оно приводит Джона Игера в Лос-Анджелес, где наш герой безуспешно пытается пройти на территорию голливудской киностудии, затем становится жертвой уличных бандитов, которые грабят его на ступенях церкви Святой Девы Марии, далее следует напряженная сцена — романтическая и жестокая одновременно: Джон Игер близок к тому, чтобы превратиться в уличную проститутку и продать свое юное тело оставшемуся не у дел старому актеру, бывшей звезде немого экрана; в конце концов он отправляется на Венис-бич и, погрузившись в воды Тихого океана, сводит счеты со своей никчемной жизнью. По дороге к пляжу герой знакомится в вагоне трамвая с пухленькой блондинкой, милой и трогательной девушкой по имени Норма Джин Мортенсон, в которой он узнает родственную душу, прямо-таки живое воплощение собственной души, этой бесформенной груды желаний, неясной тоски, лжи, презрения к самому себе и пустоты, скрывающейся в самой ее сердцевине. Трикотажный свитер, плотно обтягивающий соблазнительные формы девушки, чулки со спущенными петлями, дешевая косметика и амбициозное желание стать звездой кинематографа каким-то странным образом — я, правда, не очень хорошо понял, каким именно, — приводят героя к мысли, что ему следует утопиться.
Я на одном дыхании прочел все двести пятьдесят страниц и закончил книгу меньше чем за два часа. Я не знал, как относиться к роману Джеймса.
Стремительно-уверенный тон повествования был характерен для первой хорошей книги, написанной начинающим автором с его абсолютной и совершенно ошибочной убежденностью, что все шокирующие подробности и крайности проявления человеческой натуры, которые он столь ярко описывает в своем произведении, вызовут в душе потрясенного читателя новые, доселе неведомые чувства гнева и удивления. Это был циничный, нелепый и захватывающий роман, пронизанный искренней грустью, которая, как балласт, не позволяла ему скатится в откровенную мелодраму. То ли Джеймс перерос свою страсть к лингвистическим экспериментам, то ли забыл о своем увлечении, или, может быть, ему просто надоело выслушивать мои замечания и раздраженные вопли товарищей-критиков, — но он оставил идиотские опыты с синтаксисом и пунктуацией: несмотря на витиеватый стиль и сбивчивую манеру повествования, ему удавалось вести внятный рассказ, по крайней мере в пределах одного предложения или даже целого абзаца выстраивая логическую цепочку событий и поступков героев.
И все же, закрыв книгу, я не мог отделаться от ощущения, что передо мной одна сплошная фальшивка, похожая на киношную декорацию. Характерные приметы времени были выписаны с поразительной точностью, но тем не менее их появление в тексте выглядело каким-то старательно-надуманным: в романе то и дело мелькали женские шляпки, звучали популярные мелодии сороковых и проносились, сверкая хромированными бамперами, длинные черные автомобили — образы, явно позаимствованные из старых фильмов. Кроме нескольких волнующих сцен, связанных с воспоминаниями героя о детстве и юности, и странного эпизода с престарелым актером в напудренном парике, большая часть «Парада любви» казалась скроенной из огрызков пожелтевшей кинопленки. Люди двигались, говорили и реагировали на реплики друг друга, как актеры в кино. И происходящее с ними тоже напоминало события, которые случаются только в кино. За исключением определенной эмоциональной напряженности, в книге не было практически ничего, что заставило бы читателя поверить в реальность рассказанной истории. Это была выдуманная история, написанная человеком, который знаком только с выдуманными историями. Подобно Миранде из шекспировской «Бури», знающей жизнь лишь по романтическим книгам из библиотеки ее отца.
Я положил рукопись на тумбочку и задумался. Возможно, меня нельзя считать объективным судьей. Потому что в глубине души я знал, что завидую этому мальчику: я завидовал его таланту, хотя и у меня был талант, и его молодости, хотя мне не приходилось сожалеть о моей ушедшей юности, но главным образом я завидовал тому, что он просто закончил свою книгу. Несмотря на все ее недостатки, Джеймс мог гордиться своей работой. Динамика, острота, богатство воображения и широта наблюдений — все эти элементы в полной мере присутствовали в романе, а сцена знакомства с пока еще никому не известной Мэрилин, если и не выглядела достаточно убедительной с точки зрения развития сюжета, была написана со страстью истинного поклонника актрисы и производила сильное впечатление. Но в самом начале книги был еще один эпизод, воспоминание о котором преследовало меня до конца романа, и сейчас я вдруг понял, что меня до сих пор гложет какое-то смутное беспокойство. Я снова открыл рукопись на пятьдесят второй странице: это была жесткая сцена, где старый Гамильтон Игер насилует молодую жену своего сына. Автор называл точную дату — август 1928 года.
