Время, потраченное на эту операцию, сельские гефесты предпочли бы провести, подковывая лошадей, готовя полевой инвентарь к весне или просто пожевывая с отсутствующим видом травинку — и потому они вознаграждали себя, выставляя непомерный счет, чуть ли не двадцать пять, а то и все тридцать центов за каждый час работы; и перекладывали, таким образом, все тяготы своей сельской бедности и независимости на плечи бессмысленно богатого и великолепно беспомощного городского вояжера.
Эта блестящая возможность выпала, как я уже сказал, моему отцу осенью 1933 года; мне тогда было двенадцать. Водитель добрался до кузни, оставив донельзя раздраженного владельца минибиля одного в закрытой пассажирской кабине — как на необитаемом острове. Отец, с одинаковой сноровкой способен был починить и часы, и грабли; беглый осмотр минибиля убедил его, что единственный выход — это перетащить машину прямо к кузнечному горну, тогда можно будет нагреть и выправить пострадавшую деталь, отсоединить которую ни у кого не получалось. И водитель, и владелец, и отец не раз повторяли, как эта деталь называется, но всю свою жизнь я был настолько туп в подобных «практических» делах, что уже через десять минут не мог вспомнить названия; и уж подавно не могу через тридцать лет.
— Ходж, беги за кобылой и скачи к Джонсам. Да не седлай, езжай так. Попроси мистера Джонса одолжить мне его упряжку.
— Я дам мальчишке двадцатипятицентовик, если он вернется с упряжкой через двадцать минут, — добавил владелец минибиля, высунувшись из окна.
Не скажу, что я помчался, как ветер, поскольку занятие, которому я посвятил жизнь, внушило мне отвращение к преувеличениям и гиперболам; но я действительно шевелился быстрее, чем когда-либо прежде. Двадцатипятицентовик — круглый, сверкающий, серебряный! Мальчишка, которому подвернулась случайная работа, должен вкалывать целый день, чтобы получить столько! Взрослый зарабатывает столько не меньше, чем за полдня — если он, конечно, не на контракте и не работает сверхурочно. И это — мне! И это я смогу истратить его, как захочу!
Всю дорогу до конюшни я бежал. Вывел Бесси за повод, вскочил на ее широкую спину — а буйный поток грез с каждой секундой захватывал меня сильнее и сильнее. Со столь счастливо обретенной денежкой я мог бы, наверное, уговорить отца взять меня с собой в Поукипси, когда он поедет туда в следующий раз. В тамошних магазинах я мог бы отыскать несколько ярдов расписной хлопчатой ткани для матери, или для отца — коробку сигар, до которых он был большой охотник, но редко решался купить, или что-нибудь этакое, невообразимое, для Мэри Маккачн; она была года на три старше меня, и в последнее время тузиться с нею стало как-то особенно тревожно, но и особенно необходимо — втайне от всех, разумеется, чтобы не прослыть кисейной барышней, меряясь силой со слабой девчонкой, а не с другим пацаном.
В отличие от очень многих, я никогда не тратил денег даже на клочок лотерейного билета. Не только мои родители были безоговорочно против этого распространенного надувательства — я и сам чувствовал странное, пуританское отвращение к тому, чтобы дергать судьбу за хвост.
Но я мог пойти со всем своим капиталом в книжную и часовую лавку Ньюмена. Конечно, я не смог бы себе позволить какую-нибудь из последних английских или конфедератских книжек — даже романы, читать которые я считал ниже своего достоинства, стоили пятьдесят центов в оригинальном и тридцать — в нашем местном, пиратском издании; но какие сокровища таились под обложками двенадцатисполовинойцентовых перепечаток и десятицентовых классиков!
Бесси подо мной мерно шагала, а я мысленно витал над всею лавкой мистера Ньюмена, которую знал, как свои пять пальцев; я давно излазил ее вдоль и поперек под убаюкивающее тиканье иных его товаров, приносивших куда больший доход. Мой двадцатипятицентовик мог дать мне пару перепечаток, но я прочел бы их за пару вечеров и остался бы не богаче, чем прежде — покуда содержание не выветрилось бы у меня из головы и я не стал бы читать сызнова. Лучше, пожалуй, потратиться на приключенческие повести в мягких ярких обложках, где энергично и захватывающе рассказывается о жизни на Западе или о триумфальных победах в Войне за Юг. Правда, чуть ли не все они были написаны конфедератскими авторами, а я — скорее всего, благодаря деду Ходжинсу и матери — всем сердцем сочувствовал проигранному делу Шеридана, Шермана и Томаса. Но патриотизм не мог превратить мое сердце в камень, оно начинало трепетать при одном лишь виде ярких обложек, пусть бы и конфедератских; литература этого сорта попросту игнорировала границу, протянувшуюся до Тихого океана.
