..» — робко возразил Антоша. «Другой? Да знаешь ли ты, что этими словами разглашаешь военную и государственную тайну, нарушая священную воинскую Присягу? — закричал хирург. — Тебя тем более надо без наркоза резать, приказ номер шестьсот шестьдесят шесть „в“!» «Ну, режьте», — сказал Антон, закрыв глаза и стиснув зубы. Хирург так удивился его характеру, что и в самом деле решил попробовать провести операцию без наркоза и начал, но пришлось все-таки применить наркоз, потому что у Антона от болевого шока сердце стало замирать, хотя он и не пикнул.
После армии он жил как-то равнодушно, спокойно — так всем казалось, — будто ничего на свете его не интересует. Все свободное время пропадал на чердаке, что-то там делал, никого туда не пуская.
Как бы то ни было, он выбран Катей, свадьбу назначили на конец лета.
К Антону приставали, спрашивали, о чем он говорил с невестой. Он отмалчивался.
Но и остальные двадцать семь не могли ничего определенного сказать о своих беседах с Катей. Врали — кто что, и было видно: врут.
На самом деле сватовство совершалось так: каждому, кто входил, Катя предлагала почитать книжку, посмотреть телевизор, послушать радио или магнитофон, а сама садилась на диванчик, поджав под себя ноги и вглядываясь в пространство. И никто — ни один! — не решился заговорить, хотя готовился: книжку не читал, телевизор не смотрел, радио или магнитофон не слушал, — думал, потея или, наоборот, холодея, в зависимости от свойств организма. Антоша же с неподдельным интересом выбрал книгу из множества имеющихся у Кати, с неподдельным интересом стал читать ее. Катя, просидев час или два, отобрала у него книгу, сказала: «Ладно, ступай!» — и щелкнула, как маленького, щелчком по лбу, хотя Антоше было уже, между прочим, двадцать три года.
— Ты извини, — сказал Антоша на прощание. — Это все мать с отцом. Иди да иди. А я и не хотел.
— Что, не нравлюсь?
— Нравишься вообще-то.
— В чем же дело?
— Да так...
— Это хорошо, — сказала Катя. — Это очень хорошо.
С весны, когда объявлено было о свадьбе, и до самых последних дней, когда уже полным ходом шли приготовления к торжеству, Антон и Катя почти не встречались.
— Ты извини, Катюшенька, — сказал Гнатенков. — Я тебе должен сказать вместо матери, должен сказать то, что она должна была бы сказать, да и то не сказала бы. Раз уж он тебе жених, то надо бы, сама понимаешь. Секс есть, б..., извини (он волновался), важнейшее достижение человеческой цивилизации, без которого она не может жить. Я вот, как ты знаешь, кладовщицу-разведенку, несмотря на светлую память о твоей маме, Шурку, б..., извини, время от время помолачиваю, она же, б..., извини, одинокая и жаждует человечности в виде физических отношений, хоть и дура. Мне, мужику, Илье Трофимовичу, без этого нельзя, я молод еще. Так вот: ты бы попробовала с Антоном, чтобы потом не было у вас дисгармонии в эротическом плане сексуальности. Может, он окажется совсем дохлый? Как тогда? Тогда переигрывать это дело?
— Мы больше не будем об этом говорить, — сказала Катя.
— Хорошо, — согласился растерянный Гнатенков, думая, что это у Кати от скромности, но, покрывая тут же эту думу мыслью, что не в скромности тут суть, а в каких-то вещах, которые ему, Илье Трофимовичу, не понять. Вот была бы она родная кровь — он бы не умом, а чувством крови понял. Но нет крови, есть душа, а душа — опасное дело... И он с тоской заглядывал на обложку книги, которую Катя держала в руках, и видел: Альбер Камю. «Бунтующий человек». Этих книг по ее просьбе он напокупал в городе множество, пробовал читать, но чего-то пугался. Может, он боялся узнать то, что знает она, и Катя сделается против него беззащитной? Нет, пусть она будет умней, так спокойнее.
