— Большой палец он оставил торчать и, поколебавшись, спросил: — Доводилось тебе слышать о Великой Армии?
— Кому ж не доводилось? Не вижу большой разницы между нею и обычными гангстерами.
— Почему ты так сказал?
— Ну… все это знают.
— Ах все? Может они не правы, а? Да оглянись ты вокруг! Вспомни, что Легион Конфедерации плюет на законы Соединенных Штатов! Что, по-твоему, нужно делать с теми, кто приезжает сюда из держав и ходит у нас по головам? Или с вигами, которые мухлюют тут ради них?
— Не знаю, — сказал я. Не убивать же.
— Убивать, — повторил он. — Это всего лишь слово, Ходж. Что ты захочешь им назвать — то им и называется. Когда во время войны солдаты Союза пытались спасти страну от распада — это не называлось убийством. Когда сейчас кого-то вешают за изнасилование или подделку монеты — это не называется убийством. Великая Армия убийств не совершает.
Я смолчал.
— Да, конечно, случается всякое. Не стану отрицать. Возможно, с вигами, предавшими народ, или с агентами Конфедерации они иногда обходятся более круто, чем хотели бы — но ведь из живой свиньи бекон не приготовишь. Главная-то суть в том, что только Великая Армия до сих пор пытается вытащить страну из грязи. Сделать ее такой, какой она была. За какую дрались на войне.
Не знаю, то ли во мне проснулся дедушка Бэкмэйкер, то ли очень уж болело сердце за несчастное существо, с которым я на миг повстречался три дня назад — но что-то заставило меня спросить:
— А равные права неграм они собираются предоставить?
Пондайбл резко отшатнулся; по лицу его было видно, что он шокирован.
— Капля дегтя в крови, парень, а? Н-ну… — снова наклонившись вперед, он некоторое время испытующе разглядывал мое лицо. — Нет. Вижу, что нет. Просто тебе пора взрослеть — и выкинуть из башки кой-какие глупости. Ты еще не понимаешь. Если бы не аболиционисты, мы бы выиграли войну.
Может, и так? Я слышал подобные высказывания достаточно часто, и сомневаться в них было бы слишком самонадеянным с моей стороны.
Черномазых лучше предоставить самим себе, — сказал Пондайбл. — Здесь они никогда не выбьются в люди. Черных и белых нельзя перемешивать. Оставь эти идеи, Ходж; и так дел будет выше крыши. Вытурить иностранцев, проучить их прихвостней, поднять страну.
— Так вы пытаетесь убедить меня вступить в Великую Армию?
Пондайбл не спеша допил пиво и лишь тогда произнес:
— Я не буду тебе отвечать, парень. Давай считать, что я просто хочу привести тебя туда, где ты сможешь ночевать, три раза в день есть и получать кое-какое образование, раз уж ты так до него охоч. Пошли.
4. ТИСС
Он привел меня в магазин на Астор-плэйс, в нем торговали книгами и канцелярскими принадлежностями, а в подвале располагалась типография. Человек, которому он меня представил, был владельцем магазина. Звали его Роджер Тисс. Я провел там почти шесть лет; когда я уходил, ни магазин, ни то, что в нем находилось, ни сам Тисс не изменились ничуть, словно время было над ними не властно.
Я видел, как книги продавали, как покупали другие, чтобы поставить их в освободившиеся гнезда на полках или пачками свалить на пол. Я помогал привозить множество рулонов сульфидной бумаги и бутылей с типографской краской, я разнес бесчисленное множество упаковок с еще непросохшими брошюрами, плакатами, бланками и конвертами. Через мои руки проходили ленты для пишущих машинок, перья для авторучек, гроссбухи и ежедневные отчеты, линейки, зажимы для бумаг, формы для официальных документов, кубы стирательных резинок… И постоянный, непобедимый беспорядок, неисчислимые тома с одинаково загнутыми уголками страниц, подсобки, где все нагромождено раз и навсегда так, что не найти ничего, неизменные наборные кассы со шрифтами — казалось, это впечатано намертво в мои шесть лет, да еще припорошено тонким слоем пыли, у которой даже на самую яростную уборку одна реакция: подняться в воздух и, подождав, когда я уйду, опуститься на свое насиженное, вечное место.