Я потрачу всю наличность, успел-таки окончательно решить я, даже не на пять томиков в бумажных переплетах, а на десять подержанных или уцененных; и тут вдруг сообразил, что еду как-то уж слишком долго. Потрясенный внезапным перелетом из немного затхлого сумрака тесной лавки Ньюмена к свету и простору, я огляделся и в полном смятении обнаружил, что Бесси даже и не думает везти меня к Джонсам, а просто прогуливается — в противоположном направлении.
Боюсь, это анекдот без соли. Для меня-то он был основательно посолен тем же вечером, когда, мало того, что я не получил обещанной монеты, меня от души выдрала ивовым прутом мать — отец, по своему обыкновению, меланхолично уклонился от выполнения отчего долга. Но из него — я имею в виду, из анекдота, конечно; а впрочем, и из прута тоже — можно уяснить на будущее, как я ухитрялся, гонясь за мечтой, упускать в реальном мире то, что, казалось, само шло в руки.
Моя уверенность, что книги являются существенной, и даже самой существенной, частью жизни, все крепла да крепла. Другие мальчишки двенадцати-тринадцати лет мечтали путешествовать в диких просторах Дакоты, Монтаны, Вайоминга, мечтали законтрактоваться в компанию, возглавляемую юной красавицей — это было одной из наипопулярнейших тем книжек в мягких обложках, мечтали искать сокровища, награбленные и спрятанные бандитами, или эмигрировать в Австралию либо Южно-Африканскую Республику. Иначе им уже с этих лет пришлось бы лицом к лицу столкнуться с реальностями контрактной системы, с тем, что им предстоит, как и их родителям, изо дня в день надрываться на ферме или в штучной торговле. Я хотел одного: чтобы мне дали читать.
Я понимал, что сия, так сказать, наглая претензия возмутительна и неслыханна. К тому же она была и практически невыполнима. Школа в Уоппингер-Фоллз, в глазах налогоплательщиков представлявшая собою весьма сомнительный пережиток времен обязательного классного присутствия, учила как можно меньшему как можно быстрее. Родителям необходима была вся энергия детей, чтобы выстоять или даже подкопить деньжат в надежде — как правило, иллюзорной — выкупиться из контракта. И мать, и учителя смотрели косо на мое стремление вести себя, будто я все еще дитя малое — в том возрасте, когда мои сверстники уже старались приносить семье реальную пользу.
Далее. Если бы я даже как-то ухитрился найти деньги на обучение, жалкая и захудалая Поукипсинская средняя школа-интернат, предназначенная для профессионального натаскиванья отпрысков местных богачей, отнюдь не была тем, чего я хотел. Не то, чтобы я уже точно мог сказать, чего именно хочу; я только чувствовал, что перспектива учиться коммерческим расчетам, составлению биржевых сводок и тому подобному совершенно не отвечает моим желаниям.
Денег ни на какой колледж у нас, разумеется, не было. Наше положение помаленьку все ухудшалось да ухудшалось; отец начал поговаривать о том, чтобы продать кузню и законтрактоваться. Мои мечты о Гарварде или Йеле были столь же праздными, сколь мечты отца о том, что вот мы соберем хороший урожай и выпутаемся из долгов. Я и не знал тогда — мне пришлось с этим столкнуться позже, — что колледжи неудержимо становятся культурным захолустьем и приходят в упадок, представляя собою разительный контраст с процветающими университетами Конфедерации или Европы. Обыватель уже спрашивал, зачем вообще нужны Соединенным Штатам колледжи; ведь те, кто их посещает, учатся лишь недовольству и сомнению в освященных временем устоях. Постоянный надзор за положением на факультетах, немедленное увольнение преподавателей, заподозренных в малейшем отходе от общепризнанных взглядов — все это, разумеется, не способствовало улучшению ситуации или повышению уровня преподавания.
