ведь от "полной чаши" "до мироедства – один только шаг…" (В. И. Ленин заметил: "Или кулак не имеет ничего общего с хозяйственным мужичком?"[100]).
А главное (для Салтыкова): "С какой стороны подойти к этому разумному мужику? Каким образом уверить его, что не о хлебе едином жив бывает человек?"
Этот заключительный аккорд очерка о "хозяйственном мужичке" объясняет, почему далее следует этюд о "хозяйственном священнике", подобно мужику занятом «мелочным» "жизнестроительством" во имя "хлеба единого". В самом этом сочетании слов "хозяйственный священник" не содержится ли непримиримое противоречие? Впрочем, этот симпатичный автору священник старого времени, "не отказавшийся от личного сельскохозяйственного труда", сменяется фигурой, соответствующей новому, денежному времени ("отдает свой земельный участок в кортому"), и, по-видимому, тем более чуждой своему назначению – напоминать мужику о том, что "не хлебом единым жив бывает человек".
Изображая современного помещика, Салтыков предпринимает анализ состояния дворянского землевладения и хозяйствования в пореформенное время. Крупное землевладение, основанное на системе "оброчных статей" и тем самым превращавшееся в капиталистическое предприятие, в котором сам владелец не принимал никакого участия, не дает, по Салтыкову, представления об особенностях современного помещичьего хозяйствования. Мелкопоместный дворянин, разоренный реформой, исчез из деревни, уступив свое место «разночинцу» или «мироеду». Помещик "средней руки" является основной фигурой среди дворян-землевладельцев.
Таким образом, и в этом случае салтыковская классификация отражает "момент общественного разложения".
Но и помещики "средней руки" – не все на одно лицо. Салтыков делит их на три типа: «равнодушный», "убежденный", ведущий свое хозяйство с помощью «прижимки». Оставляя в стороне «равнодушного», Салтыков персонифицирует две последние категории. "Убежденный помещик" пытается вести хозяйство на новых, усовершенствованных основаниях (своей «убежденностью», верой в то, что "сельское хозяйство составляет главную основу благосостояния страны", он напоминает толстовского Константина Левина). В результате же оказывается, что его "руководящий труд" бесполезен. Переданное на руки старосте "хозяйство идет хоть и не так красиво, как прежде, но стоит дешевле. Дохода очищается <как и прежде> триста рублей".
Особую разновидность помещика "средней руки" представляет мастер «прижимки», паразитирующий на остатках крепостного права, на тех экономических условиях, в которых оказалось освобожденное помещиками (не только от рабства, но и от земли) крестьянство. Иезуитские приемы притеснения крестьян Кононом Лукичом Лобковым напоминают приемы Иудушки Головлева.
Таким образом, вновь, как и ранее (например, в "Убежище Монрепо"), но на новом материале и с еще большей категоричностью устанавливается полная и безусловная бесперспективность дворянского землевладения и дворянского хозяйствования. Салтыковские выводы представляли тем большую актуальность, что именно в середине 80-х годов весьма активно принимались меры по восстановлению роли дворянства как в сфере экономики, так и в сфере политики.[101]
"Анатомию" русской деревни 80-х годов закономерно завершает (первоначально не предусмотренный) очерк о «мироедах» – "новых хозяевах" деревни, пришедших на смену дворянству. Салтыков ухватывает самое главное в характере владычества буржуазии сравнительно с владычеством дворянства: «Гольтепа» мирская <…> не скрывает от себя, что от помещика она попала в крепость мироеду. Но процесс этого перехода произошел так незаметно и естественно и отношения, которые из него вытекли, так чужды насильственности, что приходится только подчиниться им".
Изображаемый в разделе "На лоне природы и сельскохозяйственных ухищрений" "момент общественного разложения" есть в социальной истории России момент разложения старых феодальных сословий, формирования новых классов. Однако, хотя «предметом» Салтыкову, по его собственным словам, служит здесь "сельский экономический год", он развертывает свое социолого-экономическое исследование как художник, с поразительным знанием фиксируя детали деревенского быта – от крестьянской избы до дворянской усадьбы; иронически или сочувственно представляя индивидуальные человеческие судьбы, судьбы людей, неотвратимо и безжалостно захваченных процессом "общественного разложения".