Роджер Тисс стал на шесть лет старше, и лишь присущей молодому взгляду нечуткостью могу я объяснить то, что не заметил ни малейших признаков его старения. Подобно Пондайблу и, как я выяснил яснее, многим другим бойцам Великой Армии, он носил бороду. Борода всегда была аккуратно расчесана, ухожена — но волосы были мертвенными, как проволока, и седыми. Над бородой и на лбу Тисса пролегли глубокие морщины; в них въелась книжная и типографская пыль. Но ни на бороде, ни на морщинах ваш взгляд не задержался бы надолго, потому что внимание ваше приковали бы его глаза — большие, темные, жестокие и сострадающие одновременно. В первый момент вы могли бы с пренебрежением увидеть в Тиссе лишь низкорослого, сутулого, неопрятного наборщика — если бы не эти глаза, находившиеся в разительном противоречии со всем остальным его обликом.
— Обокрали и избили? — нелепо переставив последовательность событий, сказал он, когда Пондайбл представил меня и вкратце обрисовал мое положение. — Собаки жрут собак, а кто может, тот выживает. Бэкмэйкер, да? Это американская фамилия?
Я ответил, что, насколько я знаю — да.
— Ладно, ладно, не будем слишком углубляться. Значит, ты хочешь учиться. Почему?
Почему… Вопрос был слишком серьезен, чтобы так вот сразу на него ответить. Но ответа ждали.
— Потому что мне кажется, нет ничего важнее.
— Неверно, — с торжеством сказал Тисс. — Неверно и надуманно. Поскольку, в конечном счете, в жизни нет ничего важного, то и сравнивать одно с другим не имеет смысла. Книги — пустая игра человеческого ума.
Я решился возразить.
— Но вы же именно книгами занимаетесь.
— Я живу, и я умру. Но это совершенно не значит, что я одобряю жизнь или смерть. Ладно, хочешь так хочешь, тут я ничего не могу поделать. Здесь тебе будет не хуже, чем где-нибудь еще.
— Благодарю вас, сэр.
— Благодарность, Ходжинс, — ни тогда, ни впоследствии он не снисходил до свойского «Ходж», точно так же, как я даже в мыслях не именовал его иначе, как «Мистер Тисс», — благодарность, Ходжинс, есть чувство, неприятное и тому, кто дает, и тому, кто берет. Мы делаем то, что должны; а благодарность, жалость, любовь, ненависть — все это лицемерие. Оно нам ни к чему.
Это утверждение заставило меня задуматься.
— Значит, так, — проговорил он. Я даю тебе пропитание и крышу над головой, учу ремеслу наборщика и предоставляю право пользоваться книгами. Денег платить не буду; можешь их красть у меня, если прижмет. Здесь ты за четыре месяца сможешь узнать все, чему в колледже учат четыре года — если ты по-прежнему считаешь, что хочешь именно учиться. Можешь также не узнать ничего. Ты будешь делать ту работу, которую, на мой взгляд, нужно сделать; как только тебе здесь перестанет нравиться, ты волен уйти.
Вот так наш договор — если, конечно, категоричное заявление одной из договаривающихся сторон можно назвать договором — был заключен уже через десять минут после того, как Тисс впервые меня увидел. На целых шесть лет магазин стал мне и домом, и школой, а Роджер Тисс — и работодателем, и учителем, и отцом. Другом он мне никогда не был. Скорее — противником. Я уважал его, уважал тем больше, чем лучше узнавал, но чувство это было очень двойственным и относилось лишь к тем его качествам, которые сам он презирал. Мне отвратительны были его идеи, его философия и многие его поступки; отвращение росло и росло, и наконец я оказался не в состоянии находиться с этим человеком рядом. Но не буду забегать вперед.
