Правда, он неукоснительно придерживался своего первоначального обещания не платить мне жалованья — но зато частенько совал монету-другую на карманные расходы, явно довольный тем, что я у него не краду; и он же заменил мой злосчастный второпях позаимствованный гардероб поношенной, но вполне приличной одеждой.
Он не преувеличил возможностей, которые книжное окружение открыло передо мною; его короткое предупреждение «можешь также не узнать ничего» явно ко мне не относилось. Не исключено, конечно, что человек с другим характером быстро пресытился бы здесь всякой типографской продукцией; могу сказать только: со мною этого не произошло. Я нацеливался, пробовал и глотал, нацеливался, пробовал и глотал; глотал, глотал книги. Когда магазин закрывался, я длинной трубкой подсоединял к ближайшей газовой горелке отводной светильник, укладывался на свой тюфяк, разложив кругом дюжину томов сразу, и читал, пока глаза не слипались, пока не переставал понимать текст. Часто, просыпаясь по утрам, я обнаруживал, что свет еще горит, а рука продолжает придерживать страницу.
Думаю, одной из первых книг, сильно повлиявших на меня, было монументальное исследование «Причины упадка и крушения Америки», написанное известным историком Генри Адамсом, в свое время высланным из Штатов. Особенно меня потряс знаменитый пассаж, где он выговаривает бостонским эссеистам Уильяму и Генри Джеймсам за их лозунг «останемся дома», за их донкихотскую жертвенность и бессмысленное стремление отстоять давно проигранное дело. Благие намерения отдельных личностей, писал сэр Генри, отказавшийся от гражданства Соединенных Штатов и возведенный Уильямом У в рыцари, никогда не могли направить историческое развитие по какому-либо пути или отклонить его с какого-либо пути. Историей правят силы, источником которых является не мораль, а география.
Возможно, ученейший изгнанник был и прав, но мои симпатии были на стороне Джеймсов — несмотря даже на то, что мне не понравились их книги. Не понравились — хотя отчасти это объяснялось тем, что небольшие их тиражи были отпечатаны неряшливо и небрежно, а отчасти — чрезмерным, как справедливо указывали зарубежные критики, употреблением присущих исключительно янки просторечий, нарочито используемых с целью продемонстрировать патриотизм и пренебрежение к идущей из-за границы стилистической элегантности. Почему-то — тогда я сам еще не понимал почему
— я не упоминал об Адамсе в разговорах с Тиссом, хотя обычно рассказывал ему обо всех своих открытиях. Стоило ему застать меня с книгой в руках, он, бросив над моим плечом быстрый взгляд на титул, тут же заводил разговор или об этой книге, или о предмете, которому она посвящена. То, что он говорил, всегда помогало мне глубже понять прочитанное — сам я так глубоко вряд ли бы проник — и подсказывало, к каким авторам и каким проблемам обращаться дальше. Он не признавал авторитетов, и тот факт, что некий авторитет является общепризнанным, сам по себе для Тисса ничего не значил; он и меня буквально провоцировал проверять на прочность каждое утверждение, каждую гипотезу, вне зависимости от того, сколь широко они распространены.
Еще когда я только начинал работать у него, внимание мое привлек большой лист пергаментной бумаги в раме, чуть косо висящий над наборной кассой шрифтов и явно обожаемый пылью. Текст был просто, но изящно отпечатан шестнадцатым баскервилем; безо всяких пояснений я сразу понял, что Тисс набрал и оттиснул его сам.
Тело Бенджамина Франклина, Печатника,
Как обложка старой книги, лишенная тиснения и позолоты, лежит здесь и кормит червей.
Но труд не пропадет втуне. Он верил,
Что возродится в новом, улучшенном издании,
Исправленном и дополненном автором.
В который раз я восхищенно рассматривал эту странную вещь, когда неожиданно вошел Тисс.
— Удачно, Ходжинс, не так ли? — рассмеялся он. — Но — ложь, настойчивая и, вероятно, лицемерная. Нет никакого Автора. Книга жизни — лишь груда перемешанных литер, повесть, которую пересказал дурак. В ней много слов и страсти, нет лишь смысла. Нет предначертания, нет либретто, которое можно было бы насытить дозволенными Автором надеждами и поступками, вызывающими у Автора одобрение. Ничего нет, кроме пустой вселенной.