Катя же в этот самый момент размышляла о том, что экзистенциализм примитивен, основан на сумме книжных знаний и ленивых окрестных наблюдений, художественные же книги экзистенциалистов слишком идейны, их и писать-то не стоило: уж сочинять идею, так сочиняй идею, а сочинять художественность, так сочиняй художественность на основе самого себя. И ложилась читать и перечитывать книжку Колин Маккалоу «Поющие в терновнике», наслаждаясь глупостью книги.
Часто, отложив книгу, плакала. Никто не видел этих слез. Никто вообще в Золотой Долине не обратил внимания, что Катя никогда не смеялась и даже не улыбалась, этого не заметили, потому что лицо ее само казалось смехом и улыбкой.
Поплакав, она бродила по дому. Подходила к книжным полкам, обводила глазами тома философов всех времен, родов и мастей и со вздохом ложилась опять читать «Поющие в терновнике» и есть яблоки. Она очень любила яблоки, особенно осенние — румяные, хрусткие. Но вдруг замирала, пораженная мыслью: вдруг ей, например, придется попасть в тюрьму, где не дают осенних яблок? И слезы вновь катились из глаз...
Однажды в дом попа[л образованный метеоролог Иешин. Он очень рассердился, увидев книги.
— Напокупал, а для чего? — кричал он Гнатенкову. — Ты хоть букву оттуда прочитала? — кричал он Кате.
— Я там все буквы прочитала, — спокойно ответила Катя.
Иешин посмотрел на нее и понял, что это правда.
Тогда он пошел домой, три дня пил черный кофе, не спал, думал. Это было ранним летом, после уже сделанного Катей выбора. Иешин думал: каким способом убить своего помощника Антошу Прохарченко, жениха Кати, чтобы это сошло за несчастный случай? Но ведь гений и злодейство — две вещи несовместные, думал он. Если он убьет Антона, он не сумеет написать роман. Да и вообще любить Катю нельзя; роман требует всей его души. А вот когда он его напишет и его издадут на нескольких языках, вот тогда он женится, как и запланировал, на француженке-переводчице, славистке, из интеллектуальной богатой среды, она будет внучка русского эмигранта, они с нею проведут жизнь в путешествиях, занимаясь любовью и посмеиваясь над дурацкими толкованиями его тетралогии, которые будут появляться в виде статей и монографий. Кстати, само произведение называется: «Вон что-то красное чернеется вблизи». Название, конечно, более подходящее для малого жанра, но методы его, Иешина, нетрадиционны.
И он запретил себе думать о Кате.
6 (ещё продолжение)
— Так что дождался я своего часа, — закончил Илья Трофимович, разливая остатки водки из бутылки на ровнехонькие, справедливые части. — Выдам свою Катюшеньку и...
— И? — поторопил Невейзер.
— И станешь президентом республики Золотая Долина! — воскликнул Рогожин.
— Нет, — отказался Гнатенков. — Конечно, можно и республику устроить — с выборами и все такое. Но у меня на предвыборную кампанию средств нет. Я ж на свадьбу все свое имущество потратил. Дом продал, так что Катенька будет с Антошей в его доме жить.
— То есть как? — поразился Рогожин. — Мы же в городе толковали с тобой, ты мне говорил: недвижимость — лучшее вложение капитала, за нее зубами держаться надо.
— Вот я и продал, — не видел противоречия Гнатенков. — Продал человеку, который зубами держаться будет, пусть он почувствует, что это такое. У меня сейчас другие мысли. Мне вот, например, коммунизма жалко, хотя, несмотря, б..., извините, на продажу дома, имею глубокий частнособственнический инстинкт. В самом деле. Если взять тот же колхоз сам по себе, когда все общее, когда люди работают коллективно, это хорошо, но не для всех годится, поскольку, б..., извините, хомо хомини люпус эст. В колхоз надо собрать только тех, кому вместе действительно веселее, людей бескорыстных, добрых, за других болеющих, — печально и светло говорил Гнатенков со смущением в лице и голосе. — Таких людей в принципе не бывает, но все-таки по всей стране наберется на два-три колхоза. И вот читаю прессу и нахожу подтверждение своим мыслям: есть такие колхозы. В Израиле. Кибуцы называются. Поэтому, как выдам дочку, наберу деньжонок — съезжу в Израиль посмотреть.