Тисс знал толк в книгах. Не только как книготорговец — переплет, формат, издание, цена — но как ученый. Несомненно он прочел их множество, по любому мыслимому предмету, в том числе по многим, совершенно не пригодным для практического применения. Помню долгую лекцию по геральдике, пересыпанную выражениями вроде «золотой цвет игрекообразных полос, украшенных крестами пэтэй-фитчэй, или диагональных справа налево полос парадного щита», «склоненные фузеи, соединенные концами стволов на горизонтальной полосе, пересекающей щит посередине, цвет красный» или «черные львы, вставшие на дыбы, поясное изображение». К подобной эрудиции, как и ко всякой эрудиции вообще, сам он относился презрительно. Когда я спросил его, зачем он дает себе труд копить эти сведения, он парировал: «Зачем ты даешь себе труд копить мозоли, Ходжинс?»
И как типограф он был таким же; ему мало было чисто отпечатать страницу — нет, он мог тратить часы, и так, и этак располагая на бумаге какие-нибудь лишь самому автору интересные банальности, пока не получал наконец удовлетворявший его оттиск. Он и сам много писал: стихи, эссе, манифесты; тут же набирал, делал один оттиск, который прочитывал — всегда с бесстрастным лицом — и немедленно уничтожал, предварительно смешав набор.
Я спал на тюфяке, который на день убирал под один из прилавков. У Тисса была вряд ли намного более удобная кушетка, стоявшая внизу, у горизонтального пресса. Каждое утро до открытия магазина Тисс посылал меня на конке через весь город на Вашингтонский рынок купить шесть фунтов говядины — а в субботу двенадцать, поскольку рынок, в отличие от магазина, по воскресеньям был закрыт. Всегда нужно было брать одно и то же — бычье или коровье сердце; и чтобы мясник нарезал его тонкими ломтями. Когда я прожил с Тиссом достаточно долго, чтобы пища эта успела приестся, но еще не достаточно долго, чтобы понять, насколько он упрям, я умолял его позволить мне хоть изредка вместо говядины брать свинину или баранину или хотя бы просто сменить сердце на мозги или рубец, которые даже дешевле. Он неизменно отвечал: «Сердце, Ходжинс. Купи сердце. Это самая полезная пища.»
Пока я выполнял это неизменное задание, Тисс покупал три каравая вчерашнего хлеба, еще довольно съедобного; когда я возвращался, он брал длинную двузубую вилку — она представляла собой нашу единственную кухонную утварь, ибо в заведении не было ни ножей, ни тарелок — и, насадив на эту утварь ломоть сердца, держал его над пламенем газового светильника до тех пор, пока ломоть не покрывался копотью и не обугливался слегка. Сказать, что он при этом прожаривался, было бы слишком громко. Мы разламывали каравай и, держа кусок хлеба в одной руке и ломоть сердца в другой, трапезничали: по фунту мяса и половине каравая на завтрак, на обед и на ужин.
— Только человек настолько дик, чтобы питаться падалью, — изрекал Тисс, энергично жуя. — Какой лев или тигр будет есть старую, гниющую убоину? Какой стервятник, какая гиена сравнится с нами в убожестве? Не-ет, все мы людоеды в душе. Мы едим своих богов.
— Это фигура речи или поэтический образ, мистер Тисс? Я полагаю, все это не относится, например, к пшенице, зерна которой сеятель, так сказать, убивает и затем хоронит в земле?
— Ты думаешь, боги создавались по образу и подобию Джона Ячменное Зерно, а не Джон Ячменное Зерно по их образу и подобию, чтобы навеки утаить от нас их судьбу? Боюсь, ты слишком высокого мнения о человечестве, Ходжинс. Оно не оправдывает твоего доверия.
— Тогда я, наверное, не вполне понимаю, что вы называете богами.