Старик схватил ее за шею и, повалив на кровать, как цыпленка вдавил лицом в пыльный матрас. Она задохнулась. Рано утром он ходил в лес за черникой, и его пальцы были испачканы лиловым соком.
Джон Игер, продолжал автор все тем же бесстрастным тоном, родился девять месяцев спустя. Я перечитал абзац, чувствуя, как волосы на голове встают дыбом. Я уже не был так безоговорочно уверен, что Джеймс Лир врал мне, хотя прекрасно знал, что искусные лжецы даже после разоблачения продолжают долго и упорно врать. Я, конечно, не верил, что Фред Лир является одновременно отцом и дедом Джеймса, однако я все же не мог избавиться от чувства вины за то, что позволил этим двум призракам похитить его. Отложив рукопись, я вскочил с кровати и принялся мерить шагами комнату. Мысли о Джеймсе Лире не давали мне покоя.
Почему «Парад любви»? Казалось, Джеймс, как обычно, выбрал название книги просто потому, что оно было хорошим, без какой-либо явной связи с сюжетом и характерами главных героев. В этой манере Джеймса давать своим произведениям абсурдные названия было что-то невероятно трогательное, как будто, назвав книгу «Дилижанс» или «Алчность», он надеялся, что сможет превратиться из писателя в целую киностудию и создать на том голом пустыре, которым была его жизнь, волшебный город, наводненный костюмерами, звукооператорами, древнегреческими воинами в блестящих доспехах, одноглазыми морскими пиратами и кровожадными индейцами, а сам он будет продюсером и режиссером, сценаристом и осветителем, гримером и безмолвным статистом, которому суждено стать звездой, и знаменитой актрисой, находящейся на пике славы.
За свою жизнь я видел немало киноманов, от похотливых фантазеров, млеющих при виде красивых женских лиц, до страдающих ностальгией мечтателей, которые садятся в первый ряд кинотеатра, словно забираются в машину времени, и устанавливают тумблер на приборной доске в положение «никогда не возвращаться назад»; в той или иной степени эта киномания, как и любая другая страсть, подразумевает наличие некой внутренней пустоты. Для Джеймса главную привлекательность составляет зыбкая неопределенность того мира, где обитают актеры и актрисы: биографии, сочиненные пресс-службами кинокомпании, псевдонимы, которые они себе придумывают, и маски, которые они свободно натягивают, а затем так же легко сбрасывают. А еще — и это было видно из его романа — Джеймса просто завораживали картинки дружной общинной жизни в маленьких провинциальных городках — образы, столь часто навязываемые классической голливудской продукцией.
Джеймс был достаточно умен, чтобы понимать всю иллюзорность этих образов — его ощущение иллюзорности нашло отражение в «Параде любви», — и все же до такой степени заражен ею, что мог поверить в чудо, скрывающееся за белым полотном экрана, и переживать за судьбу старлетки, которая мелькнула в левом нижнем углу кадра, а позже проглотит двадцать девять таблеток нембутала и свалится вниз головой с балкона, и сожалеть, что какой-нибудь сценарист попал в черный список и лишился работы, и размышлять о патологических пристрастиях киношного героя-любовника, и, закатив глаза, перечислять имена голливудских самоубийц. Возможно, подумал я, истинным символом этой любви стали два слова, выгравированные на запястье Джеймса: «Франк Капра». Капра всегда считался романтиком, но мир его фильмов наводнен тенями, за которыми часто скрывается предчувствие упадка, саморазрушения и великого позора. Оплакивая смерть своего героя, романтизировавшего образ маленького американского городка, Джеймс с помощью иголки вырезал этот образ на собственном теле.