Правда, в этом разделе «индивидуализация» весьма относительна, речь идет о «типах», "классах", к которым принадлежат те или иные индивидуальные явления или индивидуальности (характерно, что персонажи здесь зачастую не имеют имен). Этому принципу типизации соответствуют и наименования этюдов, продолжающие традицию обобщающего «физиологического» очерка.
Охарактеризованный принцип типизации положен в основу обобщающих характеристик персонажей также в разделах «Читатель» и "В сфере сеяния". Здесь от изображения итогов социальной истории России Салтыков обращается к анализу итогов русского политического развития, к анализу тем самым современного состояния учреждений и институтов, созданных реформами 60-х годов. Каждому из этих новых институтов или явлений Салтыков посвящает особый очерк в разделе "В сфере сеяния" ("сеяние", собственно, и означает, в иронической терминологии Салтыкова, деятельность на «ниве» новых учреждений). Каждое из них персонифицировано фигурой «сеятеля» – печать ("Газетчик"), суд ("Адвокат"), земство ("Земский деятель"), общественное мнение ("Праздношатающийся"). В очерках "Сережа Ростокин" и "Евгений Люберцев" раздела "Молодые люди" Салтыков касается и деятельности новейшей русской бюрократии.
Дважды обращается Салтыков к положению литературы и вообще печати в самодержавно-буржуазной России (раздел «Читатель», глава «Газетчик» раздела "В сфере сеяния"). В «Читателе» поднята тема, уже разрабатывавшаяся Салтыковым ранее, – положение «убежденной», то есть единственно отвечающей своему назначению, демократически-просветительской, литературы и, соответственно, "убежденного и желающего убеждать" писателя. Это положение в конечном счете зависит от отношения к литературе читателя. По этому принципу – отношение к «убежденной» литературе – Салтыков классифицирует, расчленяет читательскую массу. Речь идет о положении литературы в обществе и о прессе, соответствующей потребностям и интересам каждого из тех общественных слоев и вместе с тем читательских групп, которые символизированы "читателем-ненавистником", "солидным читателем", «читателем-простецом» и «читателем-другом». "Читатель-ненавистник" и "солидный читатель" близки по своей общественно-идеологической сущности и различаются лишь степенью активности в травле «убежденной» литературы.[102] Но особенно важны и проницательны суждения Салтыкова о «читателе-простеце», массовом читателе – порождении новой, пореформенной, буржуазной эпохи. Именно «с наступлением эпохи возрождения <то есть с отменой крепостного права> народилось, так сказать, сословие читателей, и народилось именно благодаря простецам». Социальная характеристика «простеца» следующая: он принадлежит «к числу посетителей мелочных лавочек и полпивных» (то есть к городскому простонародью, мещанству), но «занимает довольно заметное место и в культурной среде».
Две главные (кроме ряда других) особенности характеризуют «простеца»: во-первых, отсутствие "самостоятельной жизни" ("Равнодушный и чуждый сознательности, он во все эпохи остается одинаково верен своему призванию – служить готовым орудием в более сильных руках"); во-вторых, это "человек, не видящий перед собой особенных перспектив, кроме перспективы искалечения"; именно среди простецов более всего «искалеченных» или «калечимых» людей; в силу этого жизнь простеца всецело подчинена «самосохранению». Первое ("орудие в сильных руках") может сделать простеца социально опасным и требует резко отрицательной оценки; второе (перспектива "искалечения") открывает в бытии простеца истинный трагизм и вызывает глубокое человеческое сочувствие. (Указанная характеристика простеца позволяет отождествить его со "средним человеком".)
Именно «сословие» простецов создает все условия для расцвета и широкого распространения новой прессы, представленной «газетчиком» Непомнящим.