Теперь, когда я вышел из возраста пОрок, мать лишь настойчиво, нескончаемо пилила меня за праздность и злостное потворство собственным прихотям.
— Мир суров, Ходж, и никто никогда ничего не даст тебе даром. Твой отец ко всему относился легко — слишком легко, и это частенько шло ему во вред, — но даже он всегда понимал, в чем его долг.
— Да, мэм, — вежливо отвечал я, не вполне соображая, куда она клонит.
— Упорный, честный труд — вот единственное, что достойно человека. Никаких надежд на чудеса, никаких миражей. Каждодневно трудись и во что бы то ни стало оставайся свободным. Ты не должен зависеть ни от людей, ни от обстоятельств. И ты не должен сваливать на них вину, если по своей нерадивости в чем-то не успел. Будь сам себе хозяином. Только так ты добьешься того, чего хочешь.
Она говорила об ответственности и долге так, будто это гирьки для взвешивания ценности человека; но предметы более возвышенные, вроде любви или сострадания, не упоминались никогда. Не хочу сказать, что мы были какой-то особенно пуританской семьей; я знал, что наши соседи волей-неволей смотрят на мир столь же сурово. Это я постоянно был виноватым и оттого беззащитным; не только из-за желания продолжать учиться, но из-за чего-то еще — неопределенного, но возмущавшего мою мать настолько, что она не могла простить меня ни на минуту.
Детские мои потасовки с Мэри Маккачн имели самые естественные последствия, но в один прекрасный день она сочла, что я слишком молод для нее, и обратила свои зазывные взоры куда-то в другую сторону. Я, в свою очередь, приударил за Агнес Джонс — очаровательной юной женщиной, вдруг вылупившейся из худющей пацанки, которую я всегда мелко видел. Агнес отнеслась к моим устремлениям сочувственно и поощряла меня, как могла. Однако ее планы относительно моего будущего сводились к тому, что вот я на ней женюсь и примусь помогать ее папеньке на ферме — а на такую карьеру я мог рассчитывать и дома.
Конечно, я и сам был не подарок: я с аппетитом ел трижды в день и привык спать в кровати. Я прекрасно знал, как на меня смотрят и как усмехаются. Здоровенный увалень семнадцати лет, ленивый настолько, что палец о палец не ударит; только шляется туда-сюда, витая в облаках, или лежит, уткнувшись носом в книжку. Ах, жаль, жаль, ведь Бэкмэйкеры — такие трудолюбивые люди! Могу себе представить, как на фоне общей моей расхлябанности поразила бы мою мать та энергия, с которой я обращался с Агнес.
Да нет, я вовсе не был растленным малым и не слишком отличался от других парней из Уоппингер-фоллз, которые мало того, что срывали цветы удовольствий везде, где могли, но зачастую делали это силком, а не уговором. Я не обдумывал этого специально и подробно, но ощущал едва ли не все время, насколько, в сущности, мир вокруг меня скуден любовью. Непререкаемая традиция поздних браков породила идиотски раздутое преклонение перед целомудрием, имевшее два следствия: во-первых, за поруганную честь сестер и дочерей неукоснительно мстили, и общество не делало ни малейших попыток помешать самосудам, а во-вторых, тайные связи, по скотски теша тщеславие, стали еще слаще. Но и возмездие, и распутство совершались как бы машинально, они вызывались ситуациями, а не страстями. Возрожденцы — а мы, сельские жители, от всей души любили этих странников, которые время от времени появлялись у нас, чтобы поведать нам, сколь мы грешны — осуждали нас за распущенность и ставили нам в пример добродетели наших дедов и прадедов. Мы внимали их советам — но с поправками, которые делали эти советы приемлемыми для нас; конечно, странники совсем не того хотели.
А вот как я последовал наставлению матери быть себе хозяином. Долг по отношению к ней и к отцу лучше всего, видимо, было уплатить, освободив их от тяжкой необходимости содержать меня — ведь я не чувствовал себя способным начать содержать их. Мысль о том, что у меня перед родителями есть еще и моральные обязательства, долго сидела гвоздем у меня в голове; я сомневался, вправе ли поступить по отношению к ним так, как велел долг практический. По отношению же к Агнес я не чувствовал ровно никаких обязательств.