— А потом? Приедешь и устроишь здесь кибуц?
— Та нет! Мне главное посмотреть и убедиться, что это возможно! Мне это для души нужно. Вернуться же я сюда не вернусь. Не смогу я видеть, как моя Катюшенька с каким-то... живет.
«Эге-ге! — подумал Невейзер. — А нет ли тут кровосмесительной любви? Впрочем, она ему приемная дочь, тут и кровосмесительства нет. И тем не менее! Поэтому, боясь своих страстей, он и спешит выдать ее замуж?»
— Я скорее всего, — сказал Гнатенков, — в монахи уйду.
— Чего? — вылупил глаза Рогожин. — Какие монахи? А в казаки все село кто записывать будет? Ты ж собирался?
— Я подал пример. Хожу, показываю одежду, чтобы видели: красиво. Я люблю, когда красиво одеты все. Пример подам — и уеду. В монахи. Я, как верующий теперь, верую, братцы, в вечную, б..., прости, Господи, жизнь! Не то что Вдовин. Накопал бункеров в три этажа и ждет катастрофы. Ты вроде заходил к нему? Попугая видел? Бункера видел? — обратился Гнатенков к Невейзеру.
— Видел, — сказал Невейзер и спохватился, вспомнив о клятве. Дурацкая клятва на какой-то дурацкой книге, но ведь матерью поклялся... — Видел, — сказал он. — Попугая видел. А бункера? Какие бункера?
— Что ж он? Всем показывает, а тебе не показал?
— Да вот как-то так...
Когда вышли из бани на волю, Невейзеру показалось, что не только легкие дышат, а дышит вся кожа, и так хорошо, спокойно и свежо на душе...
— Или немецкую автономию основать здесь? — задумчиво глядел Гнатенков на босые ноги Невейзера. — Тут потомков немцев Поволжья много. (Видно, в душе он не решился еще окончательно на уход в монахи, вот и размышлял без устали, не замечая, что говорит вслух.)
— И у меня вот... — хотел Невейзер сказать о своих предках-немцах, но Гнатенков перебил:
— А чего вы босый и ботинки не одеваете?
— Да гвоздь вылез.
— Исправим. Или погодьте. — Сходив в дом, Гнатенков принес коробку, а в коробке — туфли: коричневые, с прострочкою, с лаковым носком, а остальное мягко-шершаво, приятно руке и глазу. — Примерьте-ка! Брал себе — малы оказались.
Невейзер не сомневался, что туфли придутся впору. Обулся: так и есть.
— Сколько я должен?
— Никаких сколько. Все равно выкинул бы. Ну, идите в дом, отдохните, а я по свадьбе похлопочу. Свадьба у нас на открытом воздухе будет.
7
Действительно, в доме никаких приготовлений к свадьбе не наблюдалось, и дом, не подозревая, что в жизни его обитателей происходят изменения, был тих, спокоен. Но уже какая-то небрежность, равнодушие чувствовались и виделись в его пространстве, как бывает в домах, которым уготована участь брошенности или перехода к другим владельцам.
— Не хотел же я пить! — упрекал себя Рогожин. — Мне в форме быть нужно!
— И я не хотел, — сказал Невейзер. Но проснувшаяся жажда требовала добавки, он открыл отделение серванта, которое народ называет баром, и увидел множество бутылок.
— Виталий! — предостерегающе произнес Рогожин. — Perferetobdura!
Терпи и крепись! Звучна и многозначна латынь! Обдура! Обдури, значит, самого себя!