Я присел на кровать, обхватил себя руками за плечи и уставился в одну точку, слегка покачиваясь из стороны в сторону, потом тряхнул головой и снова вскочил на ноги. Я снял с книжной полки «Космического хирурга» Лема Уолкера и внимательно прочитал первую главу, из которой узнал, как на Альтаире IV проходят церемонии вручения дипломов Медицинской академии и что небо Альтаира постоянно озаряется вспышками позитронных молний. Я открыл ящик письменного стола Сэма и не нашел в нем ничего, кроме засохшего леденца и десятицентовой монеты 1964 года выпуска. Я всеми силами пытался избавиться от чувства, что из всех людей, чье доверие мне стучалось обманывать, Джеймс Лир окажется тем человеком, которому труднее всего будет пережить мое предательство.
— Ладно, — произнес я вслух, тоскливо поглядывая на рюкзак Джеймса. В моей мелкой эгоистичной душонке, черной и сморщенной, как завалявшаяся изюмина, было одно-единственное желание: лежать на кровати Сэма Воршоу и, покуривая толстенький косячок, читать об эпидемии китузианской лихорадки, поразившей людей-пчел на маленькой планете под названием Бетелгейз V. Но мое черствое и холодное сердце было там, на заднем сиденье серебристо-серого «мерседеса», который безмолвным призраком мчался по ночному шоссе, увозя своего пленника обратно в Питсбург. — Кажется, я знаю, что надо делать.
Я пихнул под мышку рукопись Джеймса, вскинул на плечо рюкзак, выскользнул из спальни и начал осторожно спускаться по лестнице. На последней ступеньке я споткнулся и подвернул вторую ногу. Пробравшись на кухню, где стоял телефон, я снял трубку и набрал свой домашний номер. Мне ответила Ханна. Я сказал ей, что нахожусь в Киншипе.
— Мы тебя потеряли, — перекрикивая шум, сообщила Ханна. На заднем фоне мне удалось разобрать голос Уилсона Пикетта, пушечную канонаду, трубные вопли целого стада слонов, истеричные женские крики и еще какой-то звук, похожий на трещотку гремучей змеи.
— Крабтри там? — спросил я, с трудом сдерживаясь, чтобы самому не орать во всю глотку.
— Да. Он устроил вечеринку.
— Боже, какая потрясающая новость. — Я затолкал рукопись Джеймса в рюкзак и затянул тесемки. — Проследи, чтобы он никуда не сбежал. Хорошо?
— А? Ладно, постараюсь. Послушай, Грэди, — завопила Ханна, — я хотела тебе кое-что сказать! К нам приходил полицейский. Сегодня днем. Эй, слышишь? Какой-то Попник.
— Пупсик. Чего он хотел? — Айрин повесила подарок Джеймса на спинку стула. Я поднес жакет к лицу и понюхал белый горностаевый воротник — от меха исходил слабый запах витамина В.
— Понятия не имею. Сказал, что хочет поговорить с тобой. Грэди, ты сегодня вернешься домой?
Входная дверь скрипнула и приоткрылась, потом с грохотом захлопнулась, и мгновение спустя на кухне появилась Эмили. От нее за версту разило табаком, лицо с расплывшимся макияжем было похоже на застывшую маску. Эмили двигалась, как-то странно переставляя негнущиеся ноги и прижимаясь к стене, точно испуганная кошка. Когда она проходила мимо меня, наши глаза встретились. Заглянув в эти черные размазанные круги, я почувствовал себя героем одного из рассказов Августа Ван Зорна, приблизившегося к последней черте, за которой следует ужасающая развязка. Я ничего не увидел в этих глазах, на меня смотрела пустота, черная дыра в пространстве вселенной.
— Убирайся, — сказала Эмили.
Я подхватил рюкзак Джеймса, перекинул через плечо украденный им жакет и поднес трубку к самым губам.
— Уже еду, — прошептал я.