Салтыков выдвигает свою особую, чрезвычайно содержательную трактовку прессы этого рода и ее деятелей. Эта трактовка, подобно отношению Салтыкова к новому суду и земству, вызывала непонимание и недоумение у многих современников. Некоторыми своими – критическими – сторонами она, на первый взгляд, совпадала с нападками на новую прессу со стороны дворянской реакции. "Любой уличный проходимец, – писал, например, К. П. Победоносцев, – любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта, может, имея свои или достав для наживы и спекуляции чужие деньги, основать газету, хотя бы большую, собрать около себя по первому кличу толпу писак, фельетонистов, готовых разглагольствовать о чем угодно, репортеров, поставляющих безграмотные сплетни и слухи <…> В массе читателей – большею частью праздных – господствуют, наряду с некоторыми добрыми, жалкие и низкие инстинкты праздного развлечения, и любой издатель может привлечь к себе массу расчетом на удовлетворение именно таких инстинктов, на охоту к скандалам и пряностям всякого рода".[103] Девиз Непомнящего «хочу подписчика!» отражал реальную особенность массовой печати (от «Нового времени» Суворина до «Московского листка» Пастухова), проникавшей, благодаря новым, не всегда благовидным приемам во все более широкие слои грамотного населения.[104] «Читатель-простец» читал именно такую, часто бульварную прессу.
Непомнящий утверждает, что "печать – сила". В устах беспринципных газетчиков это утверждение звучит как профанация принципа, безусловно разделявшегося самим Салтыковым. Все дело в том, как используется, чему служит эта сила. Начиная с 60-х годов и до конца жизни Салтыков был убежден в исключительном значении печати как органа свободной мысли."…Человечество, – сказано в пятой главе «Введения», – бессрочно будет томиться под игом мелочей, ежели заблаговременно не получится полной свободы в обсуждении идеалов будущего". Органом такого обсуждения может быть только печать, освобожденная от травли и обвинений в неблагонамеренности. Поэтому пресса Непомнящих представлялась Салтыкову извращением, искажением принципа, но не подрывала самый принцип. Из инвектив Салтыкова по адресу печати невозможно сделать вывод о «вредности» и «лживости» печати как общественного института. А именно к такому выводу приходил, в цитированной выше статье, К. П. Победоносцев: "…Пресса есть одно из самых лживых учреждений нашего времени".[105]
Положение русской печати в пореформенное время, особенно в 80-е годы, определялось, таким образом, исторически неизбежным вторжением буржуазности: нового массового читателя, «улицы» – с ее моралью, «философией», вкусами, – влиянием денежных отношений и т. д. – но в условиях полного сохранения самодержавной государственности, то есть при отсутствии политических партий, политической свободы. Это и создавало ту двойственность в положении русской печати, которая отражена в салтыковских ее характеристиках. Двойственной, противоречивой была и личность самого «газетчика». В служении лозунгу "хочу подписчика!", в собирании «крох» и «мелочей» извращается "человеческая природа", гибнет талант. Лишь гений (подобный Чехову) мог преодолеть эти губительные условия ежедневного газетного служения «мелочам». И лишь тогда масса впечатлений и наблюдений действительно способна заиграть под пером художника, положить основание новым художественным формам и принципам.
Салтыков никогда не возлагал больших надежд на «новые» учреждения, установленные рядом весьма непоследовательных реформ 60-х годов, никогда не обольщался наступившим «возрождением» и «обновлением» русской жизни. Вместе с тем самый принцип "возрождения, обновления и надежд" был коренным принципом салтыковского миросозерцания. Бросая взгляд в прошлое, в «Имяреке» он точно охарактеризовал как "эпоху возрождения", так и свое отношение к "возрождению, движению и надеждам". "Эпоха возрождения была довольно продолжительна, но она шла гак неровно, что трудно было формулировать сколько-нибудь определенно сущность ее. Возрождение – и рядом несомненные шаги в сторону и назад. Движение – и рядом застой. Надежда – и рядом отсутствие всяких перспектив. Ни положительные, ни отрицательные элементы не выяснились настолько, чтобы можно было сказать, какие из них имели преобладающее значение в обществе. Мало этого: представлялось достаточно признаков для подозрения, что отрицательные элементы восторжествуют, что на их стороне и соблазн и выгода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
А главное (для Салтыкова): "С какой стороны подойти к этому разумному мужику? Каким образом уверить его, что не о хлебе едином жив бывает человек?"