— Вон их тут сколько, — сказал Невейзер, взял что попроще — перцовку, нашел стаканы, налил себе и Рогожину. Тот не отказался, молвив:
— Но после этого — спать!
И, выпив, завалился спать в одной из маленьких комнат. Таких комнат на первом этаже было несколько, кроме зала и еще каких-то кладовок и пристроек.
«А что на втором этаже? — подумал Невейзер. — Неужели, как положено по правилам цивилизации: спальни с ванными и сортирами?» (Одна ванная и один туалет были на первом этаже.)
Он поднялся по деревянной лестнице. На втором этаже был узкий коридор, две двери в две комнаты. Одна оказалась пустой, она напоминала гостиничный номер. Ванной и туалета не было, да и умывальника тоже. Вторую комнату Невейзер открыл, как и первую, не постучавшись, в нем почему-то велика была уверенность, что и там никого нет. При виде этой комнаты в памяти возникло слово «светелка», а кроме этого, ничего не успело возникнуть: он увидел Катю.
Хоть и светлой была светелка, но Катя сидела лицом к нему, свет же падал сзади, и Невейзер сперва не очень хорошо разглядел ее, он только одно понял: сбылось самое главное, что было во сне, — эта Катя, точь-в-точь его Катя, бывшая жена, в восемнадцатилетнем возрасте.
— Здравствуйте, — сказала Катя. — Что вас так удивило? Я похожа на вашу жену?
— Откуда вы знаете?
— А мне многие говорили. Кто ни приедет, в первую очередь: ах, как вы похожи на мою жену в молодости! Даже обидно: неужели у меня такая стандартная внешность?
— Наоборот! Вы похожи, но это не главное. Кстати, моя фамилия Невейзер. Виталий. Федорович, — добавил Невейзер, не желая молодиться и выглядеть смешным. — Я приехал вашу свадьбу снимать, но дело не в этом. Мне ночью странный сон приснился. Я должен вам его рассказать.
— Вам тоже часто снятся сны?
— Нет, не очень. Пожалуй, даже редко. А таких вообще не было.
И Невейзер в подробностях рассказал Кате свой сон.
— Что ж, — сказала Катя. — Похоже на правду.
— Какую правду? О чем вы говорите? И что за джигит на коне, объясните, есть у вас тут джигит какой-нибудь?
— Джигита нет. Разве только у жениха моего отец — конюх.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
После армии он жил как-то равнодушно, спокойно — так всем казалось, — будто ничего на свете его не интересует. Все свободное время пропадал на чердаке, что-то там делал, никого туда не пуская.
Как бы то ни было, он выбран Катей, свадьбу назначили на конец лета.
К Антону приставали, спрашивали, о чем он говорил с невестой. Он отмалчивался.
Но и остальные двадцать семь не могли ничего определенного сказать о своих беседах с Катей. Врали — кто что, и было видно: врут.
На самом деле сватовство совершалось так: каждому, кто входил, Катя предлагала почитать книжку, посмотреть телевизор, послушать радио или магнитофон, а сама садилась на диванчик, поджав под себя ноги и вглядываясь в пространство. И никто — ни один! — не решился заговорить, хотя готовился: книжку не читал, телевизор не смотрел, радио или магнитофон не слушал, — думал, потея или, наоборот, холодея, в зависимости от свойств организма. Антоша же с неподдельным интересом выбрал книгу из множества имеющихся у Кати, с неподдельным интересом стал читать ее. Катя, просидев час или два, отобрала у него книгу, сказала: «Ладно, ступай!» — и щелкнула, как маленького, щелчком по лбу, хотя Антоше было уже, между прочим, двадцать три года.
— Ты извини, — сказал Антоша на прощание. — Это все мать с отцом. Иди да иди. А я и не хотел.
— Что, не нравлюсь?
— Нравишься вообще-то.
— В чем же дело?
— Да так...
— Это хорошо, — сказала Катя. — Это очень хорошо.
С весны, когда объявлено было о свадьбе, и до самых последних дней, когда уже полным ходом шли приготовления к торжеству, Антон и Катя почти не встречались.