* * *
Когда я вырулил на вязовую аллею, колеса «гэлекси» переехали что-то большое и твердое. Когда я ударил по тормозам, машину слегка повело на какой-то тошнотворно скользкой жиже. Я вылез из машины и пошел посмотреть, что это было. В кроваво-красном свете габаритных огней я увидел нечто вроде толстого электрического кабеля, лежащего поперек дороги, один конец кабеля был сильно расплющен. Я переехал мистера Гроссмана. В первое мгновение я испугался и метнулся обратно в машину, чтобы просто сбежать, рвануть с места и ехать куда глаза глядят, пока впереди не покажется берег Тихого океана. Я так и сделал, но, проехав ярдов десять, снова затормозил и дал задний ход. Тело мистера Гроссмана оказалось на удивление тяжелым. Я подумал, что никто в доме Воршоу не пожалеет об исчезновении этого подлого и страшно неблагодарного члена семьи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
Я на одном дыхании прочел все двести пятьдесят страниц и закончил книгу меньше чем за два часа. Я не знал, как относиться к роману Джеймса.
Стремительно-уверенный тон повествования был характерен для первой хорошей книги, написанной начинающим автором с его абсолютной и совершенно ошибочной убежденностью, что все шокирующие подробности и крайности проявления человеческой натуры, которые он столь ярко описывает в своем произведении, вызовут в душе потрясенного читателя новые, доселе неведомые чувства гнева и удивления. Это был циничный, нелепый и захватывающий роман, пронизанный искренней грустью, которая, как балласт, не позволяла ему скатится в откровенную мелодраму. То ли Джеймс перерос свою страсть к лингвистическим экспериментам, то ли забыл о своем увлечении, или, может быть, ему просто надоело выслушивать мои замечания и раздраженные вопли товарищей-критиков, — но он оставил идиотские опыты с синтаксисом и пунктуацией: несмотря на витиеватый стиль и сбивчивую манеру повествования, ему удавалось вести внятный рассказ, по крайней мере в пределах одного предложения или даже целого абзаца выстраивая логическую цепочку событий и поступков героев.
И все же, закрыв книгу, я не мог отделаться от ощущения, что передо мной одна сплошная фальшивка, похожая на киношную декорацию. Характерные приметы времени были выписаны с поразительной точностью, но тем не менее их появление в тексте выглядело каким-то старательно-надуманным: в романе то и дело мелькали женские шляпки, звучали популярные мелодии сороковых и проносились, сверкая хромированными бамперами, длинные черные автомобили — образы, явно позаимствованные из старых фильмов. Кроме нескольких волнующих сцен, связанных с воспоминаниями героя о детстве и юности, и странного эпизода с престарелым актером в напудренном парике, большая часть «Парада любви» казалась скроенной из огрызков пожелтевшей кинопленки. Люди двигались, говорили и реагировали на реплики друг друга, как актеры в кино. И происходящее с ними тоже напоминало события, которые случаются только в кино. За исключением определенной эмоциональной напряженности, в книге не было практически ничего, что заставило бы читателя поверить в реальность рассказанной истории. Это была выдуманная история, написанная человеком, который знаком только с выдуманными историями. Подобно Миранде из шекспировской «Бури», знающей жизнь лишь по романтическим книгам из библиотеки ее отца.
Я положил рукопись на тумбочку и задумался. Возможно, меня нельзя считать объективным судьей. Потому что в глубине души я знал, что завидую этому мальчику: я завидовал его таланту, хотя и у меня был талант, и его молодости, хотя мне не приходилось сожалеть о моей ушедшей юности, но главным образом я завидовал тому, что он просто закончил свою книгу. Несмотря на все ее недостатки, Джеймс мог гордиться своей работой. Динамика, острота, богатство воображения и широта наблюдений — все эти элементы в полной мере присутствовали в романе, а сцена знакомства с пока еще никому не известной Мэрилин, если и не выглядела достаточно убедительной с точки зрения развития сюжета, была написана со страстью истинного поклонника актрисы и производила сильное впечатление. Но в самом начале книги был еще один эпизод, воспоминание о котором преследовало меня до конца романа, и сейчас я вдруг понял, что меня до сих пор гложет какое-то смутное беспокойство. Я снова открыл рукопись на пятьдесят второй странице: это была жесткая сцена, где старый Гамильтон Игер насилует молодую жену своего сына. Автор называл точную дату — август 1928 года.