Этот заключительный аккорд очерка о "хозяйственном мужичке" объясняет, почему далее следует этюд о "хозяйственном священнике", подобно мужику занятом «мелочным» "жизнестроительством" во имя "хлеба единого". В самом этом сочетании слов "хозяйственный священник" не содержится ли непримиримое противоречие? Впрочем, этот симпатичный автору священник старого времени, "не отказавшийся от личного сельскохозяйственного труда", сменяется фигурой, соответствующей новому, денежному времени ("отдает свой земельный участок в кортому"), и, по-видимому, тем более чуждой своему назначению – напоминать мужику о том, что "не хлебом единым жив бывает человек".
Изображая современного помещика, Салтыков предпринимает анализ состояния дворянского землевладения и хозяйствования в пореформенное время. Крупное землевладение, основанное на системе "оброчных статей" и тем самым превращавшееся в капиталистическое предприятие, в котором сам владелец не принимал никакого участия, не дает, по Салтыкову, представления об особенностях современного помещичьего хозяйствования. Мелкопоместный дворянин, разоренный реформой, исчез из деревни, уступив свое место «разночинцу» или «мироеду». Помещик "средней руки" является основной фигурой среди дворян-землевладельцев.
Таким образом, и в этом случае салтыковская классификация отражает "момент общественного разложения".
Но и помещики "средней руки" – не все на одно лицо. Салтыков делит их на три типа: «равнодушный», "убежденный", ведущий свое хозяйство с помощью «прижимки». Оставляя в стороне «равнодушного», Салтыков персонифицирует две последние категории. "Убежденный помещик" пытается вести хозяйство на новых, усовершенствованных основаниях (своей «убежденностью», верой в то, что "сельское хозяйство составляет главную основу благосостояния страны", он напоминает толстовского Константина Левина). В результате же оказывается, что его "руководящий труд" бесполезен. Переданное на руки старосте "хозяйство идет хоть и не так красиво, как прежде, но стоит дешевле. Дохода очищается <как и прежде> триста рублей".
Особую разновидность помещика "средней руки" представляет мастер «прижимки», паразитирующий на остатках крепостного права, на тех экономических условиях, в которых оказалось освобожденное помещиками (не только от рабства, но и от земли) крестьянство. Иезуитские приемы притеснения крестьян Кононом Лукичом Лобковым напоминают приемы Иудушки Головлева.
Таким образом, вновь, как и ранее (например, в "Убежище Монрепо"), но на новом материале и с еще большей категоричностью устанавливается полная и безусловная бесперспективность дворянского землевладения и дворянского хозяйствования. Салтыковские выводы представляли тем большую актуальность, что именно в середине 80-х годов весьма активно принимались меры по восстановлению роли дворянства как в сфере экономики, так и в сфере политики.[101]
"Анатомию" русской деревни 80-х годов закономерно завершает (первоначально не предусмотренный) очерк о «мироедах» – "новых хозяевах" деревни, пришедших на смену дворянству. Салтыков ухватывает самое главное в характере владычества буржуазии сравнительно с владычеством дворянства: «Гольтепа» мирская <…> не скрывает от себя, что от помещика она попала в крепость мироеду. Но процесс этого перехода произошел так незаметно и естественно и отношения, которые из него вытекли, так чужды насильственности, что приходится только подчиниться им".
Изображаемый в разделе "На лоне природы и сельскохозяйственных ухищрений" "момент общественного разложения" есть в социальной истории России момент разложения старых феодальных сословий, формирования новых классов. Однако, хотя «предметом» Салтыкову, по его собственным словам, служит здесь "сельский экономический год", он развертывает свое социолого-экономическое исследование как художник, с поразительным знанием фиксируя детали деревенского быта – от крестьянской избы до дворянской усадьбы; иронически или сочувственно представляя индивидуальные человеческие судьбы, судьбы людей, неотвратимо и безжалостно захваченных процессом "общественного разложения".