— Ты извини, Катюшенька, — сказал Гнатенков. — Я тебе должен сказать вместо матери, должен сказать то, что она должна была бы сказать, да и то не сказала бы. Раз уж он тебе жених, то надо бы, сама понимаешь. Секс есть, б..., извини (он волновался), важнейшее достижение человеческой цивилизации, без которого она не может жить. Я вот, как ты знаешь, кладовщицу-разведенку, несмотря на светлую память о твоей маме, Шурку, б..., извини, время от время помолачиваю, она же, б..., извини, одинокая и жаждует человечности в виде физических отношений, хоть и дура. Мне, мужику, Илье Трофимовичу, без этого нельзя, я молод еще. Так вот: ты бы попробовала с Антоном, чтобы потом не было у вас дисгармонии в эротическом плане сексуальности. Может, он окажется совсем дохлый? Как тогда? Тогда переигрывать это дело?
— Мы больше не будем об этом говорить, — сказала Катя.
— Хорошо, — согласился растерянный Гнатенков, думая, что это у Кати от скромности, но, покрывая тут же эту думу мыслью, что не в скромности тут суть, а в каких-то вещах, которые ему, Илье Трофимовичу, не понять. Вот была бы она родная кровь — он бы не умом, а чувством крови понял. Но нет крови, есть душа, а душа — опасное дело... И он с тоской заглядывал на обложку книги, которую Катя держала в руках, и видел: Альбер Камю. «Бунтующий человек». Этих книг по ее просьбе он напокупал в городе множество, пробовал читать, но чего-то пугался. Может, он боялся узнать то, что знает она, и Катя сделается против него беззащитной? Нет, пусть она будет умней, так спокойнее.
Катя же в этот самый момент размышляла о том, что экзистенциализм примитивен, основан на сумме книжных знаний и ленивых окрестных наблюдений, художественные же книги экзистенциалистов слишком идейны, их и писать-то не стоило: уж сочинять идею, так сочиняй идею, а сочинять художественность, так сочиняй художественность на основе самого себя. И ложилась читать и перечитывать книжку Колин Маккалоу «Поющие в терновнике», наслаждаясь глупостью книги.
Часто, отложив книгу, плакала. Никто не видел этих слез. Никто вообще в Золотой Долине не обратил внимания, что Катя никогда не смеялась и даже не улыбалась, этого не заметили, потому что лицо ее само казалось смехом и улыбкой.
Поплакав, она бродила по дому. Подходила к книжным полкам, обводила глазами тома философов всех времен, родов и мастей и со вздохом ложилась опять читать «Поющие в терновнике» и есть яблоки. Она очень любила яблоки, особенно осенние — румяные, хрусткие. Но вдруг замирала, пораженная мыслью: вдруг ей, например, придется попасть в тюрьму, где не дают осенних яблок? И слезы вновь катились из глаз...
Однажды в дом попа[л образованный метеоролог Иешин. Он очень рассердился, увидев книги.
— Напокупал, а для чего? — кричал он Гнатенкову. — Ты хоть букву оттуда прочитала? — кричал он Кате.
— Я там все буквы прочитала, — спокойно ответила Катя.
Иешин посмотрел на нее и понял, что это правда.
Тогда он пошел домой, три дня пил черный кофе, не спал, думал. Это было ранним летом, после уже сделанного Катей выбора. Иешин думал: каким способом убить своего помощника Антошу Прохарченко, жениха Кати, чтобы это сошло за несчастный случай? Но ведь гений и злодейство — две вещи несовместные, думал он. Если он убьет Антона, он не сумеет написать роман. Да и вообще любить Катю нельзя; роман требует всей его души. А вот когда он его напишет и его издадут на нескольких языках, вот тогда он женится, как и запланировал, на француженке-переводчице, славистке, из интеллектуальной богатой среды, она будет внучка русского эмигранта, они с нею проведут жизнь в путешествиях, занимаясь любовью и посмеиваясь над дурацкими толкованиями его тетралогии, которые будут появляться в виде статей и монографий. Кстати, само произведение называется: «Вон что-то красное чернеется вблизи». Название, конечно, более подходящее для малого жанра, но методы его, Иешина, нетрадиционны.
