепко спали. И даже Ян Витос перестал вставать с нар и выслушивать у дверей по разговорам охраны в коридорах, что ждет нас впереди.
Так продолжалось дней десять, а потом прибыли пустые грузовики, мы погрузились в кузова и воротились в монастырь. И везли нас обратно без пулеметов, с обычной охраной в десяток стрелков, даже одной машины они не заполнили. И оравы собак, готовых ринуться и терзать, уже не было — так, две-три собачки, больше для видимости охраны.
В монастыре к нам кинулись изумленные товарищи. Меня крепко обнял Хандомиров.
— Черти полосатые, как нас надули!-восторженно кричал он. — Нам же говорили, что вы в штрафных изоляторах и еще неизвестно, выйдете ли оттуда. И сидите на гарантийном пайке — кус хлеба и кружка кипятка в сутки! И грозили, что и нас туда же, если заволыним. Ох, как мы вкалывали, как надрывались! Секирная же гора — скорей повалиться замертво, чем туда! А вы там щеки набирали, брюхо отращивали! Дом отдыха вам устроили!
Дома отдыха на Секирной горе нам, конечно, не устроили, щек мы не набрали, брюха не отрастили. Но уже и не шатались от изнеможения. И лом для моих рук снова стал железной рабочей палкой, а не неподъемной тяжестью. И, наверно, рядом с теми, кто оставался в монастыре, выглядели если и не упитанней, то, по крайней мере, не столь бледными и истощенными.
Хандомиров в прежней нашей камере, куда меня и Витоса вернули, дал рациональное объяснение происшествию на Секирной горе.
— Скачков, ребята, устроил блестящий спектакль. Собрал сотню доходяг и отправил вас на поправку, а нам растолковали, что вы ждете суда за саботаж и нам такой же суд грозит, если не выложимся. И две тысячи зеков вкалывали до опупения! А что вас подкормили, а не расстреляли, хоть это было бы еще проще Скачкову, так причиной тому великие «преимущества» нашего социалистического строя. Все у нас совершается по плану, имеется план и в тюрьме. В прошлом году в Соловки спустили контрольные цифры на отстрел — выполнили, получили благодарность и премию. В этом году надо направить на строительство столько-то голов — попробуй Скачков недосчитаться сотни, нагоняй за срыв плана! Мы теперь числимся в программе выдачи, он плановую цифру блюдет. А куда плановая выдача налево или в руки другого конвоя, ему безразлично. Им командует целесообразность, а не мораль. Знает, знает за что сегодня получать премию!
Опять прозвучала эта формула «целесообразность»! Даже Витос согласился, что искал целесообразности на Секирной горе не там, где она таилась.
ЧТО ТАКОЕ ТУФТА И КАК ЕЕ ЗАРЯЖАЮТ.
В середине июля 1939 года неунывающий Хандомиров дознался, что нас — всю Соловецкую тюрьму и весь примыкающий к ней ИТЛ (Исправительно-трудовой лагерь) — отправляют на большую стройку в каком-то сибирском городке Норильске. Никто не слыхал о Норильске, за исключением, естественно, самого Хандомирова. Этот средних лет, подвижный жилистый инженер-механик знал все обо всем, а если чего и не знал, то никогда не признавался в незнании и фантазировал о том, чего не знал, так вдохновенно и так правдоподобно, что ему верили больше, чем любому справочнику
— Норильск — это новый мировой центр драгоценных металлов, объявил он, — жуткое заполярье, вечные снега, морозы даже летом . . в общем, и ворон туда не залетает, и раки там не зимуют, нежный рак предпочитает юг. И Макар телят туда не гонял, это точно известно. А золота и алмазов навалом — наклоняйся, бери и суй в карман. Всего же больше платины, ну и меди, разумеется. Короче, будем нашими испытанными зековскими руками укреплять валютный фундамент страны.
— Вот же врет, бестия! — восхищенно высказался мой новый приятель Саша Прохоров, московский энергетик, года два назад вернувшийся из командировки в Америку и без промедления арестованный, как шпион и враг народа. — И ведь сам знает, что врет! Конечно, половина вранья — правда. По статистике, у каждого выдумщика вероятность, что в любой его выдумке половина — истина. Математический факт — Хандомиров на этом играет.
Вскоре нам приказали готовиться на этап в Норильск. Нашлись люди, знавшие Норильск больше, чем Хандомиров. Снега и холод они подтверждали, о платине и цветных металлах тоже слышали, но золото и алмазы, валяющиеся под ногами, высмеяли. Мы с нетерпением и надеждой ждали формирования этапа. Два месяца земляных работ у Белого моря вымотали самых стойких. Многие, добредя до площадки будущего аэродрома, валились на песок, и даже мат Владимирова и угрозы охраны не могли поднять их. Тюремные врачи, называвшие симулянтами и умиравших, стали массами оставлять заключенных внутри тюремной ограды. Соловецкое начальство поняло, что хозяйственной пользы из нас уже не выжать, и сотне особо истощенных — мне в том числе — дало двухнедельный отдых перед этапом.