— Воплощения и персонификации человеческих идеалов. Добро, правда, красота — с крылышками на пятках или бычьим туловищем.
— А как же… ну, Хронос? Или Сатана?
Явно удовлетворенный, он слизнул с пальцев мясной сок.
— Сатана. Великолепный пример. В нем воплотилось тщетное стремление человека пойти наперекор божественному предначертанию, бросить вызов ему — разумеется, Ходжинс, я употребляю слово «божественный» в ироническом смысле. Кто из нас в глубине души не восхищается Люцифером и не преклоняется перед ним? А сделав бога из дьявола, мы каждый день едим его, едим двояко: не жуя, глотаем миф о его враждебности нам — хотя настоящего друга у нас никогда не было, и в то же время отлично перевариваем его великий завет: гордость, пытливость, сила. Ты по себе знаешь, как он подбрасывает интересные мысли в пустые головы — чтобы было о чем поразмыслить. Пошли работать.
Да, мне приходилось работать — но Тисс вовсе не был жестоким и бессердечным хозяином. В 1938-44 годах, когда страна все больше превращалась в колонию, немного в ней можно было отыскать работодателей, столь снисходительных к своим рабочим. Я много читал, читал всегда, когда мне этого хотелось; и, несмотря на язвительные замечания по поводу образования вообще, Тисс потакал мне и даже доходил до того, что, если заинтересовавшей меня книги не обнаруживалось в его обширных залежах, он разрешал мне взять ее у кого-нибудь из своих конкурентов и записывал это на свой счет.
И, отправляя меня куда-нибудь с поручением, он никогда не требовал, чтобы я вернулся точно к такому-то времени. Знакомясь с городом, я продолжал бродить, как если бы у меня вообще не было никаких дел. А если мне вдруг случалось обнаружить, что в Нью-Йорке есть девушки, глядящие не без благосклонности на длинного паренька, хотя от него до сих пор еще несет деревней, Тисс никогда не интересовался, почему путь длиной в полмили занял у меня несколько часов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
— Кому ж не доводилось? Не вижу большой разницы между нею и обычными гангстерами.
— Почему ты так сказал?
— Ну… все это знают.
— Ах все? Может они не правы, а? Да оглянись ты вокруг! Вспомни, что Легион Конфедерации плюет на законы Соединенных Штатов! Что, по-твоему, нужно делать с теми, кто приезжает сюда из держав и ходит у нас по головам? Или с вигами, которые мухлюют тут ради них?
— Не знаю, — сказал я. Не убивать же.
— Убивать, — повторил он. — Это всего лишь слово, Ходж. Что ты захочешь им назвать — то им и называется. Когда во время войны солдаты Союза пытались спасти страну от распада — это не называлось убийством. Когда сейчас кого-то вешают за изнасилование или подделку монеты — это не называется убийством. Великая Армия убийств не совершает.
Я смолчал.
— Да, конечно, случается всякое. Не стану отрицать. Возможно, с вигами, предавшими народ, или с агентами Конфедерации они иногда обходятся более круто, чем хотели бы — но ведь из живой свиньи бекон не приготовишь. Главная-то суть в том, что только Великая Армия до сих пор пытается вытащить страну из грязи. Сделать ее такой, какой она была. За какую дрались на войне.
Не знаю, то ли во мне проснулся дедушка Бэкмэйкер, то ли очень уж болело сердце за несчастное существо, с которым я на миг повстречался три дня назад — но что-то заставило меня спросить:
— А равные права неграм они собираются предоставить?
Пондайбл резко отшатнулся; по лицу его было видно, что он шокирован.
— Капля дегтя в крови, парень, а? Н-ну… — снова наклонившись вперед, он некоторое время испытующе разглядывал мое лицо. — Нет. Вижу, что нет. Просто тебе пора взрослеть — и выкинуть из башки кой-какие глупости. Ты еще не понимаешь. Если бы не аболиционисты, мы бы выиграли войну.