И он запретил себе думать о Кате.
6 (ещё продолжение)
— Так что дождался я своего часа, — закончил Илья Трофимович, разливая остатки водки из бутылки на ровнехонькие, справедливые части. — Выдам свою Катюшеньку и...
— И? — поторопил Невейзер.
— И станешь президентом республики Золотая Долина! — воскликнул Рогожин.
— Нет, — отказался Гнатенков. — Конечно, можно и республику устроить — с выборами и все такое. Но у меня на предвыборную кампанию средств нет. Я ж на свадьбу все свое имущество потратил. Дом продал, так что Катенька будет с Антошей в его доме жить.
— То есть как? — поразился Рогожин. — Мы же в городе толковали с тобой, ты мне говорил: недвижимость — лучшее вложение капитала, за нее зубами держаться надо.
— Вот я и продал, — не видел противоречия Гнатенков. — Продал человеку, который зубами держаться будет, пусть он почувствует, что это такое. У меня сейчас другие мысли. Мне вот, например, коммунизма жалко, хотя, несмотря, б..., извините, на продажу дома, имею глубокий частнособственнический инстинкт. В самом деле. Если взять тот же колхоз сам по себе, когда все общее, когда люди работают коллективно, это хорошо, но не для всех годится, поскольку, б..., извините, хомо хомини люпус эст. В колхоз надо собрать только тех, кому вместе действительно веселее, людей бескорыстных, добрых, за других болеющих, — печально и светло говорил Гнатенков со смущением в лице и голосе. — Таких людей в принципе не бывает, но все-таки по всей стране наберется на два-три колхоза. И вот читаю прессу и нахожу подтверждение своим мыслям: есть такие колхозы. В Израиле. Кибуцы называются. Поэтому, как выдам дочку, наберу деньжонок — съезжу в Израиль посмотреть.
— А потом? Приедешь и устроишь здесь кибуц?
— Та нет! Мне главное посмотреть и убедиться, что это возможно! Мне это для души нужно. Вернуться же я сюда не вернусь. Не смогу я видеть, как моя Катюшенька с каким-то... живет.
«Эге-ге! — подумал Невейзер. — А нет ли тут кровосмесительной любви? Впрочем, она ему приемная дочь, тут и кровосмесительства нет. И тем не менее! Поэтому, боясь своих страстей, он и спешит выдать ее замуж?»
— Я скорее всего, — сказал Гнатенков, — в монахи уйду.
— Чего? — вылупил глаза Рогожин. — Какие монахи? А в казаки все село кто записывать будет? Ты ж собирался?
— Я подал пример. Хожу, показываю одежду, чтобы видели: красиво. Я люблю, когда красиво одеты все. Пример подам — и уеду. В монахи. Я, как верующий теперь, верую, братцы, в вечную, б..., прости, Господи, жизнь! Не то что Вдовин. Накопал бункеров в три этажа и ждет катастрофы. Ты вроде заходил к нему? Попугая видел? Бункера видел? — обратился Гнатенков к Невейзеру.
— Видел, — сказал Невейзер и спохватился, вспомнив о клятве. Дурацкая клятва на какой-то дурацкой книге, но ведь матерью поклялся... — Видел, — сказал он. — Попугая видел. А бункера? Какие бункера?
— Что ж он? Всем показывает, а тебе не показал?
— Да вот как-то так...
Когда вышли из бани на волю, Невейзеру показалось, что не только легкие дышат, а дышит вся кожа, и так хорошо, спокойно и свежо на душе...
— Или немецкую автономию основать здесь? — задумчиво глядел Гнатенков на босые ноги Невейзера. — Тут потомков немцев Поволжья много. (Видно, в душе он не решился еще окончательно на уход в монахи, вот и размышлял без устали, не замечая, что говорит вслух.)