5 августа — радостная отметка дня моего рождения — пароход «Семен Буденный» подошел к причалу, и к вечеру почти две тысячи соловецких заключенных влились в его грузовые трюмы. По случаю перевозки «живого товара» — видимо, новой специализации сухогруза — трюмы были заполнены в три этажа деревянными нарами. Мне досталась нижняя нара, комендант из уголовников решил, что я два раза подохну, прежде чем взберусь на третий этаж, о чем — для воодушевления — и поведал мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Он тоже лег и больше не ходил выслушивать шумы за дверью. Я думал о нем и о себе, и о том, что это за философская категория «целесообразность», так властно отменившая выстраданные историей правду, совесть и справедливость. Целесообразность — для чего? Для кого? Почему моя маленькая жизнь стала кому-то нецелесообразной? Я никому не делал зла. Почему же кто-то мстит мне, творит мне зло, только зло, одно зло? Древний, всегда печальный, мудрый Екклезиаст, ты говорил, что есть пора разбрасывать и пора собирать камни. Угораздило же меня попасть в пору жестокого камнепада! Ох, сколько их набросали, с каким рвением продолжают бросать! Один камешек швырнул меня наземь. Может, прав Витос — и уже летит второй, потяжелее, — и прямо в голову!
Утром завтрак был так же обилен, как и в первый день. Застарелой жажды есть он полностью не утолил, но и не раздразнил аппетита, я даже оставил на потом не четвертушку дневной пайки хлеба, а больше половины.
А после завтрака в коридоре послышались команды, лязгали замки. Из соседних камер выводили заключенных. Шум продолжался недолго, выведенные ушли. Мертвая тишина окостенила тюрьму.
— Первую партию увели, — скорбно сказал Витос, — Следующие — мы.
Прошло минут десять, и раскрылась наша дверь. Вошел корпусной с двумя дежурными.
— Собирайтесь на прогулку, — сказал корпусной.
— С вещами? — спросил я.
— На прогулку, я сказал.
Он нехорошо улыбнулся. Я понял значение его ухмылки. Один за другим мы выходили из камеры. В коридоре присоединялись к нам другие заключенные. На площади нас построили по четыре — человек двадцать, незначительная часть того этапа, что прибыл из монастыря. Кто-то вслух сообщил, что всех сразу вести опасно, может вспыхнуть бунт, а по частям, небольшими партиями — целесообразней. Проклятое это словечко «целесообразность» набрасывалось на меня как взбесившийся пес. Я знал бешеных собак, одна покусала меня в детстве, месяц потом меня ежедневно кололи. От слова «целесообразность» брызгала вонючая пена, как из пасти того пса, что повалил меня на землю и загрыз бы, если бы подбежавший красноармейский командир не выпустил в него всю обойму своего маузера. Витос был прав, он томил себя не пустыми страхами, а предвидел грозное будущее. Сегодня это будущее станет настоящим. Лишь одно смутно удивило меня. Конвой был маловат для двадцати человек, собранных на последний этап: два стрелка с винтовками, третий с револьвером и собакой. Собака злобно оглядывала нас, но агрессивности не показывала, на это, видимо, не было ей приказа.
— Передний, шагом! — приказал старший конвоир. Мы выбрались из ограды, зашагали по лесной дороге. Кто-то горестно прошептал:
— На то самое место!
Мы и без расспросов понимали, какое место подразумевалось. Теперь я всерьез уверился, что иду последнюю в жизни прогулку. Это надо было отметить чем-нибудь, схожим с завещанием. Я оглядывался. Мир был хмур и неприветлив. Солнце пряталось за кронами берез и сосен, вплотную окаймлявшими дорогу. Ветер слегка покачивал листву, деревья шумели протяжно и невесело. В стороне свинцово блеснуло озерко, на холмиках зло алели факелы кипрея. Во мне складывалось торжественное прощание с миром, печальное предвосхищение неотвратимых событий. Я тихо бормотал новосотворенные строки:
Я жду несчастья. Дни мои пусты.
Мне жизнь несла кнуты, а не приветы.
И вот опять — земля, вода, листы
Слагаются в зловещие приметы.
Стихи мне понравились. Это было неожиданно. Я не любил своих стихов. Созданные, они были всегда хуже тех, какие задумывались. Я временами приходил в отчаяние от неумения ярко выразить на бумаге — или в устном чтении — то, что бурлило, звенело, надрывалось и пело во мне. Несвершенность была главным, что я ощущал в себе. Сегодня свершилось — строчки точно описывали мою последнюю прогулку. Мне даже стало легче на душе, хотя ничего хорошего впереди не открывалось.