Правда, в этом разделе «индивидуализация» весьма относительна, речь идет о «типах», "классах", к которым принадлежат те или иные индивидуальные явления или индивидуальности (характерно, что персонажи здесь зачастую не имеют имен). Этому принципу типизации соответствуют и наименования этюдов, продолжающие традицию обобщающего «физиологического» очерка.
Охарактеризованный принцип типизации положен в основу обобщающих характеристик персонажей также в разделах «Читатель» и "В сфере сеяния". Здесь от изображения итогов социальной истории России Салтыков обращается к анализу итогов русского политического развития, к анализу тем самым современного состояния учреждений и институтов, созданных реформами 60-х годов. Каждому из этих новых институтов или явлений Салтыков посвящает особый очерк в разделе "В сфере сеяния" ("сеяние", собственно, и означает, в иронической терминологии Салтыкова, деятельность на «ниве» новых учреждений). Каждое из них персонифицировано фигурой «сеятеля» – печать ("Газетчик"), суд ("Адвокат"), земство ("Земский деятель"), общественное мнение ("Праздношатающийся"). В очерках "Сережа Ростокин" и "Евгений Люберцев" раздела "Молодые люди" Салтыков касается и деятельности новейшей русской бюрократии.
Дважды обращается Салтыков к положению литературы и вообще печати в самодержавно-буржуазной России (раздел «Читатель», глава «Газетчик» раздела "В сфере сеяния"). В «Читателе» поднята тема, уже разрабатывавшаяся Салтыковым ранее, – положение «убежденной», то есть единственно отвечающей своему назначению, демократически-просветительской, литературы и, соответственно, "убежденного и желающего убеждать" писателя. Это положение в конечном счете зависит от отношения к литературе читателя. По этому принципу – отношение к «убежденной» литературе – Салтыков классифицирует, расчленяет читательскую массу. Речь идет о положении литературы в обществе и о прессе, соответствующей потребностям и интересам каждого из тех общественных слоев и вместе с тем читательских групп, которые символизированы "читателем-ненавистником", "солидным читателем", «читателем-простецом» и «читателем-другом». "Читатель-ненавистник" и "солидный читатель" близки по своей общественно-идеологической сущности и различаются лишь степенью активности в травле «убежденной» литературы.[102] Но особенно важны и проницательны суждения Салтыкова о «читателе-простеце», массовом читателе – порождении новой, пореформенной, буржуазной эпохи. Именно «с наступлением эпохи возрождения <то есть с отменой крепостного права> народилось, так сказать, сословие читателей, и народилось именно благодаря простецам». Социальная характеристика «простеца» следующая: он принадлежит «к числу посетителей мелочных лавочек и полпивных» (то есть к городскому простонародью, мещанству), но «занимает довольно заметное место и в культурной среде».
Две главные (кроме ряда других) особенности характеризуют «простеца»: во-первых, отсутствие "самостоятельной жизни" ("Равнодушный и чуждый сознательности, он во все эпохи остается одинаково верен своему призванию – служить готовым орудием в более сильных руках"); во-вторых, это "человек, не видящий перед собой особенных перспектив, кроме перспективы искалечения"; именно среди простецов более всего «искалеченных» или «калечимых» людей; в силу этого жизнь простеца всецело подчинена «самосохранению». Первое ("орудие в сильных руках") может сделать простеца социально опасным и требует резко отрицательной оценки; второе (перспектива "искалечения") открывает в бытии простеца истинный трагизм и вызывает глубокое человеческое сочувствие. (Указанная характеристика простеца позволяет отождествить его со "средним человеком".)
Именно «сословие» простецов создает все условия для расцвета и широкого распространения новой прессы, представленной «газетчиком» Непомнящим.