— И у меня вот... — хотел Невейзер сказать о своих предках-немцах, но Гнатенков перебил:
— А чего вы босый и ботинки не одеваете?
— Да гвоздь вылез.
— Исправим. Или погодьте. — Сходив в дом, Гнатенков принес коробку, а в коробке — туфли: коричневые, с прострочкою, с лаковым носком, а остальное мягко-шершаво, приятно руке и глазу. — Примерьте-ка! Брал себе — малы оказались.
Невейзер не сомневался, что туфли придутся впору. Обулся: так и есть.
— Сколько я должен?
— Никаких сколько. Все равно выкинул бы. Ну, идите в дом, отдохните, а я по свадьбе похлопочу. Свадьба у нас на открытом воздухе будет.
7
Действительно, в доме никаких приготовлений к свадьбе не наблюдалось, и дом, не подозревая, что в жизни его обитателей происходят изменения, был тих, спокоен. Но уже какая-то небрежность, равнодушие чувствовались и виделись в его пространстве, как бывает в домах, которым уготована участь брошенности или перехода к другим владельцам.
— Не хотел же я пить! — упрекал себя Рогожин. — Мне в форме быть нужно!
— И я не хотел, — сказал Невейзер. Но проснувшаяся жажда требовала добавки, он открыл отделение серванта, которое народ называет баром, и увидел множество бутылок.
— Виталий! — предостерегающе произнес Рогожин. — Perferetobdura!
Терпи и крепись! Звучна и многозначна латынь! Обдура! Обдури, значит, самого себя!
— Вон их тут сколько, — сказал Невейзер, взял что попроще — перцовку, нашел стаканы, налил себе и Рогожину. Тот не отказался, молвив:
— Но после этого — спать!
И, выпив, завалился спать в одной из маленьких комнат. Таких комнат на первом этаже было несколько, кроме зала и еще каких-то кладовок и пристроек.
«А что на втором этаже? — подумал Невейзер. — Неужели, как положено по правилам цивилизации: спальни с ванными и сортирами?» (Одна ванная и один туалет были на первом этаже.)
Он поднялся по деревянной лестнице. На втором этаже был узкий коридор, две двери в две комнаты. Одна оказалась пустой, она напоминала гостиничный номер. Ванной и туалета не было, да и умывальника тоже. Вторую комнату Невейзер открыл, как и первую, не постучавшись, в нем почему-то велика была уверенность, что и там никого нет. При виде этой комнаты в памяти возникло слово «светелка», а кроме этого, ничего не успело возникнуть: он увидел Катю.
Хоть и светлой была светелка, но Катя сидела лицом к нему, свет же падал сзади, и Невейзер сперва не очень хорошо разглядел ее, он только одно понял: сбылось самое главное, что было во сне, — эта Катя, точь-в-точь его Катя, бывшая жена, в восемнадцатилетнем возрасте.
— Здравствуйте, — сказала Катя. — Что вас так удивило? Я похожа на вашу жену?
— Откуда вы знаете?
— А мне многие говорили. Кто ни приедет, в первую очередь: ах, как вы похожи на мою жену в молодости! Даже обидно: неужели у меня такая стандартная внешность?
— Наоборот! Вы похожи, но это не главное. Кстати, моя фамилия Невейзер. Виталий. Федорович, — добавил Невейзер, не желая молодиться и выглядеть смешным. — Я приехал вашу свадьбу снимать, но дело не в этом. Мне ночью странный сон приснился. Я должен вам его рассказать.
— Вам тоже часто снятся сны?
— Нет, не очень. Пожалуй, даже редко. А таких вообще не было.
И Невейзер в подробностях рассказал Кате свой сон.
— Что ж, — сказала Катя. — Похоже на правду.
— Какую правду? О чем вы говорите? И что за джигит на коне, объясните, есть у вас тут джигит какой-нибудь?
— Джигита нет. Разве только у жениха моего отец — конюх.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17