— Не так давно вы говорили, что мы восхищаемся дьяволом именно из-за его бунта против предначертания.
Он усмехнулся.
— Итак, ты ждешь от меня не истины, Ходжинс, а всего лишь механистической последовательности суждений. Нет предначертания, определяемого разумом; именно против отсутствия такого предначертания восстал Люцифер. Но есть предначертание безумное, бессмысленное — оно-то и определяет все наши поступки.
Как-то мне на глаза попалась книжка малоизвестного ирландского богослова, викария какого-то богом забытого прихода; читающая публика ставила его так низко, что ему приходилось за свой счет публиковать свои проповеди. Звали его, кажется, Джордж Б.Шоу. На меня произвел впечатление его исполненный мощи стиль. Теперь я принялся цитировать его Тиссу — в равной, возможно, степени желая побить его аргументы, и просто покрасоваться.
— Чепуха. Читал я этого доброго священника с его логикой двухвековой давности и вычурным рационализмом. Его книги — пустая трата типографской краски и бумаги. Человек не думает; он только пребывает в убеждении, что думает. Человек — это автомат, инстинктивно реагирующий на внешние раздражители. Управлять своими мыслями он не умеет.
— Вы полагаете нет никакой свободы воли? Ни малейшей возможности выбора?
— Именно так. Все это придумано. Мы делаем то, что делаем, потому что кто-то другой сделал то, что он сделал; а он сделал это, потому что кто-то третий сделал то, что он сделал, чуть раньше. Каждый поступок есть однозначно обусловленный результат другого поступка.
— Но должно же быть какое-то начало, — возразил я. — А если было начало, выбор существовал хотя бы в то, первое мгновение. А если выбор существовал однажды, он может возникнуть вновь.
— Это метафизические выкрутасы, Ходжинс, — презрительно отрезал Тисс; «метафизика» было одним из самых бранных слов его лексикона. — Твои логические построения — это построения ребенка. Отвечая тебе и его преподобию Шоу на вашем уровне, я мог бы сказать, что время — не более чем условность, и все события происходят одновременно. Но даже если я соглашусь, что оно является измерением, я же и спрошу: что заставляет тебя думать, будто оно — лишь прямая, проходящая через вечность? Почему ты не допускаешь, что оно искривлено? Можешь ты представить конец времени? Можешь вообразить его начало? Ясно, что нет; тогда почему не предположить, что они суть одно и то же? Что время подобно змее, кусающей свой хвост?
— Значит, мы просто играем роли в навязанном нам сценарии, но к тому же повторяем их снова и снова до бесконечности? В сконструированном вами мироздании нет небес — один лишь невообразимый, нескончаемый ад.
Он пожал плечами.
— То, что тебе следует обрушивать на меня свои бурные словоизвержения
— это часть того, что ты называешь сценарием, Ходжинс. Не ты подбираешь слова, и не по своей воле ты их произносишь. Они вызываются тем, о чем я говорил. Тем, что, в свою очередь, тоже не более чем реакция на происходившее прежде.
Теряя позиции, я вынужден был прибегнуть к более простым аргументам.
— Ваше поведение противоречит вашим убеждениям.
Он презрительно фыркнул.
— Неразумное замечание, простительное лишь для автомата. Разве я могу вести себя иначе? Как и ты, я узник внешних раздражителей.
— Но разве не бессмысленно рисковать разориться и попасть в тюрьму, служа в Великой Армии, если никто не может изменить того, что было суждено?
— Бессмысленно или нет, но переживания и взгляды являются реакциями в той же мере, в какой и поступки. Я ничего не могу поделать с тем, что состою в подполье, так же, как ничего не могу поделать с дыханием, или сокращениями сердечной мышцы, или со смертью, когда она придет. Говорят, нет ничего обязательного, кроме смерти и налогов. На самом деле — все обязательно. Все, — повторил он твердо.
С сомнением покачав головой, я вновь принялся разбирать брошюры, которые должны были пойти на продажу как макулатура. Теория Тисса была неприступна; сама природа исходного тезиса делала бессмысленным любой наскок. В том, что теория неверна, я не сомневался, но неуязвимость заблуждения превращала это заблуждение в страшилище.