Через несколько месяцев после того, как мне исполнилось семнадцать, я завернул три любимых книги в свою свежую, белую хлопчатобумажную рубашку и, романтичнейшим образом пожелав Агнес счастливо оставаться — возьмись за нас ее отец, сбылись бы, конечно, ее представления о счастье, а не мои, — оставил Уоппингер-фоллз и отправился в Нью-Йорк.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Эта блестящая возможность выпала, как я уже сказал, моему отцу осенью 1933 года; мне тогда было двенадцать. Водитель добрался до кузни, оставив донельзя раздраженного владельца минибиля одного в закрытой пассажирской кабине — как на необитаемом острове. Отец, с одинаковой сноровкой способен был починить и часы, и грабли; беглый осмотр минибиля убедил его, что единственный выход — это перетащить машину прямо к кузнечному горну, тогда можно будет нагреть и выправить пострадавшую деталь, отсоединить которую ни у кого не получалось. И водитель, и владелец, и отец не раз повторяли, как эта деталь называется, но всю свою жизнь я был настолько туп в подобных «практических» делах, что уже через десять минут не мог вспомнить названия; и уж подавно не могу через тридцать лет.
— Ходж, беги за кобылой и скачи к Джонсам. Да не седлай, езжай так. Попроси мистера Джонса одолжить мне его упряжку.
— Я дам мальчишке двадцатипятицентовик, если он вернется с упряжкой через двадцать минут, — добавил владелец минибиля, высунувшись из окна.
Не скажу, что я помчался, как ветер, поскольку занятие, которому я посвятил жизнь, внушило мне отвращение к преувеличениям и гиперболам; но я действительно шевелился быстрее, чем когда-либо прежде. Двадцатипятицентовик — круглый, сверкающий, серебряный! Мальчишка, которому подвернулась случайная работа, должен вкалывать целый день, чтобы получить столько! Взрослый зарабатывает столько не меньше, чем за полдня — если он, конечно, не на контракте и не работает сверхурочно. И это — мне! И это я смогу истратить его, как захочу!
Всю дорогу до конюшни я бежал. Вывел Бесси за повод, вскочил на ее широкую спину — а буйный поток грез с каждой секундой захватывал меня сильнее и сильнее. Со столь счастливо обретенной денежкой я мог бы, наверное, уговорить отца взять меня с собой в Поукипси, когда он поедет туда в следующий раз. В тамошних магазинах я мог бы отыскать несколько ярдов расписной хлопчатой ткани для матери, или для отца — коробку сигар, до которых он был большой охотник, но редко решался купить, или что-нибудь этакое, невообразимое, для Мэри Маккачн; она была года на три старше меня, и в последнее время тузиться с нею стало как-то особенно тревожно, но и особенно необходимо — втайне от всех, разумеется, чтобы не прослыть кисейной барышней, меряясь силой со слабой девчонкой, а не с другим пацаном.
В отличие от очень многих, я никогда не тратил денег даже на клочок лотерейного билета. Не только мои родители были безоговорочно против этого распространенного надувательства — я и сам чувствовал странное, пуританское отвращение к тому, чтобы дергать судьбу за хвост.
Но я мог пойти со всем своим капиталом в книжную и часовую лавку Ньюмена. Конечно, я не смог бы себе позволить какую-нибудь из последних английских или конфедератских книжек — даже романы, читать которые я считал ниже своего достоинства, стоили пятьдесят центов в оригинальном и тридцать — в нашем местном, пиратском издании; но какие сокровища таились под обложками двенадцатисполовинойцентовых перепечаток и десятицентовых классиков!
Бесси подо мной мерно шагала, а я мысленно витал над всею лавкой мистера Ньюмена, которую знал, как свои пять пальцев; я давно излазил ее вдоль и поперек под убаюкивающее тиканье иных его товаров, приносивших куда больший доход. Мой двадцатипятицентовик мог дать мне пару перепечаток, но я прочел бы их за пару вечеров и остался бы не богаче, чем прежде — покуда содержание не выветрилось бы у меня из головы и я не стал бы читать сызнова. Лучше, пожалуй, потратиться на приключенческие повести в мягких ярких обложках, где энергично и захватывающе рассказывается о жизни на Западе или о триумфальных победах в Войне за Юг. Правда, чуть ли не все они были написаны конфедератскими авторами, а я — скорее всего, благодаря деду Ходжинсу и матери — всем сердцем сочувствовал проигранному делу Шеридана, Шермана и Томаса. Но патриотизм не мог превратить мое сердце в камень, оно начинало трепетать при одном лишь виде ярких обложек, пусть бы и конфедератских; литература этого сорта попросту игнорировала границу, протянувшуюся до Тихого океана.