Старик схватил ее за шею и, повалив на кровать, как цыпленка вдавил лицом в пыльный матрас. Она задохнулась. Рано утром он ходил в лес за черникой, и его пальцы были испачканы лиловым соком.
Джон Игер, продолжал автор все тем же бесстрастным тоном, родился девять месяцев спустя. Я перечитал абзац, чувствуя, как волосы на голове встают дыбом. Я уже не был так безоговорочно уверен, что Джеймс Лир врал мне, хотя прекрасно знал, что искусные лжецы даже после разоблачения продолжают долго и упорно врать. Я, конечно, не верил, что Фред Лир является одновременно отцом и дедом Джеймса, однако я все же не мог избавиться от чувства вины за то, что позволил этим двум призракам похитить его. Отложив рукопись, я вскочил с кровати и принялся мерить шагами комнату. Мысли о Джеймсе Лире не давали мне покоя.
Почему «Парад любви»? Казалось, Джеймс, как обычно, выбрал название книги просто потому, что оно было хорошим, без какой-либо явной связи с сюжетом и характерами главных героев. В этой манере Джеймса давать своим произведениям абсурдные названия было что-то невероятно трогательное, как будто, назвав книгу «Дилижанс» или «Алчность», он надеялся, что сможет превратиться из писателя в целую киностудию и создать на том голом пустыре, которым была его жизнь, волшебный город, наводненный костюмерами, звукооператорами, древнегреческими воинами в блестящих доспехах, одноглазыми морскими пиратами и кровожадными индейцами, а сам он будет продюсером и режиссером, сценаристом и осветителем, гримером и безмолвным статистом, которому суждено стать звездой, и знаменитой актрисой, находящейся на пике славы.
За свою жизнь я видел немало киноманов, от похотливых фантазеров, млеющих при виде красивых женских лиц, до страдающих ностальгией мечтателей, которые садятся в первый ряд кинотеатра, словно забираются в машину времени, и устанавливают тумблер на приборной доске в положение «никогда не возвращаться назад»; в той или иной степени эта киномания, как и любая другая страсть, подразумевает наличие некой внутренней пустоты. Для Джеймса главную привлекательность составляет зыбкая неопределенность того мира, где обитают актеры и актрисы: биографии, сочиненные пресс-службами кинокомпании, псевдонимы, которые они себе придумывают, и маски, которые они свободно натягивают, а затем так же легко сбрасывают. А еще — и это было видно из его романа — Джеймса просто завораживали картинки дружной общинной жизни в маленьких провинциальных городках — образы, столь часто навязываемые классической голливудской продукцией.
Джеймс был достаточно умен, чтобы понимать всю иллюзорность этих образов — его ощущение иллюзорности нашло отражение в «Параде любви», — и все же до такой степени заражен ею, что мог поверить в чудо, скрывающееся за белым полотном экрана, и переживать за судьбу старлетки, которая мелькнула в левом нижнем углу кадра, а позже проглотит двадцать девять таблеток нембутала и свалится вниз головой с балкона, и сожалеть, что какой-нибудь сценарист попал в черный список и лишился работы, и размышлять о патологических пристрастиях киношного героя-любовника, и, закатив глаза, перечислять имена голливудских самоубийц. Возможно, подумал я, истинным символом этой любви стали два слова, выгравированные на запястье Джеймса: «Франк Капра». Капра всегда считался романтиком, но мир его фильмов наводнен тенями, за которыми часто скрывается предчувствие упадка, саморазрушения и великого позора. Оплакивая смерть своего героя, романтизировавшего образ маленького американского городка, Джеймс с помощью иголки вырезал этот образ на собственном теле.
Я присел на кровать, обхватил себя руками за плечи и уставился в одну точку, слегка покачиваясь из стороны в сторону, потом тряхнул головой и снова вскочил на ноги. Я снял с книжной полки «Космического хирурга» Лема Уолкера и внимательно прочитал первую главу, из которой узнал, как на Альтаире IV проходят церемонии вручения дипломов Медицинской академии и что небо Альтаира постоянно озаряется вспышками позитронных молний. Я открыл ящик письменного стола Сэма и не нашел в нем ничего, кроме засохшего леденца и десятицентовой монеты 1964 года выпуска. Я всеми силами пытался избавиться от чувства, что из всех людей, чье доверие мне стучалось обманывать, Джеймс Лир окажется тем человеком, которому труднее всего будет пережить мое предательство.