Может, и так? Я слышал подобные высказывания достаточно часто, и сомневаться в них было бы слишком самонадеянным с моей стороны.
Черномазых лучше предоставить самим себе, — сказал Пондайбл. — Здесь они никогда не выбьются в люди. Черных и белых нельзя перемешивать. Оставь эти идеи, Ходж; и так дел будет выше крыши. Вытурить иностранцев, проучить их прихвостней, поднять страну.
— Так вы пытаетесь убедить меня вступить в Великую Армию?
Пондайбл не спеша допил пиво и лишь тогда произнес:
— Я не буду тебе отвечать, парень. Давай считать, что я просто хочу привести тебя туда, где ты сможешь ночевать, три раза в день есть и получать кое-какое образование, раз уж ты так до него охоч. Пошли.
4. ТИСС
Он привел меня в магазин на Астор-плэйс, в нем торговали книгами и канцелярскими принадлежностями, а в подвале располагалась типография. Человек, которому он меня представил, был владельцем магазина. Звали его Роджер Тисс. Я провел там почти шесть лет; когда я уходил, ни магазин, ни то, что в нем находилось, ни сам Тисс не изменились ничуть, словно время было над ними не властно.
Я видел, как книги продавали, как покупали другие, чтобы поставить их в освободившиеся гнезда на полках или пачками свалить на пол. Я помогал привозить множество рулонов сульфидной бумаги и бутылей с типографской краской, я разнес бесчисленное множество упаковок с еще непросохшими брошюрами, плакатами, бланками и конвертами. Через мои руки проходили ленты для пишущих машинок, перья для авторучек, гроссбухи и ежедневные отчеты, линейки, зажимы для бумаг, формы для официальных документов, кубы стирательных резинок… И постоянный, непобедимый беспорядок, неисчислимые тома с одинаково загнутыми уголками страниц, подсобки, где все нагромождено раз и навсегда так, что не найти ничего, неизменные наборные кассы со шрифтами — казалось, это впечатано намертво в мои шесть лет, да еще припорошено тонким слоем пыли, у которой даже на самую яростную уборку одна реакция: подняться в воздух и, подождав, когда я уйду, опуститься на свое насиженное, вечное место.
Роджер Тисс стал на шесть лет старше, и лишь присущей молодому взгляду нечуткостью могу я объяснить то, что не заметил ни малейших признаков его старения. Подобно Пондайблу и, как я выяснил яснее, многим другим бойцам Великой Армии, он носил бороду. Борода всегда была аккуратно расчесана, ухожена — но волосы были мертвенными, как проволока, и седыми. Над бородой и на лбу Тисса пролегли глубокие морщины; в них въелась книжная и типографская пыль. Но ни на бороде, ни на морщинах ваш взгляд не задержался бы надолго, потому что внимание ваше приковали бы его глаза — большие, темные, жестокие и сострадающие одновременно. В первый момент вы могли бы с пренебрежением увидеть в Тиссе лишь низкорослого, сутулого, неопрятного наборщика — если бы не эти глаза, находившиеся в разительном противоречии со всем остальным его обликом.
— Обокрали и избили? — нелепо переставив последовательность событий, сказал он, когда Пондайбл представил меня и вкратце обрисовал мое положение. — Собаки жрут собак, а кто может, тот выживает. Бэкмэйкер, да? Это американская фамилия?
Я ответил, что, насколько я знаю — да.
— Ладно, ладно, не будем слишком углубляться. Значит, ты хочешь учиться. Почему?
Почему… Вопрос был слишком серьезен, чтобы так вот сразу на него ответить. Но ответа ждали.
— Потому что мне кажется, нет ничего важнее.
— Неверно, — с торжеством сказал Тисс. — Неверно и надуманно. Поскольку, в конечном счете, в жизни нет ничего важного, то и сравнивать одно с другим не имеет смысла. Книги — пустая игра человеческого ума.