Салтыков выдвигает свою особую, чрезвычайно содержательную трактовку прессы этого рода и ее деятелей. Эта трактовка, подобно отношению Салтыкова к новому суду и земству, вызывала непонимание и недоумение у многих современников. Некоторыми своими – критическими – сторонами она, на первый взгляд, совпадала с нападками на новую прессу со стороны дворянской реакции. "Любой уличный проходимец, – писал, например, К. П. Победоносцев, – любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта, может, имея свои или достав для наживы и спекуляции чужие деньги, основать газету, хотя бы большую, собрать около себя по первому кличу толпу писак, фельетонистов, готовых разглагольствовать о чем угодно, репортеров, поставляющих безграмотные сплетни и слухи <…> В массе читателей – большею частью праздных – господствуют, наряду с некоторыми добрыми, жалкие и низкие инстинкты праздного развлечения, и любой издатель может привлечь к себе массу расчетом на удовлетворение именно таких инстинктов, на охоту к скандалам и пряностям всякого рода".[103] Девиз Непомнящего «хочу подписчика!» отражал реальную особенность массовой печати (от «Нового времени» Суворина до «Московского листка» Пастухова), проникавшей, благодаря новым, не всегда благовидным приемам во все более широкие слои грамотного населения.[104] «Читатель-простец» читал именно такую, часто бульварную прессу.
Непомнящий утверждает, что "печать – сила". В устах беспринципных газетчиков это утверждение звучит как профанация принципа, безусловно разделявшегося самим Салтыковым. Все дело в том, как используется, чему служит эта сила. Начиная с 60-х годов и до конца жизни Салтыков был убежден в исключительном значении печати как органа свободной мысли."…Человечество, – сказано в пятой главе «Введения», – бессрочно будет томиться под игом мелочей, ежели заблаговременно не получится полной свободы в обсуждении идеалов будущего". Органом такого обсуждения может быть только печать, освобожденная от травли и обвинений в неблагонамеренности. Поэтому пресса Непомнящих представлялась Салтыкову извращением, искажением принципа, но не подрывала самый принцип. Из инвектив Салтыкова по адресу печати невозможно сделать вывод о «вредности» и «лживости» печати как общественного института. А именно к такому выводу приходил, в цитированной выше статье, К. П. Победоносцев: "…Пресса есть одно из самых лживых учреждений нашего времени".[105]
Положение русской печати в пореформенное время, особенно в 80-е годы, определялось, таким образом, исторически неизбежным вторжением буржуазности: нового массового читателя, «улицы» – с ее моралью, «философией», вкусами, – влиянием денежных отношений и т. д. – но в условиях полного сохранения самодержавной государственности, то есть при отсутствии политических партий, политической свободы. Это и создавало ту двойственность в положении русской печати, которая отражена в салтыковских ее характеристиках. Двойственной, противоречивой была и личность самого «газетчика». В служении лозунгу "хочу подписчика!", в собирании «крох» и «мелочей» извращается "человеческая природа", гибнет талант. Лишь гений (подобный Чехову) мог преодолеть эти губительные условия ежедневного газетного служения «мелочам». И лишь тогда масса впечатлений и наблюдений действительно способна заиграть под пером художника, положить основание новым художественным формам и принципам.
Салтыков никогда не возлагал больших надежд на «новые» учреждения, установленные рядом весьма непоследовательных реформ 60-х годов, никогда не обольщался наступившим «возрождением» и «обновлением» русской жизни. Вместе с тем самый принцип "возрождения, обновления и надежд" был коренным принципом салтыковского миросозерцания. Бросая взгляд в прошлое, в «Имяреке» он точно охарактеризовал как "эпоху возрождения", так и свое отношение к "возрождению, движению и надеждам". "Эпоха возрождения была довольно продолжительна, но она шла гак неровно, что трудно было формулировать сколько-нибудь определенно сущность ее. Возрождение – и рядом несомненные шаги в сторону и назад. Движение – и рядом застой. Надежда – и рядом отсутствие всяких перспектив. Ни положительные, ни отрицательные элементы не выяснились настолько, чтобы можно было сказать, какие из них имели преобладающее значение в обществе. Мало этого: представлялось достаточно признаков для подозрения, что отрицательные элементы восторжествуют, что на их стороне и соблазн и выгода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64