Я потрачу всю наличность, успел-таки окончательно решить я, даже не на пять томиков в бумажных переплетах, а на десять подержанных или уцененных; и тут вдруг сообразил, что еду как-то уж слишком долго. Потрясенный внезапным перелетом из немного затхлого сумрака тесной лавки Ньюмена к свету и простору, я огляделся и в полном смятении обнаружил, что Бесси даже и не думает везти меня к Джонсам, а просто прогуливается — в противоположном направлении.
Боюсь, это анекдот без соли. Для меня-то он был основательно посолен тем же вечером, когда, мало того, что я не получил обещанной монеты, меня от души выдрала ивовым прутом мать — отец, по своему обыкновению, меланхолично уклонился от выполнения отчего долга. Но из него — я имею в виду, из анекдота, конечно; а впрочем, и из прута тоже — можно уяснить на будущее, как я ухитрялся, гонясь за мечтой, упускать в реальном мире то, что, казалось, само шло в руки.
Моя уверенность, что книги являются существенной, и даже самой существенной, частью жизни, все крепла да крепла. Другие мальчишки двенадцати-тринадцати лет мечтали путешествовать в диких просторах Дакоты, Монтаны, Вайоминга, мечтали законтрактоваться в компанию, возглавляемую юной красавицей — это было одной из наипопулярнейших тем книжек в мягких обложках, мечтали искать сокровища, награбленные и спрятанные бандитами, или эмигрировать в Австралию либо Южно-Африканскую Республику. Иначе им уже с этих лет пришлось бы лицом к лицу столкнуться с реальностями контрактной системы, с тем, что им предстоит, как и их родителям, изо дня в день надрываться на ферме или в штучной торговле. Я хотел одного: чтобы мне дали читать.
Я понимал, что сия, так сказать, наглая претензия возмутительна и неслыханна. К тому же она была и практически невыполнима. Школа в Уоппингер-Фоллз, в глазах налогоплательщиков представлявшая собою весьма сомнительный пережиток времен обязательного классного присутствия, учила как можно меньшему как можно быстрее. Родителям необходима была вся энергия детей, чтобы выстоять или даже подкопить деньжат в надежде — как правило, иллюзорной — выкупиться из контракта. И мать, и учителя смотрели косо на мое стремление вести себя, будто я все еще дитя малое — в том возрасте, когда мои сверстники уже старались приносить семье реальную пользу.
Далее. Если бы я даже как-то ухитрился найти деньги на обучение, жалкая и захудалая Поукипсинская средняя школа-интернат, предназначенная для профессионального натаскиванья отпрысков местных богачей, отнюдь не была тем, чего я хотел. Не то, чтобы я уже точно мог сказать, чего именно хочу; я только чувствовал, что перспектива учиться коммерческим расчетам, составлению биржевых сводок и тому подобному совершенно не отвечает моим желаниям.
Денег ни на какой колледж у нас, разумеется, не было. Наше положение помаленьку все ухудшалось да ухудшалось; отец начал поговаривать о том, чтобы продать кузню и законтрактоваться. Мои мечты о Гарварде или Йеле были столь же праздными, сколь мечты отца о том, что вот мы соберем хороший урожай и выпутаемся из долгов. Я и не знал тогда — мне пришлось с этим столкнуться позже, — что колледжи неудержимо становятся культурным захолустьем и приходят в упадок, представляя собою разительный контраст с процветающими университетами Конфедерации или Европы. Обыватель уже спрашивал, зачем вообще нужны Соединенным Штатам колледжи; ведь те, кто их посещает, учатся лишь недовольству и сомнению в освященных временем устоях. Постоянный надзор за положением на факультетах, немедленное увольнение преподавателей, заподозренных в малейшем отходе от общепризнанных взглядов — все это, разумеется, не способствовало улучшению ситуации или повышению уровня преподавания.
Теперь, когда я вышел из возраста пОрок, мать лишь настойчиво, нескончаемо пилила меня за праздность и злостное потворство собственным прихотям.
— Мир суров, Ходж, и никто никогда ничего не даст тебе даром. Твой отец ко всему относился легко — слишком легко, и это частенько шло ему во вред, — но даже он всегда понимал, в чем его долг.