Открылась обширная полянка. Старший конвоир скомандовал:
— Привал! Полчаса отдыхайте. Можно гулять по опушке. В лес уходить запрещаю.
Мы дружно повалились на землю. Я уткнулся лицом в пожухлую траву. От нее исходил томный аромат, я не дышал им, а глотал его. Ко мне подошел Ян Ходзинский с двумя роскошными стеблями кипрея,
— Зачем рвал? Ведь заберут! — сказал я с упреком Мне стало жаль двух сияющих розовых пирамидок, на земле они были красивей, чем в руках,
— Может, не заберут. Ты заметил? В Савватии другой режим, чем в Соловецком монастыре. Между прочим, в лесу масса голубики. Я уже поел и хочу опять. Пойдем.
— В лес ведь запрещено, — сказал я с опаской.
— Да ведь около опушки, не в глубине. И стрелки не смотрят за нами. Один вообще заснул.
Двое стрелков мирно курили в стороне, у ног одного дремала собака. Третий завалился в траву. Мы с Яном пошли в лес. Голубики и вправду было много. Попадалась и брусника, и даже морошка, но за ними надо было идти подальше — я побоялся. Мы набрели на холмик, синий от ягод. Я рвал и поглощал сочную, немного терпкую голубику, пока не стало невмоготу. Ходзинский ушел раньше и лежал в траве. Я поискал глазами Витоса, он сидел на другой стороне полянки, там светило солнце. Пересекать всю полянку было лень, я выбрал место помягче, снова воткнулся в траву и задремал. Меня пробудила команда конвоира:
— Строиться по четыре! Быстро, быстро!
Мы строились вяло. Не я один успел поспать, после сна нас разморило. С момента как мы вышли на поляну, солнце пересекло дорогу и теперь садилось в противоположной стороне леса. Не меньше трех часов провели в лесу, прикинул я.
— У тебя вся рожа синяя от ягод, — со смехом сказал Ходзинский, пристраиваясь ко мне в ряд.
У него тоже синели губы. Он к тому же набрал ягод в карманы бушлата, а за пазуху сунул, чтобы не отобрали, и увядающие стебли кипрея. Стрелки видели, что он прячет, но промолчали. Мы тронулись в обратный путь «шажком и перевалочкой». Стрелки и сами не торопились и не понукали нас: передний, задававший шаг, словно забыл, что за ним колонна заключенных, и остановился, закуривая папиросу. Мы тоже с охотой постояли. Рядом со вторым стрелком бежала собака, она не помахивала хвостом, это ей было запрещено по службе, но и не оскаливалась на нас. Третий стрелок пропал где-то позади и не подавал голоса, потом в камере я вспомнил об этом и запоздало удивился — задние стрелки всего больше кричали и грозно командовали не отставать, не оглядываться, не нарушать равнение в ряду.
— Какая прогулка! — восторженно сказал я Витосу, усевшись на нары. — И ведь не было, чего мы боялись!
Витос выглядел озадаченным. Я рассердился. Неужели его не радует, что день прошел хорошо? Нам разрешили поваляться в траве, а не поставили к стенке. Как можно в такой день быть недовольным?
Он улыбнулся. Он был доволен.
— Все же я не понимаю, зачем нас привезли сюда. И это меня продолжает тревожить. Подождем, что будет завтра.
Завтра было то же, что в этот день. Был поздний подъем, была отменная чечевичная похлебка с куском вонючей соленой трески, была прогулка в лес, где мы снова нажрались голубики — слова «поели до отвала» и «накушались всласть», тем более невыразительное «угостились» решительно не подходили. И надышались вкусного воздуха, и подставляли бледные лица северному нежаркому солнцу, а ночью не по-тюремному крепко спали. И даже Ян Витос перестал вставать с нар и выслушивать у дверей по разговорам охраны в коридорах, что ждет нас впереди.
Так продолжалось дней десять, а потом прибыли пустые грузовики, мы погрузились в кузова и воротились в монастырь. И везли нас обратно без пулеметов, с обычной охраной в десяток стрелков, даже одной машины они не заполнили. И оравы собак, готовых ринуться и терзать, уже не было — так, две-три собачки, больше для видимости охраны.
В монастыре к нам кинулись изумленные товарищи. Меня крепко обнял Хандомиров.