Я решился возразить.
— Но вы же именно книгами занимаетесь.
— Я живу, и я умру. Но это совершенно не значит, что я одобряю жизнь или смерть. Ладно, хочешь так хочешь, тут я ничего не могу поделать. Здесь тебе будет не хуже, чем где-нибудь еще.
— Благодарю вас, сэр.
— Благодарность, Ходжинс, — ни тогда, ни впоследствии он не снисходил до свойского «Ходж», точно так же, как я даже в мыслях не именовал его иначе, как «Мистер Тисс», — благодарность, Ходжинс, есть чувство, неприятное и тому, кто дает, и тому, кто берет. Мы делаем то, что должны; а благодарность, жалость, любовь, ненависть — все это лицемерие. Оно нам ни к чему.
Это утверждение заставило меня задуматься.
— Значит, так, — проговорил он. Я даю тебе пропитание и крышу над головой, учу ремеслу наборщика и предоставляю право пользоваться книгами. Денег платить не буду; можешь их красть у меня, если прижмет. Здесь ты за четыре месяца сможешь узнать все, чему в колледже учат четыре года — если ты по-прежнему считаешь, что хочешь именно учиться. Можешь также не узнать ничего. Ты будешь делать ту работу, которую, на мой взгляд, нужно сделать; как только тебе здесь перестанет нравиться, ты волен уйти.
Вот так наш договор — если, конечно, категоричное заявление одной из договаривающихся сторон можно назвать договором — был заключен уже через десять минут после того, как Тисс впервые меня увидел. На целых шесть лет магазин стал мне и домом, и школой, а Роджер Тисс — и работодателем, и учителем, и отцом. Другом он мне никогда не был. Скорее — противником. Я уважал его, уважал тем больше, чем лучше узнавал, но чувство это было очень двойственным и относилось лишь к тем его качествам, которые сам он презирал. Мне отвратительны были его идеи, его философия и многие его поступки; отвращение росло и росло, и наконец я оказался не в состоянии находиться с этим человеком рядом. Но не буду забегать вперед.
Тисс знал толк в книгах. Не только как книготорговец — переплет, формат, издание, цена — но как ученый. Несомненно он прочел их множество, по любому мыслимому предмету, в том числе по многим, совершенно не пригодным для практического применения. Помню долгую лекцию по геральдике, пересыпанную выражениями вроде «золотой цвет игрекообразных полос, украшенных крестами пэтэй-фитчэй, или диагональных справа налево полос парадного щита», «склоненные фузеи, соединенные концами стволов на горизонтальной полосе, пересекающей щит посередине, цвет красный» или «черные львы, вставшие на дыбы, поясное изображение». К подобной эрудиции, как и ко всякой эрудиции вообще, сам он относился презрительно. Когда я спросил его, зачем он дает себе труд копить эти сведения, он парировал: «Зачем ты даешь себе труд копить мозоли, Ходжинс?»
И как типограф он был таким же; ему мало было чисто отпечатать страницу — нет, он мог тратить часы, и так, и этак располагая на бумаге какие-нибудь лишь самому автору интересные банальности, пока не получал наконец удовлетворявший его оттиск. Он и сам много писал: стихи, эссе, манифесты; тут же набирал, делал один оттиск, который прочитывал — всегда с бесстрастным лицом — и немедленно уничтожал, предварительно смешав набор.
Я спал на тюфяке, который на день убирал под один из прилавков. У Тисса была вряд ли намного более удобная кушетка, стоявшая внизу, у горизонтального пресса. Каждое утро до открытия магазина Тисс посылал меня на конке через весь город на Вашингтонский рынок купить шесть фунтов говядины — а в субботу двенадцать, поскольку рынок, в отличие от магазина, по воскресеньям был закрыт. Всегда нужно было брать одно и то же — бычье или коровье сердце; и чтобы мясник нарезал его тонкими ломтями. Когда я прожил с Тиссом достаточно долго, чтобы пища эта успела приестся, но еще не достаточно долго, чтобы понять, насколько он упрям, я умолял его позволить мне хоть изредка вместо говядины брать свинину или баранину или хотя бы просто сменить сердце на мозги или рубец, которые даже дешевле. Он неизменно отвечал: «Сердце, Ходжинс. Купи сердце. Это самая полезная пища.»