— Да, мэм, — вежливо отвечал я, не вполне соображая, куда она клонит.
— Упорный, честный труд — вот единственное, что достойно человека. Никаких надежд на чудеса, никаких миражей. Каждодневно трудись и во что бы то ни стало оставайся свободным. Ты не должен зависеть ни от людей, ни от обстоятельств. И ты не должен сваливать на них вину, если по своей нерадивости в чем-то не успел. Будь сам себе хозяином. Только так ты добьешься того, чего хочешь.
Она говорила об ответственности и долге так, будто это гирьки для взвешивания ценности человека; но предметы более возвышенные, вроде любви или сострадания, не упоминались никогда. Не хочу сказать, что мы были какой-то особенно пуританской семьей; я знал, что наши соседи волей-неволей смотрят на мир столь же сурово. Это я постоянно был виноватым и оттого беззащитным; не только из-за желания продолжать учиться, но из-за чего-то еще — неопределенного, но возмущавшего мою мать настолько, что она не могла простить меня ни на минуту.
Детские мои потасовки с Мэри Маккачн имели самые естественные последствия, но в один прекрасный день она сочла, что я слишком молод для нее, и обратила свои зазывные взоры куда-то в другую сторону. Я, в свою очередь, приударил за Агнес Джонс — очаровательной юной женщиной, вдруг вылупившейся из худющей пацанки, которую я всегда мелко видел. Агнес отнеслась к моим устремлениям сочувственно и поощряла меня, как могла. Однако ее планы относительно моего будущего сводились к тому, что вот я на ней женюсь и примусь помогать ее папеньке на ферме — а на такую карьеру я мог рассчитывать и дома.
Конечно, я и сам был не подарок: я с аппетитом ел трижды в день и привык спать в кровати. Я прекрасно знал, как на меня смотрят и как усмехаются. Здоровенный увалень семнадцати лет, ленивый настолько, что палец о палец не ударит; только шляется туда-сюда, витая в облаках, или лежит, уткнувшись носом в книжку. Ах, жаль, жаль, ведь Бэкмэйкеры — такие трудолюбивые люди! Могу себе представить, как на фоне общей моей расхлябанности поразила бы мою мать та энергия, с которой я обращался с Агнес.
Да нет, я вовсе не был растленным малым и не слишком отличался от других парней из Уоппингер-фоллз, которые мало того, что срывали цветы удовольствий везде, где могли, но зачастую делали это силком, а не уговором. Я не обдумывал этого специально и подробно, но ощущал едва ли не все время, насколько, в сущности, мир вокруг меня скуден любовью. Непререкаемая традиция поздних браков породила идиотски раздутое преклонение перед целомудрием, имевшее два следствия: во-первых, за поруганную честь сестер и дочерей неукоснительно мстили, и общество не делало ни малейших попыток помешать самосудам, а во-вторых, тайные связи, по скотски теша тщеславие, стали еще слаще. Но и возмездие, и распутство совершались как бы машинально, они вызывались ситуациями, а не страстями. Возрожденцы — а мы, сельские жители, от всей души любили этих странников, которые время от времени появлялись у нас, чтобы поведать нам, сколь мы грешны — осуждали нас за распущенность и ставили нам в пример добродетели наших дедов и прадедов. Мы внимали их советам — но с поправками, которые делали эти советы приемлемыми для нас; конечно, странники совсем не того хотели.
А вот как я последовал наставлению матери быть себе хозяином. Долг по отношению к ней и к отцу лучше всего, видимо, было уплатить, освободив их от тяжкой необходимости содержать меня — ведь я не чувствовал себя способным начать содержать их. Мысль о том, что у меня перед родителями есть еще и моральные обязательства, долго сидела гвоздем у меня в голове; я сомневался, вправе ли поступить по отношению к ним так, как велел долг практический. По отношению же к Агнес я не чувствовал ровно никаких обязательств.
Через несколько месяцев после того, как мне исполнилось семнадцать, я завернул три любимых книги в свою свежую, белую хлопчатобумажную рубашку и, романтичнейшим образом пожелав Агнес счастливо оставаться — возьмись за нас ее отец, сбылись бы, конечно, ее представления о счастье, а не мои, — оставил Уоппингер-фоллз и отправился в Нью-Йорк.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32