— Ладно, — произнес я вслух, тоскливо поглядывая на рюкзак Джеймса. В моей мелкой эгоистичной душонке, черной и сморщенной, как завалявшаяся изюмина, было одно-единственное желание: лежать на кровати Сэма Воршоу и, покуривая толстенький косячок, читать об эпидемии китузианской лихорадки, поразившей людей-пчел на маленькой планете под названием Бетелгейз V. Но мое черствое и холодное сердце было там, на заднем сиденье серебристо-серого «мерседеса», который безмолвным призраком мчался по ночному шоссе, увозя своего пленника обратно в Питсбург. — Кажется, я знаю, что надо делать.
Я пихнул под мышку рукопись Джеймса, вскинул на плечо рюкзак, выскользнул из спальни и начал осторожно спускаться по лестнице. На последней ступеньке я споткнулся и подвернул вторую ногу. Пробравшись на кухню, где стоял телефон, я снял трубку и набрал свой домашний номер. Мне ответила Ханна. Я сказал ей, что нахожусь в Киншипе.
— Мы тебя потеряли, — перекрикивая шум, сообщила Ханна. На заднем фоне мне удалось разобрать голос Уилсона Пикетта, пушечную канонаду, трубные вопли целого стада слонов, истеричные женские крики и еще какой-то звук, похожий на трещотку гремучей змеи.
— Крабтри там? — спросил я, с трудом сдерживаясь, чтобы самому не орать во всю глотку.
— Да. Он устроил вечеринку.
— Боже, какая потрясающая новость. — Я затолкал рукопись Джеймса в рюкзак и затянул тесемки. — Проследи, чтобы он никуда не сбежал. Хорошо?
— А? Ладно, постараюсь. Послушай, Грэди, — завопила Ханна, — я хотела тебе кое-что сказать! К нам приходил полицейский. Сегодня днем. Эй, слышишь? Какой-то Попник.
— Пупсик. Чего он хотел? — Айрин повесила подарок Джеймса на спинку стула. Я поднес жакет к лицу и понюхал белый горностаевый воротник — от меха исходил слабый запах витамина В.
— Понятия не имею. Сказал, что хочет поговорить с тобой. Грэди, ты сегодня вернешься домой?
Входная дверь скрипнула и приоткрылась, потом с грохотом захлопнулась, и мгновение спустя на кухне появилась Эмили. От нее за версту разило табаком, лицо с расплывшимся макияжем было похоже на застывшую маску. Эмили двигалась, как-то странно переставляя негнущиеся ноги и прижимаясь к стене, точно испуганная кошка. Когда она проходила мимо меня, наши глаза встретились. Заглянув в эти черные размазанные круги, я почувствовал себя героем одного из рассказов Августа Ван Зорна, приблизившегося к последней черте, за которой следует ужасающая развязка. Я ничего не увидел в этих глазах, на меня смотрела пустота, черная дыра в пространстве вселенной.
— Убирайся, — сказала Эмили.
Я подхватил рюкзак Джеймса, перекинул через плечо украденный им жакет и поднес трубку к самым губам.
— Уже еду, — прошептал я.
* * *
Когда я вырулил на вязовую аллею, колеса «гэлекси» переехали что-то большое и твердое. Когда я ударил по тормозам, машину слегка повело на какой-то тошнотворно скользкой жиже. Я вылез из машины и пошел посмотреть, что это было. В кроваво-красном свете габаритных огней я увидел нечто вроде толстого электрического кабеля, лежащего поперек дороги, один конец кабеля был сильно расплющен. Я переехал мистера Гроссмана. В первое мгновение я испугался и метнулся обратно в машину, чтобы просто сбежать, рвануть с места и ехать куда глаза глядят, пока впереди не покажется берег Тихого океана. Я так и сделал, но, проехав ярдов десять, снова затормозил и дал задний ход. Тело мистера Гроссмана оказалось на удивление тяжелым. Я подумал, что никто в доме Воршоу не пожалеет об исчезновении этого подлого и страшно неблагодарного члена семьи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58