— Черти полосатые, как нас надули!-восторженно кричал он. — Нам же говорили, что вы в штрафных изоляторах и еще неизвестно, выйдете ли оттуда. И сидите на гарантийном пайке — кус хлеба и кружка кипятка в сутки! И грозили, что и нас туда же, если заволыним. Ох, как мы вкалывали, как надрывались! Секирная же гора — скорей повалиться замертво, чем туда! А вы там щеки набирали, брюхо отращивали! Дом отдыха вам устроили!
Дома отдыха на Секирной горе нам, конечно, не устроили, щек мы не набрали, брюха не отрастили. Но уже и не шатались от изнеможения. И лом для моих рук снова стал железной рабочей палкой, а не неподъемной тяжестью. И, наверно, рядом с теми, кто оставался в монастыре, выглядели если и не упитанней, то, по крайней мере, не столь бледными и истощенными.
Хандомиров в прежней нашей камере, куда меня и Витоса вернули, дал рациональное объяснение происшествию на Секирной горе.
— Скачков, ребята, устроил блестящий спектакль. Собрал сотню доходяг и отправил вас на поправку, а нам растолковали, что вы ждете суда за саботаж и нам такой же суд грозит, если не выложимся. И две тысячи зеков вкалывали до опупения! А что вас подкормили, а не расстреляли, хоть это было бы еще проще Скачкову, так причиной тому великие «преимущества» нашего социалистического строя. Все у нас совершается по плану, имеется план и в тюрьме. В прошлом году в Соловки спустили контрольные цифры на отстрел — выполнили, получили благодарность и премию. В этом году надо направить на строительство столько-то голов — попробуй Скачков недосчитаться сотни, нагоняй за срыв плана! Мы теперь числимся в программе выдачи, он плановую цифру блюдет. А куда плановая выдача налево или в руки другого конвоя, ему безразлично. Им командует целесообразность, а не мораль. Знает, знает за что сегодня получать премию!
Опять прозвучала эта формула «целесообразность»! Даже Витос согласился, что искал целесообразности на Секирной горе не там, где она таилась.
ЧТО ТАКОЕ ТУФТА И КАК ЕЕ ЗАРЯЖАЮТ.
В середине июля 1939 года неунывающий Хандомиров дознался, что нас — всю Соловецкую тюрьму и весь примыкающий к ней ИТЛ (Исправительно-трудовой лагерь) — отправляют на большую стройку в каком-то сибирском городке Норильске. Никто не слыхал о Норильске, за исключением, естественно, самого Хандомирова. Этот средних лет, подвижный жилистый инженер-механик знал все обо всем, а если чего и не знал, то никогда не признавался в незнании и фантазировал о том, чего не знал, так вдохновенно и так правдоподобно, что ему верили больше, чем любому справочнику
— Норильск — это новый мировой центр драгоценных металлов, объявил он, — жуткое заполярье, вечные снега, морозы даже летом . . в общем, и ворон туда не залетает, и раки там не зимуют, нежный рак предпочитает юг. И Макар телят туда не гонял, это точно известно. А золота и алмазов навалом — наклоняйся, бери и суй в карман. Всего же больше платины, ну и меди, разумеется. Короче, будем нашими испытанными зековскими руками укреплять валютный фундамент страны.
— Вот же врет, бестия! — восхищенно высказался мой новый приятель Саша Прохоров, московский энергетик, года два назад вернувшийся из командировки в Америку и без промедления арестованный, как шпион и враг народа. — И ведь сам знает, что врет! Конечно, половина вранья — правда. По статистике, у каждого выдумщика вероятность, что в любой его выдумке половина — истина. Математический факт — Хандомиров на этом играет.
Вскоре нам приказали готовиться на этап в Норильск. Нашлись люди, знавшие Норильск больше, чем Хандомиров. Снега и холод они подтверждали, о платине и цветных металлах тоже слышали, но золото и алмазы, валяющиеся под ногами, высмеяли. Мы с нетерпением и надеждой ждали формирования этапа. Два месяца земляных работ у Белого моря вымотали самых стойких. Многие, добредя до площадки будущего аэродрома, валились на песок, и даже мат Владимирова и угрозы охраны не могли поднять их. Тюремные врачи, называвшие симулянтами и умиравших, стали массами оставлять заключенных внутри тюремной ограды. Соловецкое начальство поняло, что хозяйственной пользы из нас уже не выжать, и сотне особо истощенных — мне в том числе — дало двухнедельный отдых перед этапом.
5 августа — радостная отметка дня моего рождения — пароход «Семен Буденный» подошел к причалу, и к вечеру почти две тысячи соловецких заключенных влились в его грузовые трюмы. По случаю перевозки «живого товара» — видимо, новой специализации сухогруза — трюмы были заполнены в три этажа деревянными нарами. Мне досталась нижняя нара, комендант из уголовников решил, что я два раза подохну, прежде чем взберусь на третий этаж, о чем — для воодушевления — и поведал мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46