В воображении я спорил с Тиссом не меньше, нежели в действительности. Но даже и тогда, ничем, казалось бы, не стесняемый и не ограничиваемый, я не мог взять над ним верх. Почему, оглядываясь на Войну за Независимость Юга, он сожалеет о том, что могло бы быть, если не может быть никакого «могло бы быть»? Мысленно я спрашивал его об этом и знал, что он ответит; но — я ничего не мог с собой поделать — для меня этот ответ ответом не был. Ни в коей мере.
Логичная алогичность была лишь одним из множества противоречий натуры Тисса. Великая Армия, которой он посвятил себя, была жестокой организацией ожесточенных людей. Он и сам был сторонником насилия — нелегальная газета «Истинный американец» сходила с нашего станка, и я не раз видел скомканные гранки с крупно набранными предупреждениями: «Убирайся из города, конфедератский ПРИХВОСТЕНЬ, не то ВА ТЕБЯ ПОВЕСИТ!» И, однако, всякая непримиримость, кроме непримиримости в интеллектуальном поединке, была ему отвратительна; его свирепая мстительность по отношению к вигам и конфедератам объяснялась тем, что он жестоко страдал из-за кошмара, в который они ввергли страну.
Пондайбл и другие — все чем-то неуловимо похожие друг на друга, хоть бородатые, хоть нет — часто заходили в магазин по делам Великой Армии; уверен, многие поручения, по которым меня гоняли во все концы города, двигали — или предполагалось, что двигали — вперед дело освобождения. Те, кто расписывался в получении принесенного мною значком Х — а Тисс, по крайней мере, поначалу, был очень строг относительно уверенности в доставке, — не слишком-то походили на покупателей наших товаров.
Меня радовало, что, если исключить самую первую беседу с Пондайблом, никто не делал ни малейших попыток склонить меня к вступлению в ВА. Но в то же время я был озадачен и, признаюсь, слегка задет. Тисс, похоже, почувствовал это, потому что как-то раз ни с того ни с сего принялся излагать очередную доктрину, которая могла бы послужить мне косвенным объяснением.
— Существуют, Ходжинс, типы деятельные и типы созерцающие. Одни воздействуют, другие подвергаются воздействию. Одни изменяют ход событий, другие наблюдают его. Конечно же, — поспешил оговориться он, — я не плету метафизического вздора; когда я говорю, что деятельный тип изменяет ход событий, я всего лишь имею в виду, что он реагирует на полученное раздражение активно, в то время как созерцатель в тех же обстоятельствах реагирует пассивно — но оба типа реакций жестко обусловлены, детерминированы. На самом деле ход событий, разумеется, изменить невозможно.
— А почему один и тот же человек не может оказаться в какой-то момент действующим, а в другой — созерцающим? Я определенно слышал о людях действия, которые вдруг садились писать мемуары.
— Ты путаешь последействие с бездействием, Ходжинс. Это все равно, что путать рябь на поверхности пруда, в который бросили камень, с рябью на спокойной поверхности, которую никто никогда не тревожил. Нет, Ходжинс, эти типы абсолютно различны и не могут переходить один в другой. Шеф швейцарской полиции Карл Юнг, усовершенствовав и развив классификацию Ломброзо, показал, как деятельный тип всегда может быть достоверно определен.
Я чувствовал, что он говорит сущую чепуху, хотя никогда не читал Ломброзо и не слышал о полицейском начальнике Юнге.
— Деятельному типу созерцатель кажется бесполезным существом, а созерцателю человек действия кажется несколько смешным и ограниченным. Прирожденный созерцатель воспримет формирование кадрированных рот, назначения офицеров, секретные тренировки — все эти нешуточные усилия Великой Армии стать настоящей армией — как нечто невыносимо серьезное и отшатнется от них.
— Вы полагаете, я отношусь к созерцающему типу, мистер Тисс? — напрямик спросил я.
— Без сомнения, Ходжинс. Некоторые черты поначалу могут обмануть: глаза посажены широко, губы скорее узкие, чем полные, крылья носа приподняты — но все это дезавуируется более существенными признаками. Нет вопросов — Юнг определил бы тебя как созерцателя.
Если бы эти фантастические рассуждения и эта нелепая манера классифицировать людей по видам, как животных, могли освободить меня от необходимости решительно отказаться от вступления в Великую Армию, я был бы только рад. Но они совсем не умеряли моей тревоги по поводу того, что я
— пусть даже в самой незначительной степени — являюсь соучастником избиений, похищений и убийств;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32