Пока я выполнял это неизменное задание, Тисс покупал три каравая вчерашнего хлеба, еще довольно съедобного; когда я возвращался, он брал длинную двузубую вилку — она представляла собой нашу единственную кухонную утварь, ибо в заведении не было ни ножей, ни тарелок — и, насадив на эту утварь ломоть сердца, держал его над пламенем газового светильника до тех пор, пока ломоть не покрывался копотью и не обугливался слегка. Сказать, что он при этом прожаривался, было бы слишком громко. Мы разламывали каравай и, держа кусок хлеба в одной руке и ломоть сердца в другой, трапезничали: по фунту мяса и половине каравая на завтрак, на обед и на ужин.
— Только человек настолько дик, чтобы питаться падалью, — изрекал Тисс, энергично жуя. — Какой лев или тигр будет есть старую, гниющую убоину? Какой стервятник, какая гиена сравнится с нами в убожестве? Не-ет, все мы людоеды в душе. Мы едим своих богов.
— Это фигура речи или поэтический образ, мистер Тисс? Я полагаю, все это не относится, например, к пшенице, зерна которой сеятель, так сказать, убивает и затем хоронит в земле?
— Ты думаешь, боги создавались по образу и подобию Джона Ячменное Зерно, а не Джон Ячменное Зерно по их образу и подобию, чтобы навеки утаить от нас их судьбу? Боюсь, ты слишком высокого мнения о человечестве, Ходжинс. Оно не оправдывает твоего доверия.
— Тогда я, наверное, не вполне понимаю, что вы называете богами.
— Воплощения и персонификации человеческих идеалов. Добро, правда, красота — с крылышками на пятках или бычьим туловищем.
— А как же… ну, Хронос? Или Сатана?
Явно удовлетворенный, он слизнул с пальцев мясной сок.
— Сатана. Великолепный пример. В нем воплотилось тщетное стремление человека пойти наперекор божественному предначертанию, бросить вызов ему — разумеется, Ходжинс, я употребляю слово «божественный» в ироническом смысле. Кто из нас в глубине души не восхищается Люцифером и не преклоняется перед ним? А сделав бога из дьявола, мы каждый день едим его, едим двояко: не жуя, глотаем миф о его враждебности нам — хотя настоящего друга у нас никогда не было, и в то же время отлично перевариваем его великий завет: гордость, пытливость, сила. Ты по себе знаешь, как он подбрасывает интересные мысли в пустые головы — чтобы было о чем поразмыслить. Пошли работать.
Да, мне приходилось работать — но Тисс вовсе не был жестоким и бессердечным хозяином. В 1938-44 годах, когда страна все больше превращалась в колонию, немного в ней можно было отыскать работодателей, столь снисходительных к своим рабочим. Я много читал, читал всегда, когда мне этого хотелось; и, несмотря на язвительные замечания по поводу образования вообще, Тисс потакал мне и даже доходил до того, что, если заинтересовавшей меня книги не обнаруживалось в его обширных залежах, он разрешал мне взять ее у кого-нибудь из своих конкурентов и записывал это на свой счет.
И, отправляя меня куда-нибудь с поручением, он никогда не требовал, чтобы я вернулся точно к такому-то времени. Знакомясь с городом, я продолжал бродить, как если бы у меня вообще не было никаких дел. А если мне вдруг случалось обнаружить, что в Нью-Йорке есть девушки, глядящие не без благосклонности на длинного паренька, хотя от него до сих пор еще несет деревней, Тисс никогда не интересовался, почему путь длиной в полмили занял у меня несколько часов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32